Страница:
Еще в 1901 г., в пору сближения журнала с Мариинским театром мирискусники замышляли коллективную постановку «Сильвии» Делиба, где все должно было быть придумано членами кружка (Бенуа, Е. Лансере, Бакстом, К. Коровиным и Серовым), Тогда же Александр Бенуа написал либретто для балета «Павильон Армиды» на музыку своего родственника Николая Черепнина, который был женат на дочери Альберта Бенуа. По упомянутым выше обстоятельствам осуществить тогда ни эту, ни другие свои театральные идеи мирискусникам не удалось, но вот в 1907 г. Мариинский театр снова берется за постановку «Павильона Армиды», и тут Бенуа встречается с молодым постановщиком-новатором Михаилом Фокиным. Фокину, тяготившемуся тогдашней застойной атмосферой императорского балета, впервые пришлось под крышей театра встретиться с таким эрудитом и таким художником, как Бенуа. «Голова кружилась от высоты и от радости, – вспоминал он, – Под ногами у меня расстилалась декорация – роскошный павильон Армиды. Счастливый момент!»
Нужны были и для всех
Бурное русское десятилетие
Нужны были и для всех
Сюжет «Павильона Армиды» давал Бенуа возможность обратиться к его возлюбленному XVIII веку, к излюбленной теме разлада мечты и действительности. Впрочем, как отмечали критики, яркая зрелищность заслонила в балете все философские размышления. И все же спектакль этот приблизил великие дни «русских сезонов». Начать с того, что у Бенуа появляется мысль о зарубежном показе русских балетов и что он знакомит Фокина с Дягилевым. Дягилев находит деньги и берется (с помощью Бенуа, Фокина, Бакста, Черепнина, критика Светлова и генерала-балетомана Н. Безобразова, входивших в их «дирекцию») за организацию балетного русского сезона в Париже, который открылся в мае 1909 г. в театре Шатле. Кроме «Павильона Амиды», парижане увидели с декорациями того же Бенуа балет «Сильфиды» (он же «Шопениана»), «Половецкий стан» (с декорациями Н. Рериха), «Пир» (с декорациями К. Коровина), «Клеопатру» (с декорациями Бакста). Для мирискусников, для всех русских артистов триумфальный успех первого «сезона» был неслыханным прорывом в мировое искусство, в культурную жизнь Европы, и русские это поняли очень скоро. Как вспоминал Бенуа, «каждый участник «Русского сезона» чувствовал, что он выносит перед лицом мира лучшее, самую свою большую гордость…»
Бенуа, много общавшийся с французами, скоро понял и то, как много русские смогли на сей раз дать европейскому театру и европейской культуре в целом (начиная с поэзии и кончая модой):
«… оказалось, что русские спектакли нужны были не только для нас, для … зрелости нашего художественного самосознания, но нужны были и для всех, для всеобщей культуры. Наши французские друзья только это и говорили: вы приехали в самый нужный момент… вы наталкиваете на новые темы и ощущения…»
Восхищенный русскими декорациями глава школы «наби» (как и «Мир искусства», выросшей из лицейского кружка в Париже) Морис Дени просит Бенуа прислать в Париж эскизы декораций, которые ему довелось видеть в России, чтобы устроить в Париже выставку этих эскизов. «Каким откровением это было бы для парижской публики!» – восклицает Дени.
