Борис Носик
Русский XX век на кладбище под Парижем

   Антоше и Санечке

Вступление

   Слух об удивительном кладбище под Парижем, где упокоились вдали от родных мест русские изгнанники – и писатели, и музыканты, и художники, и артисты, и великие князья, и княгини, и придворные фрейлины, и герои Белой Армии, и красавицы былых времен, – слух об этом гулял по Москве еще в 60-е годы, когда и в Париж-то пускали из Москвы редко, и то за особые заслуги, по загадочному выбору или по счастливой случайности. Самому мне в ту пору вообще не доводилось еще бывать на таинственном Западе, но думалось: вот попаду – непременно съезжу в это знаменитое местечко Сент-Женевьев-де-Буа… Попал я в Париж (и впервые на Запад) в 1976 году с писательской туристской группой, прилетели туда после недели, проведенной в Провансе, всего на три дня. Тут-то и объяснили мне, что до кладбища добраться мне будет трудно без машины да с малыми деньгами, тем более дорога не простая – пригородный поезд или автобус плюс еще автобус, на все нужно время… В самом Париже я почти все, что хотел, успел обегать, но уезжал с обидой – знаменитого кладбища не видел. А тут еще в самолете были попутчицами две питерские дамы, они меня просто застыдили:
   – Как, Вы даже не были в Сент-Женевьев? Позор!
   – А вы-то как успели?
   – Ну, мы ведь были целый месяц в Париже. По частному приглашению…
   – Значит, по приглашению можно? А я и не знал, что пускают…
   Добравшись до Москвы, я в ту же ночь дозвонился в Париж и стал Христом Богом просить Веронику Шильц, чтоб прислала мне «частное приглашение». Потому что я ничего не успел. Даже на кладбище в Сент-Женевьев не успел…
   Прислали мне не слишком убедительное приглашение, но, что было удивительно, выпустили («Под визит Леонида Ильича…» – смутно объяснила мне благожелательная красавица в районной милиции) – в общем, поехал… А теперь вот живу по большей части в деревушке в Шампани, но помню, что этот новый виток моей жизни начался для меня с московской легенды о кладбище. Недаром говорят, кабы до нас люди не мерли, и мы б на тот свет дороги не нашли.
   Помню, как после моей поездки, в конце 70-х, горнолыжники в Баксанском ущелье долго еще пели звездными вечерами под любительский перебор гитары моего друга Влада Чеботарева нашу с ним незамысловатую песню:
 
Городок неприметный Святой Женевьевы,
Не простой Женевьевы – Лесной, «де буа».
Только леса не видно за теми деревьями
И церквушкой, построенной А. Бенуа.
И березы, березы… И могилы, могилы…
И знакомые русские все имена…
 
   К середине 80-хя уже был почти парижанин и каждый год бродил по дорожкам этого кладбища: оно ведь и правда удивительное, это кладбище, может, самый примечательный из зарубежных русских некрополей, обиталищ мертвых. Я бы даже сказал не мертвых, а просто тех, кто были до нас (я с удовлетворением отыскал недавно в парижском кладбищенском путеводителе Жака Барози вполне точную формулировку: «кладбище заполняют бывшие живые, явившиеся на свиданье с будущими покойниками») и кто все наши радости и горести изведали чуть раньше, чем мы. Ну, а потом, изведав, ушли: «не на живот рождаемся, а на смерть». Но уход их вовсе не сделал их чужими и недоступными для нас: остались их письма, воспоминания близких, их собственные мемуары…
   Бродя по дорожкам в этом редкостном для Франции березняке (Цветаевой, бывшей здесь однажды, и небо над этими березами показалось русским, курским), мы заново переживаем перипетии их жизней, их судеб. А судьбы им выпали бурные: революции, войны, бегство, потеря близких, разоренье, разлуки, жизнь в чужом краю, где никто их не ждал с распростертыми объятьями… Но, конечно, и радости у них были, и любовь, и удачи, и рожденье детей, и вдохновение, и стихи…
