Страница:
Дядькин вытащил из почтового ящика газету и вышел на крыльцо. Возле дома росли деревья, бегали дети и собаки. Дул ветер.
Дядькин прошелся несколько раз мимо крыльца и вернулся в дом. Он снял бостоновый костюм, лег на диван и развернул газету.
– Сем, ну иди жрать! – крикнула жена.
Дядькин отложил газету. Жена сидела за столом и ела холодец. Кот жадно смотрел на сало. Дядькин поел холодца и попил чаю.
– Вроде получился холодец, – сказала жена. – А в тот раз – не получился.
– В тот раз, – возразил Дядькин, – ты забыла положить соль, а не чеснок. Холодец был несоленый.
– В тот раз, – парировала жена, – я забыла из-за тебя положить чеснок. Я расстроилась из-за тебя, обормота, и забыла!
– Корова, – сказал Дядькин и лег на диван. Он взял газету и прочитал заметку о страшном случае, происшедшем в дельте Амазонки: у вождя местного племени крокодилы сожрали вождицу.
Дядькин задремал, и ему приснился сон: крокодил жрет вождицу, а из пасти чудовища звучит: «Сема! Ты куда двести рублей задевал?»
– Куда-куда! – сказал Дядькин, проснувшись. – Апельсины купил!
– А-а-а, – ответила жена. – Иди смотреть «К барьеру!», как Жириновский катит бочку на Немцова!
– Ну их к лешему! – сказал Дядькин. Он снял пижаму, надел бостоновый костюм и вышел из квартиры. По двору бегали дети и собаки. Дул ветер. Дядькин прошелся несколько раз мимо крыльца и возвратился в квартиру. Он снял костюм, влез в пижаму и пошел на кухню.
На столе сидел кот и ел сало. Дядькин взял вилку и поел холодца. Затем он подошел к окну посмотреть на Петербургский проспект. Там сновали люди и ездили машины. Дома стояли чинно в ряд. Висело солнце.
– Перекусить бы чего! – громко сказал Дядькин.
– Можно и перекусить! – отозвалась жена.
Они пошли на кухню, прогнали кота, поели холодца с салом, попили чаю.
Потом Дядькин сходил в сортир.
– Покемарю малость! – крикнул он жене, выходя из туалета.
– Покемарь! – отозвалась жена.
Дядькин завалился на диван, укрылся газетой и захрапел.
Ему снился…
Впрочем, когда храпится – ничего не снится!
Воскресный день разгорался…
Гриня – большевик
Очередной вождь почил в бозе.
О смерти Брежнева пламенный партийный журналист Гриня Чечорин узнал на высоте десяти километров. Он летел в Тюмень на партактив. Вдруг забормотало бортовое радио, и передали правительственное сообщение.
Самолет замер… Посещавшие Новый Уренгой столичные публицисты благоговейно закатывали глаза: «Генеральный сказал…», «Генеральный подчеркнул…»
«Генеральный» звучало как «Верховный».
За 18 лет своего правления Брежнев прочно укоренился в нашем сознании как символ несокрушимости. Люди рассуждали здраво: раз он Генсек, значит, – не последний дурак, значит, кое-какая «мебель» в его котелке имеется.
Года за два до смерти генсека побывал Чечорин с группой журналистов на приеме у болгарского посла. Болгары показали посольство, накрыли стол. Было двенадцать тостов. Первый тост, «за дружбу», (он продолжался полчаса), произнес посол Жулев. Почти ежеминутно он поминал добрым словом Леонида Ильича. Вторым поднял бокал представитель отдела пропаганды ЦК партии, он долго прославлял Брежнева и Живкова. Третьим взял слово чиновник из Правления Союза журналистов, он рассуждал о великой роли Брежнева и Живкова в развитии второй древнейшей профессии.
Конфуз случился уже под занавес застолья. Один из гостей вдруг высоко поднял чарку и громко сказал заплетающимся языком:
– Товарищ Жулев, прикажите подать «Пли-ску»! Наливали «Плиску», а теперь льют водку. Льют и льют! Пусть наливают «Плиску», прикажите, товарищ Жулев! Ей-Богу, «Плиска» лучше водки!
Мертвую тишину разрядил сам посол. Он заразительно засмеялся и захлопал в ладоши. И все, даже цековские, сумрачно, натянуто заулыбались.
Жулеву было за что хвалить Брежнева: здание посольства наша держава подарила братской Болгарии…
Если бы Брежнев протянул еще пару лет – он непременно стал бы генералиссимусом!
У него не было выхода. Народ посмеивался и ехидничал, а великой страной гордился.
Но журналисты всех районных, городских газет Союза не любили Леонида Ильича: слишком мало Генсек платил.
– Ага… Ага… Ага…
Система неумолима. Выставив напоказ обреченного Константина Устиновича, она внушала народу: вот он, вождь, совсем живой (даже шевелит конечностями), значит – все в норме. Гриня зрел мумию. Ему было больно за Черненко и любимую партию.