Декорации мирискусников к спектаклям «русских сезонов» стали откровением для многих европейцев – и публики, и художников, и людей европейского и заокеанского театра, получивших новый импульс, переживших возрождение. Много лет спустя французский академик Луи Жиле писал, вспоминая русские спектакли:
«Русский балет» знаменует одну из величайших эпох моей жизни. Я говорю о первых, подлинных и незабываемых произведениях 1909 – 1912 гг. Эти русские!.. Приезд русского балета стал событием в полном смысле слова, шоком, сюрпризом, смерчем, новым приобщением… Я могу сказать без преувеличения, что моя жизнь разделена на две эпохи: до и после русского балета. То, что делали русские художники, было непохоже на то, что изготовляли в то время «профессионалы-декораторы» во Франции. О том, что принесли в театр русские художники, так писал позднее И. Соллертинский:
«Роль живописи в импрессионистском театре вырастает до предела, порой сводясь к гегемонии художника. Живописная декорация в балетах Фокина – не нейтральный фон (как у Петипа), но главное действующее лицо. Без гобелена Александра Бенуа нет «Павильона Армиды», без пустынного уголка бакстовского сада, залитого луной, нет «Карнавала», без картины масленичных балаганов на Царицыном лугу – нет «Петрушки»… художник направляет, консультирует балетмейстера. Рерих помогает Фокину воссоздать «скифство», Бенуа – эпоху Людовика XIV и т. д. Любопытно, что зачастую первый импульс постановки идет именно от художников, ибо они задумывают либретто: автор сюжета «Павильона Армиды» – Бенуа, «Нарцисса» – Бакст и т. д.»
О том же писала еще через десятилетия искусствовед В. Красовская, указывавшая, что «эстетическая программа деятелей «Мира искусства» стала душой и плотью фокинских постановок. Живописно-драматургическая основа определяла образ спектакля».
Как видите, речь пока идет о «Мире искусств» и Фокине, но до вершины 1911 г. и перемен оставалось уже недолго…
Еще в 1910 г. Бенуа высказывает мысль о балете, основанном на русской мифологии – на русской сказке. Поисками и разработкой такого сюжета занялась поначалу целая «комиссия», однако, за время долгой подготовки к балету «Жар-Птица» отпало большинство участников затеи, и вовсе охладел к балетам Черепнин. В результате новый композитор написал не то чтобы целиком новый балет, но все же ряд ярких «симфонических картин». Композитора этого нашел Дягилев, и вот как рассказывает об этом А. Бенуа:
«Вместо Черепнина музыку к затеянному балету взялся написать юный композитор, ученик Римского-Корсакова и сын знаменитого оперного певца И. Ф. Стравинский, и нужно сознаться, что смелость Дягилева, поручившего наугад такое рискованное дело художнику, себя еще ни в чем серьезном не проявившему, что эта смелость оказалась как нельзя более благополучной. Если в чем другом «Жар-Птица» еще не вполне то, о чем мечталось, то по своей музыке это уже сразу достигнутое совершенство».
Таков он и был, Дягилев – смелость, вкус, нюх, решимость и, конечно, удачливость…
Декорации для «Жар-Птицы» писал Головин (с костюмами Бакста), ставил балет Фокин, он же и танцевал с Карсавиной. Успех был значительным, и все же, по мнению Бенуа, эта русская сказка была «еще не вполне то». Смущал Бенуа сюжет сказки: «В ней есть что-то ребяческое. Это опять «сказка для детей», а не сказка для взрослых».