   Есть люди, которые обходят кладбища стороной, а есть люди, которые любят бродить по кладбищам («умереть сегодня – страшно, а когда-нибудь – ничего»). Я отношусь к последним, оттого с охотой принимаюсь нынче за рассказ о знаменитом русском некрополе. С охотой, и даже с таким чувством, что рассказ этот может оказаться небесполезным. С одной стороны, он как бы приблизит к родному дому тех, кому пришлось умереть на чужбине. С другой – он и родине может напомнить о ее заброшенных на дальний край Европы детях. Заодно и нам напомнит некоторые страницы русской истории и русской культуры, напомнит наших собратьев из русской эмигрантской колонии Парижа, кое-какие перипетии их жизни и печальные эпизоды, предшествовавшие их изгнанию. На кладбище ведь столько сходится вместе знакомых и незнакомых людей, столько завершается драм, столько развязывается сюжетов, в какой бы путаный узел их не завязала судьба. Именно это отметила однажды Анна Ахматова, вспоминая в далекой (куда дальше от Питера лежащей, чем Париж) Средней Азии петербургское кладбище:
 
Вот здесь кончалось все: обеды у Донона,
Интриги и чины, балет, текущий счет…
На ветхом цоколе – дворянская корона
И ржавый ангелок сухие слезы льет.
 
   Прогулка по кладбищу и встречи с именами, в той или иной степени знаковыми, вызывают у нас чаще всего не мысли о смерти, а воспоминания о жизни – о чужих жизнях и о своей жизни. В предисловии к книге «Кладбища Парижа» один из французских любителей кладбищенских прогулок (журналист Мишель Дансель, неоднократно заявлявший, что предпочитает кладбища паркам, ипподромам и показам моды) высказывает ту же мысль: «Кладбище – это, прежде всего, перепутье для размышлений, наилучший уголок для прогулок, в ходе которых можно мысленно плести над чужими могилами узорное кружево собственной жизни».
   Говоря о знакомых именах, которые встречаются на могильных камнях и крестах, я имею в виду, конечно, в первую очередь имена, известные и прежним эмигрантам и нынешним россиянам. Однако это не значит, что я намерен соблюдать былую или новейшую «табель о рангах» и сводить нашу прогулку по кладбищу к пробежке по статьям эмигрантских энциклопедий (которые хоть пока и неполные, а все же, слава Богу, начали выходить – одна за другой). Самый жанр «прогулки» и самая серьезность обстановки позволяют нам пренебречь подобной «табелью о рангах». Это, кстати, подметил и упомянутый мной выше французский автор (Дансель), который предварял свою книгу следующим предупреждением: «В царстве мертвых нет логики, там царствует свобода. И если я задержусь перед какими-нибудь могилами дольше обычного, это не означает, что несчастные, или, напротив, блаженные, которые лежат в них, более важны, чем прочие покойники. Так что, книга моя не должна уподобиться ни справочнику, ни докладу о былых знаменитостях, ни исчерпывающему каталогу, ни тематическому или инвентарному списку или реестру…»
   Кстати сказать, инвентарный список захоронений на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа издан был в Париже (составитель Иван Грезин, издание славного Жака Феррана) – огромный том, содержащий 10 000 имен (450 страниц – и все только имена и даты). На подобную инвентарную прогулку нам, боюсь, может не хватить остатка жизни («жили сажень, а доживать – пядень»). Но все же и мы с Вами слишком-то спешить не будем. Еще у нас есть время, хотя сколько его осталось, не знаю: «никто живой предела своего не изведал». Рассказ наш о покинувших уже наш мир русских эмигрантах-парижанах волей-неволей оживит в нашей памяти тот старый русский эмигрантский Париж между войнами, ту уникальную колонию изгнанников, равную которой вряд ли припомнишь в мировой истории изгнаний и эмиграций – и по значимости ее в родной истории, и по уровню ее, и по вкладу ее в русское и французское культурное наследие. Напоминание об этих изгнанниках, об их трудах и жизни, порой даже о мелочах той жизни будут, как и сама наша меланхолическая прогулка по кладбищу, чем-то вроде акта поминовения, хотя и вполне светского акта. Так что обещаю в рассказе о посещаемых во время прогулки соотечественниках выдерживать достойно меланхолический настрой (да его и не избежать, ибо жаль и их, усопших, и нас жаль, ближайших кандидатов, уже теснящихся у входа под вечную сень, жаль изгнанников, не увидевших больше при жизни родной земли, жаль и родину, лишившуюся стольких достойных детей в угоду насильникам). Однако постараюсь не впадать при этом ни в заунывную тоску, ни в панегирический тон эпитафий, судя по которым, «все женщины добродетельны и нестерпимо добры, а все мужчины прямодушны, честны, надежны, отважны и являются образчиком всех добродетелей». Формулу эту вывел из французских кладбищенских эпитафий все тот же Мишель Дансель (ох уж эти насмешники-французы!).