У сына Константина Устиновича – ректора Новосибирской Высшей партийной – большевик Чечорин сдавал кандидатские экзамены. Ректор Черненко был в ту пору лишь кандидатом наук, в его подчинении числилось два десятка докторов и профессоров. Обстоятельство принадлежности к венценосному папаше не мешало ему, однако, быть обходительным, учтивым, простым в общении.
У него обнаружился талант к наукам.
Вскоре он стал доктором и академиком.
– Летят перелетные птицы в осенней дали голубой, – сквозь зубы бормотал батя.
Сюда бы чекистов! Только Гриня и кобель Шарик были свидетелями «аутодафе».
Сказали, что Берия – шпион и подлец. Отец чувствовал: про Сталина еще не то скажут.
Кинул было в книгомогильник «Краткий курс», но потом, повздыхав, вытащил назад, от греха подальше, сдул пыль. Да, скажет, ежели придут, «Курс» есть, вот он, у кого его нет, а сочинений не было. Не держал!
Закопал сочинения! Потомок запорожский, отпрыск казацкий, сын кулацкий, несостоявшийся владелец сметенного коллективизацией зерноводческого хутора, фронтовик, инвалид Отечественной – батя Грини заметал следы.
Несколько месяцев назад, в марте, он прискакал на бедарке домой, кинул поводья на калитку и, вбежав в дом, подпер дверной косяк:
– Сталина паралич разбил! Насмерть!
Отец подпирал дверь, будто рушился дом. Он был член сталинско-ленинской партии, четко уплачивал взносы, подписывался на все займы и завещал Грине делать так.
Иосиф Виссарионович был, видно, за то к нему благосклонен: не стал репрессировать. И судьба была к отцу милостива: оставила живым на войне.
Как известно, Сталин умирал после баньки в полном одиночестве: никто к нему не входил. Он не звал – никто и войти не смел. Окажись под рукой помощь – он бы еще пожил, он бы еще показал! Но никто не вошел.
Какие чувства испытывал Сталин перед смертью? Раскаяние? Угрызения совести? Слепую ярость?
Лежа в сознании на полу, на пушистом ковре, в большой, богатой и уютной комнате, лишенный возможности от страшных болей двигаться и говорить, Иосиф Виссарионович глубоко страдал от огромного животного страха… Так считал Чечорин.
Дядькин прошелся несколько раз мимо крыльца и вернулся в дом. Он снял бостоновый костюм, лег на диван и развернул газету.
– Сем, ну иди жрать! – крикнула жена.
Дядькин отложил газету. Жена сидела за столом и ела холодец. Кот жадно смотрел на сало. Дядькин поел холодца и попил чаю.
– Вроде получился холодец, – сказала жена. – А в тот раз – не получился.
– В тот раз, – возразил Дядькин, – ты забыла положить соль, а не чеснок. Холодец был несоленый.
– В тот раз, – парировала жена, – я забыла из-за тебя положить чеснок. Я расстроилась из-за тебя, обормота, и забыла!
– Корова, – сказал Дядькин и лег на диван. Он взял газету и прочитал заметку о страшном случае, происшедшем в дельте Амазонки: у вождя местного племени крокодилы сожрали вождицу.
Дядькин задремал, и ему приснился сон: крокодил жрет вождицу, а из пасти чудовища звучит: «Сема! Ты куда двести рублей задевал?»
– Куда-куда! – сказал Дядькин, проснувшись. – Апельсины купил!
– А-а-а, – ответила жена. – Иди смотреть «К барьеру!», как Жириновский катит бочку на Немцова!
– Ну их к лешему! – сказал Дядькин. Он снял пижаму, надел бостоновый костюм и вышел из квартиры. По двору бегали дети и собаки. Дул ветер. Дядькин прошелся несколько раз мимо крыльца и возвратился в квартиру. Он снял костюм, влез в пижаму и пошел на кухню.
На столе сидел кот и ел сало. Дядькин взял вилку и поел холодца. Затем он подошел к окну посмотреть на Петербургский проспект. Там сновали люди и ездили машины. Дома стояли чинно в ряд. Висело солнце.
– Перекусить бы чего! – громко сказал Дядькин.
– Можно и перекусить! – отозвалась жена.
Они пошли на кухню, прогнали кота, поели холодца с салом, попили чаю.
Потом Дядькин сходил в сортир.
– Покемарю малость! – крикнул он жене, выходя из туалета.
– Покемарь! – отозвалась жена.
Дядькин завалился на диван, укрылся газетой и захрапел.
Ему снился…
Впрочем, когда храпится – ничего не снится!
Воскресный день разгорался…
Гриня – большевик
I
Бухнулся гроб. Народ вздрогнул.Очередной вождь почил в бозе.
О смерти Брежнева пламенный партийный журналист Гриня Чечорин узнал на высоте десяти километров. Он летел в Тюмень на партактив. Вдруг забормотало бортовое радио, и передали правительственное сообщение.
Самолет замер… Посещавшие Новый Уренгой столичные публицисты благоговейно закатывали глаза: «Генеральный сказал…», «Генеральный подчеркнул…»
«Генеральный» звучало как «Верховный».