И вот Бенуа берется за свою собственную «сказку для взрослых» – он пишет либретто и декорации балета, который стал его шедевром: он пишет «Петрушку». В либретто и в оформлении этого балета отражены многие давние пристрастия и самого Бенуа, и всего сенакля «Мира искусства»: любовь к русской народной игрушке, увлечение Гофманом, пристрастие к романтическим русским 30-м годам XIX в., и детские воспоминания – о масленичных гуляньях, ярмарках, балаганах, о «спектаклях Петрушки» в дачном дворе. Под старость о них прекрасно написал Бенуа в своей мемуарной книге «Жизнь художника»:
«Получив разрешение родителей, братья зазывают Петрушку к нам во двор. Быстро расставляются ситцевые пестрые ширмы, «музыкант» кладет свою шарманку на складные козлы, гнусавые, жалобные звуки, производимые ею, настраивают на особый лад и разжигают любопытство. И вот появляется над ширмами крошечный и очень уродливый человечек. У него огромный нос, а на голове остроконечная шапка с красным верхом. Он необычайно подвижной и юркий, ручки у него крохотные, но он ими очень выразительно жестикулирует, свои же тоненькие ножки он ловко перекинул через борт ширмы. Сразу же Петрушка задирает шарманщика глупыми и дерзкими вопросами, на которые тот отвечает с полным равнодушием и даже унынием. Это пролог, а за прологом развертывается сама драма. Петрушка ухаживает за ужасно уродливой Акулиной Петровной, он делает ей предложение, она соглашается. Но является соперник – это бравый усатый городовой, и Акулина видимо дает ему предпочтение… Петрушка… попадает в солдаты… ни с того, ни с сего выныривают два, в яркие костюмы разодетых, черномазых арапа… сам черт. Рогатый, весь обросший черными волосами. С крючковатым носом и красным языком, торчащим из зубастой пасти… бодает Петрушку и безжалостно треплет его… а затем тащит его в преисподнюю… предсмертный вопль – и наступает «жуткая» тишина…»
В «балетной драме», написанной Бенуа на музыку Стравинского, публика находила некое «современное ощущение», а иные из критиков отмечали, что там «много от Достоевского». Писали о «многозначительности и глубине» балета, ставшего главным событием русского сезона 1911 г.
Удачу балета объясняли тем, что в нем удалось, наконец, достичь «ансамбля» всех средств, о котором давно мечтал Бенуа. Декорации Бенуа к балету считают вершиной его театральной карьеры, однако не менее важным оказалось то, что этот «современный» сюжет вдохновил молодого Стравинского, который так вспоминал позднее:
«Когда я писал эту музыку, перед глазами у меня был образ игрушечного плясуна, внезапно сорвавшегося с цепи, который своими каскадами дьявольских арпеджио выводит из терпения оркестр, в свою очередь отвечающий ему угрожающими фанфарами…»
В балете Бенуа-Стравинского Петрушка борется с Арапом за сердце глупенькой Балерины и терпит поражение…
«Петрушка» длится всего три четверти часа, – писал Бенуа, – но за это время проходит как в фокусе жизнь не только одного человека, но и вся трагедия столкновения жизни одного с жизнью всех…
Существует мнение, что 1911 г. был вообще вершиной «русских сезонов, и что «Петрушка» был не только вершиной в творчестве Бенуа, но и вершиной в творчестве Фокина, а также вершиной в балетной музыке Стравинского и в балетной карьере Нижинского. (Стравинский так вспоминал о Вацлаве Нижинском: «В роли Петрушки он был самым волнующим существом, когда-либо появлявшимся передо мной на сцене»).
Ну а к 1912 г. «коллективное руководство» Русских сезонов и Русских балетов (в том числе и А, Бенуа) было мало-помалу отстранено от дел руководства. Балеты становятся частной антрепризой Дягилева, который все больше окружает себя французами. Новые два балета ставит Нижинский, так что Фокину больше нечего делать в Париже. Нечего делать становится и другим мирискусникам. Для эскизов к «Золотому петушку» сам Бенуа рекомендует Гончарову, и в дальнейшем она в основном и работает у Дягилева – то с мужем своим Ларионовым, то с французами…
Бывшие друзья Дягилева по петербургскому сенаклю или отставлены им или забыты. Дягилеву лучше знать, чего требует публика, чего требует мода, да он сам и есть теперь законодатель парижской моды.
Позднее, в своих мемуарах Бенуа как сторонний наблюдатель писал, какая белиберда этот дягилевский «Синий экспресс» или его «большевистский балет» «Стальной скок», однако Дягилев больше не слушал старых друзей: в Париже была мода на большевизм и требовался «большевистский балет».
Вообще, как очень рано понял Дягилев, все эти его гении (художники, композиторы, танцовщики, постановщики) приходят и уходят, а вечен лишь он, Дягилев, который и останется в памяти широкой публики. Останется не в роли удачливого антрепренера, а в качестве настоящего Артиста и Автора.