   Как от века ведется в солидных изданиях, для начала надо обратиться к истории этого русского кладбища близ Парижа – откуда оно пошло. Известно, что кладбища – неизменный спутник человеческих поселений («жить надейся, а умирать готовься», «жил не жил – а помирай!»). И если уж при мирном городке или цветущей деревне с неизбежностью вырастают холмики могил, то что уж тогда говорить о таких человеческих общежитиях, как больница, богадельня или «старческий дом». Знаменитый русский некрополь Сент-Женевьев-де-Буа как раз и возник поначалу при здешнем старческом доме (более благозвучно его звали еще Русским домом). История же появления этого знаменитого старческого дома, она из тех историй, какие принято рассказывать под Рождество. Их и называют «рождественскими сказками»: мол, так в жизни не бывает. А вот и бывает. В данном случае именно так все и было – как в рождественской сказке. Историю я эту вычитал в воспоминаниях главы Западной Православной Церкви митрополита Евлогия, на него можно положиться. Вот она, эта история…
   В первые годы эмиграции княгиня Вера Кирилловна Мещерская и ее сестра Елена Кирилловна Орлова (обе в девичестве носили фамилию Струве) открыли в поисках заработка пансион для благородных девиц. Точнее, девицы эти были скорее богатые, чем благородные (все как есть из Америки или Англии), но желали приобрести благородные манеры, прежде чем выйти замуж. Этим манерам и учили их две русские дамы из высшего русского общества. Среди пансионерок была юная дочь миллионера, которую звали Доротея, Дороти (уменьшительно Долли – Дороти Паджет, точнее, вероятно, Паджит, а у русских авторов чаще даже Педжет). Она очень привязалась к своим благородным наставницам, и по окончании курса она спросила Веру Кирилловну, что бы она могла такое сделать для нее лично или для этих бедных русских эмигрантов, которым приходится нелегко на чужбине – деньги, мол, у нее есть, денег не жаль (как видите, данная девица была и впрямь существо благодарное и благородное, даром что из богатых). Вера Кирилловна сказала, что ей лично ничего не нужно, – а вот нельзя ли сделать что-нибудь для престарелых русских. Молодые поручики и даже нестарые еще полковники и генералы сели за баранку такси, зарабатывают на жизнь, имеют крышу над головой, а вот старикам некуда деться. Открыть бы для них приют…
   Вот дальше все и было, как в рождественской сказке. Купила добросердечная американская (хотя жила она как будто в Англии) девушка великолепную старинную усадьбу в Сент-Женевьев-де-Буа, некогда роскошное владение наполеоновского маршала – прекрасный дом с флигелями и службами, а вокруг большой парк, и сад: тишина, красота, комфорт… Бездомных и одиноких русских стариков было в Париже много, так что главное здание сразу заполнилось, а за ним и флигеля, и службы, а потом уж стали снимать квартиры у местных жителей. Юная благотворительница Долли поставила Русский дом на широкую ногу, следила, чтоб ни в чем у стареньких русских не было недостатка. Как вспоминает митрополит, «своих подопечных мисс Педжет любила, приезжала навещать, о них заботилась, их баловала. На большие праздники старалась их получше угостить, присылала авионом индеек, гусей…».