За 18 лет своего правления Брежнев прочно укоренился в нашем сознании как символ несокрушимости. Люди рассуждали здраво: раз он Генсек, значит, – не последний дурак, значит, кое-какая «мебель» в его котелке имеется.
Года за два до смерти генсека побывал Чечорин с группой журналистов на приеме у болгарского посла. Болгары показали посольство, накрыли стол. Было двенадцать тостов. Первый тост, «за дружбу», (он продолжался полчаса), произнес посол Жулев. Почти ежеминутно он поминал добрым словом Леонида Ильича. Вторым поднял бокал представитель отдела пропаганды ЦК партии, он долго прославлял Брежнева и Живкова. Третьим взял слово чиновник из Правления Союза журналистов, он рассуждал о великой роли Брежнева и Живкова в развитии второй древнейшей профессии.
Конфуз случился уже под занавес застолья. Один из гостей вдруг высоко поднял чарку и громко сказал заплетающимся языком:
– Товарищ Жулев, прикажите подать «Пли-ску»! Наливали «Плиску», а теперь льют водку. Льют и льют! Пусть наливают «Плиску», прикажите, товарищ Жулев! Ей-Богу, «Плиска» лучше водки!
Мертвую тишину разрядил сам посол. Он заразительно засмеялся и захлопал в ладоши. И все, даже цековские, сумрачно, натянуто заулыбались.
Жулеву было за что хвалить Брежнева: здание посольства наша держава подарила братской Болгарии…
Если бы Брежнев протянул еще пару лет – он непременно стал бы генералиссимусом!
У него не было выхода. Народ посмеивался и ехидничал, а великой страной гордился.
Но журналисты всех районных, городских газет Союза не любили Леонида Ильича: слишком мало Генсек платил.
II
Последняя телепередача с участием Черненко. Вождь стоит, опираясь о спинку стула – не может сидеть. Рядом улыбающийся розовощекий Гришин как бы бодро рассказывает о хорошей жизни в Москве и в стране. Черненко, как бы бодро слушая, через каждые пять секунд повторяет:– Ага… Ага… Ага…
Система неумолима. Выставив напоказ обреченного Константина Устиновича, она внушала народу: вот он, вождь, совсем живой (даже шевелит конечностями), значит – все в норме. Гриня зрел мумию. Ему было больно за Черненко и любимую партию.
У сына Константина Устиновича – ректора Новосибирской Высшей партийной – большевик Чечорин сдавал кандидатские экзамены. Ректор Черненко был в ту пору лишь кандидатом наук, в его подчинении числилось два десятка докторов и профессоров. Обстоятельство принадлежности к венценосному папаше не мешало ему, однако, быть обходительным, учтивым, простым в общении.
У него обнаружился талант к наукам.
Вскоре он стал доктором и академиком.
III
На огороде, возле куста бузины, в сентябре 1953 года отец Грини, суетясь и оглядываясь, закапывал в яму полное (красно-коричневое, с золотом) собрание сочинений «отца народов».– Летят перелетные птицы в осенней дали голубой, – сквозь зубы бормотал батя.
Сюда бы чекистов! Только Гриня и кобель Шарик были свидетелями «аутодафе».
Сказали, что Берия – шпион и подлец. Отец чувствовал: про Сталина еще не то скажут.
Кинул было в книгомогильник «Краткий курс», но потом, повздыхав, вытащил назад, от греха подальше, сдул пыль. Да, скажет, ежели придут, «Курс» есть, вот он, у кого его нет, а сочинений не было. Не держал!
Закопал сочинения! Потомок запорожский, отпрыск казацкий, сын кулацкий, несостоявшийся владелец сметенного коллективизацией зерноводческого хутора, фронтовик, инвалид Отечественной – батя Грини заметал следы.
Несколько месяцев назад, в марте, он прискакал на бедарке домой, кинул поводья на калитку и, вбежав в дом, подпер дверной косяк:
– Сталина паралич разбил! Насмерть!
Отец подпирал дверь, будто рушился дом. Он был член сталинско-ленинской партии, четко уплачивал взносы, подписывался на все займы и завещал Грине делать так.
Иосиф Виссарионович был, видно, за то к нему благосклонен: не стал репрессировать. И судьба была к отцу милостива: оставила живым на войне.
Как известно, Сталин умирал после баньки в полном одиночестве: никто к нему не входил. Он не звал – никто и войти не смел. Окажись под рукой помощь – он бы еще пожил, он бы еще показал! Но никто не вошел.
Какие чувства испытывал Сталин перед смертью? Раскаяние? Угрызения совести? Слепую ярость?
Лежа в сознании на полу, на пушистом ковре, в большой, богатой и уютной комнате, лишенный возможности от страшных болей двигаться и говорить, Иосиф Виссарионович глубоко страдал от огромного животного страха… Так считал Чечорин.
IV
В году 57-м ожидался большой визит Хрущева на Ставрополье. Перед приездом вождя в крае наводили марафет: украшали улицы, ставили новые зеленые заборы, приколачивали флаги и транспаранты.Конец бесплатного ознакомительного фрагмента