Конечно, мы с вами, порывшись в мемуарных томах и монографиях, без труда установим, кто были тогдашние композиторы, создатели декораций и костюмов, кто были авторы либретто, генераторы идей, постановщики. Но людям занятым рыться в книгах некогда, да и ни к чему. Они помнят, что был Дягилев и все это было – Дягилев. Да ведь и мы должны признать, что без такого руководителя, вдохновителя, организатора и добытчика средств, как Дягилев, прочие гении могли бы «не состояться». Роль Дягилева признали все, даже такой далекий от театрального мира человек, как художник-москвич Нестеров. «Дягилев – явление чисто русское, – писал он, – хотя и чрезвычайное. В нем соединились все особенности русской одаренности. Спокон веков в отечестве нашем не переводились Дягилевы… и не их вина, что в прошлом не всегда наша страна, наше общество умело их оценить и с равным талантом силы их использовать…»
Об этом писал в своей рубрике «Художественные письма» (в популярной кадетской газете «Речь) и сам А. Бенуа:
«Спектакли Дягилева, состоявшиеся исключительно благодаря фантастической энергии этого единственного деятеля и, несмотря на недостойные препоны, явившиеся ему со всех сторон, были не только апофеозом русского искусства в мировой столице, но и особым этапом в развитии этого самого искусства. Я хочу сказать, что спектакли эти настолько отличались и по подъему, и по выдумке, и по всей своей чудесной отличности от того, чем мы сами можем любоваться на родине, что и лучшее из «домашнего» кажется теперь вялым и безутешным. Это не доказывает того, что русское искусство следует создавать за границей, но зато наглядно показывает, какие огромные силы остаются у нас схороненными, как бездарно умеет пользоваться казенная дирекция имеющимся у нее под руками материалом, способным создать невиданный расцвет театрального искусства».
Это было написано Бенуа в 1910 г. Сам он в последний раз работал для Дягилева до революции в 1914 г. Уже к тому времени антреприза Русских сезонов стала антрепризой Дягилева и, даже если бы Бенуа не уехал из Парижа в Петербург так надолго, вряд ли ему удалось бы противостоять «художественной диктатуре» всевластного друга. Впрочем, Бенуа все же предпочитает в своих мемуарах объяснять «утрату влияния» на «неверного друга» именно своим отъездом в Россию в 1914 г.:
«… Дягилев стал все круче изменять тому направлению, которое легло в основание всего дела русских спектаклей за границей. Новое направление, заключавшееся в том, чтоб во что бы то ни стало «эпатировать буржуа» и угнаться за последним словом модернизма претило Баксту. Но и мне такой поворот в деле, которое когда-то было моим, казался возмутительным. Возникло же оно главным образом благодаря тому, что в годы моего вынужденного пребывания в России с 1914 по 1923 г. я совершенно утратил свое влияние на моего неверного друга и был безгранично огорчен, убедившись в том, что он разрушает то самое, что при нашем участии и по нашей инициативе он соорудил и что имело такой грандиозный успех во всем мире».