   Митрополит с юмором рассказывает об эксцессах этой меценатской любви. Однажды в день 14 июля – национального французского праздника разрушения Бастилии – мисс Паджит решила доставить удовольствие обитателям Русского дома, которые, бедняги, сиднем сидят в пригороде и не принимают участия в национальном празднике, что славится грохотом петард и фейерверками. Конечно, ей в голову не могло прийти, что и петарды, и фейерверки, и самое слово революция (а кровавая русская революция, как уверяют здешние знатоки, была родной дочерью французской) вряд ли могли вызвать у ее подопечных какие-нибудь достойные воспоминания. Разве что воспоминания о горящих усадьбах, о расстрелах, о беспощадном, слепом терроре, о гибели близких, о войне, о бегстве, о разорении, о нищете и голоде… Впрочем, откуда было это понять беспечной американской девочке, если и сами русские позабыли обо всем (как Вы убедитесь в ходе нашей прогулки) очень скоро? Так или иначе, по просьбе Долли была снята в Париже роскошная вилла с видом на Сену, обставили ее дорогой мебелью, провели туда электричество, накупили фруктов, конфет, заказали грандиозный ужин с шампанским – в общем, тысяч в 40 – 50 обошлась эта затея, которую митрополит Евлогий так комментирует в своих мемуарах:
   «Широкая, но странная затея. Дряхлых старичков и старушек везли в грузовиках с опасением, что до Парижа всех живыми, быть может, и не довезут. Фейерверк вряд ли мог доставить большое удовольствие этим престарелым людям. Но доброй мисс Педжет хотелось дать бедной русской аристократии, хоть на один день, иллюзию былой, привольной, богатой жизни».
   Легко заметить, что ностальгические воспоминания иных из его духовных детей о «былой, привольной, богатой жизни» вызывают у митрополита, рожденного в бедной семье многодетного батюшки в глухом селе Тульской губернии, лишь снисходительную усмешку. Недаром из всех анекдотов о жизни тогдашнего Русского дома и кладбища ему вспомнился через полтора десятилетия именно такой:
   «Вопрос о происхождении, чинах и титулах играет в Русском доме роль немалую. Рассказывают следующий анекдот, характеризующий психологию призреваемых.
   На местном кладбище разговаривают три старушки, выбирая себе место для вечного упокоения; заспорили об одном наиболее видном месте.
   – А мой муж был губернатор…
   – А мой – генерал-лейтенант…
   – А мой… – начала третья старушка, и замялась… – кто же был мой? Ах, запамятовала…
   – Да Вы же незамужняя!.. – запротестовали спутницы.
   – Ах да, действительно, я не была замужем… – смущенно сказала бедная старушка».
   Эпизод подводит нас к нашему предмету, а заодно и ко взглядам высокопреосвященнейшего владыки на пустой старушечий спор. Взгляд тот нашел отражение и в священных книгах, и в перлах народной мудрости: «Смерть всех поравняет», «Царь и народ – все в землю пойдет», «Сегодня полковник, завтра – покойник», и еще, и еще…
   Далека ли дорога от старческого дома до места последнего упокоения? К началу Второй мировой войны на здешнем кладбище было уже около четырех сотен могил (нынче их уже за десять тысяч). И не только обитатели старческого дома поставляли новых насельников маленькому русскому кладбищу, но и многие парижане, а также русские обитатели южных и западных парижских пригородов. Митрополит Евлогий так объяснял это:
   «Часто русские предпочитают хоронить своих близких в S-te Genevieve, а не на парижских кладбищах потому, что здесь постоянно творится православная молитва и как-то приятнее лежать среди своих соотечественников».