Как влияет на художественную атмосферу диктатура, даже «художественная», даже диктатура такого одаренного человека как Дягилев, легко уяснить из множества посвященных дягилевской группе мемуарных книг и дневниковых записей – от записок сумасшедшего Нижинского и мемуарных томов Лифаря до вышедших недавно в свет дневников Сергея Прокофьева, которые дают понять, как может выглядеть в сфере искусства так кокетливо заявленная Дягилевым еще в юности беспринципность. Сам Прокофьев, если верить его дневнику, при работе над их новым балетом («Стальной скок») был озабочен лишь тем, чтобы балет не показался эмиграции слишком большевистским, а большевикам недостаточно большевистским. Поскольку это балет из советской жизни, а Прокофьев с 1918 г. не был в России, ему должен помочь художник из Москвы Г. Якулов, который ему расскажет про советскую жизнь – про фабрики, про партсобрания, про шествия пионеров, про бегство буржуев. Послушав с полчаса в кафе над речкой о том, что «у них там модно», Прокофьев за оставшиеся полчаса пишет либретто… Это тебе не муки многознающего Бенуа…
Бенуа, много общавшийся с французами, скоро понял и то, как много русские смогли на сей раз дать европейскому театру и европейской культуре в целом (начиная с поэзии и кончая модой):
«… оказалось, что русские спектакли нужны были не только для нас, для … зрелости нашего художественного самосознания, но нужны были и для всех, для всеобщей культуры. Наши французские друзья только это и говорили: вы приехали в самый нужный момент… вы наталкиваете на новые темы и ощущения…»
Восхищенный русскими декорациями глава школы «наби» (как и «Мир искусства», выросшей из лицейского кружка в Париже) Морис Дени просит Бенуа прислать в Париж эскизы декораций, которые ему довелось видеть в России, чтобы устроить в Париже выставку этих эскизов. «Каким откровением это было бы для парижской публики!» – восклицает Дени.
Декорации мирискусников к спектаклям «русских сезонов» стали откровением для многих европейцев – и публики, и художников, и людей европейского и заокеанского театра, получивших новый импульс, переживших возрождение. Много лет спустя французский академик Луи Жиле писал, вспоминая русские спектакли:
«Русский балет» знаменует одну из величайших эпох моей жизни. Я говорю о первых, подлинных и незабываемых произведениях 1909 – 1912 гг. Эти русские!.. Приезд русского балета стал событием в полном смысле слова, шоком, сюрпризом, смерчем, новым приобщением… Я могу сказать без преувеличения, что моя жизнь разделена на две эпохи: до и после русского балета. То, что делали русские художники, было непохоже на то, что изготовляли в то время «профессионалы-декораторы» во Франции. О том, что принесли в театр русские художники, так писал позднее И. Соллертинский:
«Роль живописи в импрессионистском театре вырастает до предела, порой сводясь к гегемонии художника. Живописная декорация в балетах Фокина – не нейтральный фон (как у Петипа), но главное действующее лицо. Без гобелена Александра Бенуа нет «Павильона Армиды», без пустынного уголка бакстовского сада, залитого луной, нет «Карнавала», без картины масленичных балаганов на Царицыном лугу – нет «Петрушки»… художник направляет, консультирует балетмейстера. Рерих помогает Фокину воссоздать «скифство», Бенуа – эпоху Людовика XIV и т. д. Любопытно, что зачастую первый импульс постановки идет именно от художников, ибо они задумывают либретто: автор сюжета «Павильона Армиды» – Бенуа, «Нарцисса» – Бакст и т. д.»
О том же писала еще через десятилетия искусствовед В. Красовская, указывавшая, что «эстетическая программа деятелей «Мира искусства» стала душой и плотью фокинских постановок. Живописно-драматургическая основа определяла образ спектакля».
Как видите, речь пока идет о «Мире искусств» и Фокине, но до вершины 1911 г. и перемен оставалось уже недолго…
Еще в 1910 г. Бенуа высказывает мысль о балете, основанном на русской мифологии – на русской сказке. Поисками и разработкой такого сюжета занялась поначалу целая «комиссия», однако, за время долгой подготовки к балету «Жар-Птица» отпало большинство участников затеи, и вовсе охладел к балетам Черепнин. В результате новый композитор написал не то чтобы целиком новый балет, но все же ряд ярких «симфонических картин». Композитора этого нашел Дягилев, и вот как рассказывает об этом А. Бенуа:
«Вместо Черепнина музыку к затеянному балету взялся написать юный композитор, ученик Римского-Корсакова и сын знаменитого оперного певца И. Ф. Стравинский, и нужно сознаться, что смелость Дягилева, поручившего наугад такое рискованное дело художнику, себя еще ни в чем серьезном не проявившему, что эта смелость оказалась как нельзя более благополучной. Если в чем другом «Жар-Птица» еще не вполне то, о чем мечталось, то по своей музыке это уже сразу достигнутое совершенство».