   И первая (православная молитва) и вторая («лежать среди своих соотечественников») причины того предпочтения, которое отдавали русские эмигранты новому, загородному кладбищу, вполне существенны. И за границей, и в России кладбища (как верно отмечают в своем кладбищенском справочнике-путеводителе петербургские историки А. Кобак и Ю. Пирютко) «находились в ведении духовного начальства и носили строго конфессиональный характер». То, что православных тянуло на свое, православное кладбище, не нуждается в долгих объяснениях: кладбище – «нива Божия, где умершие ждут воскресения в час Страшного Суда», и воскреснуть тоже хотелось бы не в одиночестве, а среди своих. Но и российским иноверцам, и российским атеистам (тем, кого в эмиграции, во всех странах, без различия их вероисповедания и расы, называют просто «русскими») тоже хотелось быть похороненными «среди своих соотечественников». Так что возможны были исключения (впрочем, редкие). Историки петербургских кладбищ отметили, что уже и Петр I допускал исключения для иноверцев, что ж тогда говорить о межвоенной русской эмиграции в Париже, где просвещенное духовенство отличалось высокой степенью терпимости. Что же до перешедших в православие иноверцев, то Вы и сами заметите, сколько тут немецких имен из Прибалтики (из Курляндии, Ливонии, Эстонии), сколько потомков рыцарей тевтонского ордена и выходцев из старинной прибалтийской буржуазии, получивших дворянство на русской службе, сколько потомков Мюрата, Бурбонов, Бонапарта, потомков британцев (Лейсли, Огильви, Гамильтонов-Хомутовых, Гордонов, Кричтонов и даже Рамзеев), сколько Катуаров, де Ланжеронов… Невольно вспомнятся иностранные слободы петровской Москвы (и немецкая, и голландская, и английская, и швейцарская…).
   Кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа премного украсили и его церковь, и его березы, и его цветы. Надгробья же здесь по большей части традиционные, те же, что и на московских или петербургских кладбищах, много деревянных крестов. Надгробья побогаче заказывали чаще тому же Альберту Бенуа, что строил церковь. Состояние многих могил, как нынче выражаются, «оставляет желать»… Хуже того, у входа на кладбище бесконечные списки тех, кто могилы своей лишится, потому что плата за аренду кончается или уже кончилась. Французские надписи и новые памятники вторгаются в ряды ветхих крестов… Надо бы спасать кладбище – во имя предков, во имя русской истории… Да разве достучишься до новых русских миллиардеров? Где вы, русские меценаты? Одного Джорджа Сороса на всех не хватит…
   Русская эмиграция пережила во Франции в 20 – 30-е годы истинное возрождение православной веры. Тексты из Евангелий встречаются на надгробиях чаще, чем прочие эпитафии. Среди самых распространенных: «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят», «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас», «Пустите детей приходить ко Мне и не препятствуйте им, ибо таковых есть Царствие Божие», и еще вот это, почти изгнанническое, эмигрантское: «Блаженны изгнанные за правду…» (как на могиле моего учителя кинодраматургии – поэта, певца и драматурга Александра Галича).
   Эпитафия была в России жанром заимствованным, однако успела дать образцы высокой поэзии, вроде пушкинской эпитафии младенцу Николеньке (сыну декабриста С. Г. Волконского и М. Н. Волконской-Раевской, последовавшей за мужем в Сибирь):
 
В сиянье, в радостном покое,
У трона Вечного Творца,
С улыбкой он глядит в изгнание земное,
Благословляет мать и молит за отца.
 
   Как сделали это А. Кобак и Ю. Пирютко в своей прекрасной книге о петербургских некрополях, считаю уместным напомнить читателю похоронные правила православных россиян, которые строго соблюдались в эмиграции. Умирающего исповедовал и причащал священник, над ним читали «молитвы на разлучение души и тела». Потом омывали мертвое тело под чтение псалмов и облачали в новую одежду. В напоминание о пеленах Иисуса во гробе тело покрывали саваном, в руки покойному вкладывали образ Спасителя, а на голову ему возлагали венчик (в знак надежды на милосердие Божие). Панихиду совершали дома, а отпевали покойника в храме, куда переносили его с зажженными свечами (в знак возвращения его к Вечному Свету). В церкви гроб ставили головой к двери, чтоб лицо усопшего было обращено к востоку («к востоку вечности»). Отпевали покойного после обедни, прощались с ним «последним целованием», читали «разрешительную молитву» и текст ее вкладывали в правую руку покойника. Потом погребальная процессия тянулась к кладбищу, где гроб с молитвою опускали в могилу. Священник крестовидно бросал землю на крышку гроба, лил на нее елей, сыпал пепел от кадила. Крест на могиле был символом спасения… Поминать усопшего принято было на третий день (когда душа вновь возносится к Богу) и на сороковой (когда душа получает определение Божьего суда). Молитва за упокой помогает умершему в загробной его судьбе. Кроме того, для поминовения усопших существуют у православных пять «родительских суббот» – перед Великим постом, во вторую, третью и четвертую субботы Великого поста и, наконец, в день Святой Троицы. Существуют, впрочем, и другие дни поминовения…
   Из всего этого следует, что хотя бы и по причине хрупкости их и дряхлости обитателям старческого дома в Сент-Женевьев-де-Буа необходимо было иметь свою церковь. За организацию этой домовой церкви принялись директор Дома генерал Вильчковский и один из призреваемых, контр-адмирал князь Н. С. Путятин. В помещении, примыкавшем к салону, украшенному портретами из старого русского посольства, они устроили церковь во имя святого Николая Мирликийского Чудотворца. По словам митрополита, это был «прекрасный храм в древнерусском стиле». Митрополит Евлогий назначил в эту церковь настоятелем одного из лучших своих священников – протоиерея Дмитрия Троицкого («умный священник, но с властным характером»). «Сначала все шло хорошо, – повествует демократ-митрополит (которого так любили эмигрантские писатели) со свойственной ему добродушной усмешкой, – за ектеньей возглашалось прошение «о благоверном всероссийском царственном доме и многострадальной родине нашей…», обитатели Русского дома благоволили к о. настоятелю, и он к ним, ценил тонкость их светских манер и изящество культурных навыков. А потом начались нелады. О. настоятель в тонкой культуре своих прихожан разочаровался…
   Я перевел о. Троицкого в Галлиполийскую церковь, а из Кламара сюда – протоиерея о. Калашникова, прекрасного доброго пастыря и культурного человека. В России он занимал высокий пост в Министерстве Финансов».
   Позднее, поскольку местные власти не разрешили строить церковь на самом кладбище, был прикуплен у ограды небольшой участок земли и на нем летом 1938 года началось строительство нового храма по проекту архитектора и художника Альберта Бенуа (брата знаменитого Александра Бенуа). Неутомимый М. М. Федоров сумел собрать среди бедной русской эмиграции 150000 франков на его постройку. Храм был в новгородском стиле XV – начала XVI века. В марте 1939 года Альберт Александрович Бенуа и его жена Маргарита Александровна приступили к росписи храма. Позднее им стали помогать искусный каллиграф и знаток старославянского письма Г. А. Шереметьев и другие добровольцы-художники, точнее художницы. Как сообщает митрополит, граф Шереметев поселился позднее тут же при храме «в смиренном звании псаломщика».
   Освящение храма состоялось в октябре 1939 года. Шла война, и звонить в колокола было запрещено даже по случаю светлого праздника. Старенький митрополит был болен, но в тот день он почувствовал прилив бодрости и волнение, о котором рассказывал так:
   «Вхожу в храм, уже расписанный и освобожденный от лесов… «Боже, как хорошо, дивно!..» – невольно вырвалось из души. Так поражен был я красотою храма… С бодрым духом, с благоговением приступил я к освящению… Трепетало сердце, когда я при входе в храм возглашал вдохновенные слова псалма: «Возьмите врата князи ваша и возьмитеся врата вечная, и внидет Царь славы», а певчие изнутри вопрошали: «Кто есть сей Царь славы?». И растворялись двери, и я со словами: «Господь сил, той есть Царь славы» вошел в освещенный храм, неся на главе св. мощи…
   Ликующий, торжественный возвратился я в свое уединение… На душе было так легко, так светло, что на время будто забылись все угнетающие меня недуги…
   Да будет благословенно имя Господне отныне и до века…».
   Не раз, бывая в пустынной Успенской церкви в полуденный час или стоя у ограды в толпе в пасхальную ночь, когда трепещут огни зажженных свечей на могилах, вспоминал я это взволнованное описание старенького владыки и его прощальный возглас:
   «Да будет благословенно имя Господне…».
   От Успенской церкви и отправимся мы с Вами на нашу «кладбищенскую прогулку». Надо сказать, что в конце XVIII – первой трети XIX века «кладбищенские прогулки» были излюбленным литературным жанром. Однако прошло немало времени с тех пор, как милый человек Василий Андреевич Жуковский бродил между могилами. Менялись вкусы, менялись жанры. Сами люди менялись, только умирали по-прежнему…
   Вот и мы будем бродить с Вами среди могил, но только уже по-своему, не по-жуковскому. Будем вспоминать ушедших как живых, как близких («рубаха к телу близка, а смерть ближе»), да и то сказать, далеко ли мы ушли, намного ли они нас опередили: «живешь – не оглянешься, помрешь – не спохватишься»… Сам я, честно сказать, оттого и люблю гулять по кладбищу, что люди эти для меня как живые. Если вкусы у нас с Вами сходятся, то Вы мне желанный попутчик.
   Как Вы уже поняли, во время этой прогулки постараюсь я, в первую очередь, напомнить о наших соотечественниках – эмигрантах, которые здесь упокоились. И хотя далеко не все эмигранты-парижане (и тем более провинциалы) были похоронены на этом кладбище (много русских есть и на парижских кладбищах Пасси, Монпарнас, Батиньоль, Монмартр, и в пригородах Нейи, Бийянкур, Медон, Шель, Ганьи, Клиши, а еще ведь есть русские могилы в Ницце, в Ментоне…), а все же кладбище это уникальное (как уникальной была сама Первая русская эмиграция). Редко где найдешь на свете клочок земли, где сошлись бы так тесно имена князей и дворников, охранителей порядка и его разрушителей, поэтов и генералов, императорских фрейлин и казачьих есаулов, портних и балерин, певиц и приказчиц, генералов императорской свиты и агентов ГПУ, священников и киноактрис… Блистательные десятилетия XIX столетия сплетаются здесь с прославленным Серебряным веком, с катастрофой революции, с ужасом октябрьского переворота, с десятилетиями террора – вся история русского ХХ века на этом маленьком кладбище Франции близ Парижа. Воистину, похоронено здесь ушедшее столетие: погост ХХ века… Так уж случилось, что собралось здесь множество участников знаменитого костюмированного придворного бала 1903 года (чу, вступает музыка, кавалеры оправляют боярские костюмы, дамы – кокошники…), выпускников Александровского (бывшего Царскосельского) лицея, Императорской школы правоведения, Пажеского корпуса, Екатерининского и Смольного институтов благородных девиц. Собрались, как на последний смотр, воины-галлиполийцы, корниловцы, дроздовцы, алексеевцы, доблестные казаки, русские моряки. Здесь хватило бы почтенных членов Государственного совета, чтоб провести его заседание, и достало бы депутатов, чтоб открыть прения Государственной думы. Здесь хватило бы актеров, чтоб поставить любой русский спектакль, в том числе и балетный, да и к съемкам фильма приступить возможно – упокоились под сенью этих берез гениальные режиссеры и актеры, и гримеры, и художники-декораторы, и нищие участники массовки… Хватило бы здесь ученых, чтоб создать Академию наук, хватило бы музыкантов, чтобы составить оркестр, открыть консерваторию. Достало бы протоиереев, чтоб отпеть эти жизни… Есть тут и мои русские знакомцы и сверстники. Из тех, кто был в трудные времена активнее и смелее других – кто требовал свободы при так называемом социализме, ну хоть свободы слова и творчества (Амальрик, Некрасов, Максимов, Панин, Тарковский, Галич…). И кто попал не под топор, а только в изгнание (такое бывало в России и раньше). И те, кто первыми узнали, что за морем телушка не полушка, и с отчаяньем убедились, что русские перемены придут не скоро, не враз, за 70 лет террора вся страна была перепахана, страна уж не та…