Таков он и был, Дягилев – смелость, вкус, нюх, решимость и, конечно, удачливость…
Декорации для «Жар-Птицы» писал Головин (с костюмами Бакста), ставил балет Фокин, он же и танцевал с Карсавиной. Успех был значительным, и все же, по мнению Бенуа, эта русская сказка была «еще не вполне то». Смущал Бенуа сюжет сказки: «В ней есть что-то ребяческое. Это опять «сказка для детей», а не сказка для взрослых».
И вот Бенуа берется за свою собственную «сказку для взрослых» – он пишет либретто и декорации балета, который стал его шедевром: он пишет «Петрушку». В либретто и в оформлении этого балета отражены многие давние пристрастия и самого Бенуа, и всего сенакля «Мира искусства»: любовь к русской народной игрушке, увлечение Гофманом, пристрастие к романтическим русским 30-м годам XIX в., и детские воспоминания – о масленичных гуляньях, ярмарках, балаганах, о «спектаклях Петрушки» в дачном дворе. Под старость о них прекрасно написал Бенуа в своей мемуарной книге «Жизнь художника»:
«Получив разрешение родителей, братья зазывают Петрушку к нам во двор. Быстро расставляются ситцевые пестрые ширмы, «музыкант» кладет свою шарманку на складные козлы, гнусавые, жалобные звуки, производимые ею, настраивают на особый лад и разжигают любопытство. И вот появляется над ширмами крошечный и очень уродливый человечек. У него огромный нос, а на голове остроконечная шапка с красным верхом. Он необычайно подвижной и юркий, ручки у него крохотные, но он ими очень выразительно жестикулирует, свои же тоненькие ножки он ловко перекинул через борт ширмы. Сразу же Петрушка задирает шарманщика глупыми и дерзкими вопросами, на которые тот отвечает с полным равнодушием и даже унынием. Это пролог, а за прологом развертывается сама драма. Петрушка ухаживает за ужасно уродливой Акулиной Петровной, он делает ей предложение, она соглашается. Но является соперник – это бравый усатый городовой, и Акулина видимо дает ему предпочтение… Петрушка… попадает в солдаты… ни с того, ни с сего выныривают два, в яркие костюмы разодетых, черномазых арапа… сам черт. Рогатый, весь обросший черными волосами. С крючковатым носом и красным языком, торчащим из зубастой пасти… бодает Петрушку и безжалостно треплет его… а затем тащит его в преисподнюю… предсмертный вопль – и наступает «жуткая» тишина…»
В «балетной драме», написанной Бенуа на музыку Стравинского, публика находила некое «современное ощущение», а иные из критиков отмечали, что там «много от Достоевского». Писали о «многозначительности и глубине» балета, ставшего главным событием русского сезона 1911 г.
Удачу балета объясняли тем, что в нем удалось, наконец, достичь «ансамбля» всех средств, о котором давно мечтал Бенуа. Декорации Бенуа к балету считают вершиной его театральной карьеры, однако не менее важным оказалось то, что этот «современный» сюжет вдохновил молодого Стравинского, который так вспоминал позднее:
«Когда я писал эту музыку, перед глазами у меня был образ игрушечного плясуна, внезапно сорвавшегося с цепи, который своими каскадами дьявольских арпеджио выводит из терпения оркестр, в свою очередь отвечающий ему угрожающими фанфарами…»
В балете Бенуа-Стравинского Петрушка борется с Арапом за сердце глупенькой Балерины и терпит поражение…
«Петрушка» длится всего три четверти часа, – писал Бенуа, – но за это время проходит как в фокусе жизнь не только одного человека, но и вся трагедия столкновения жизни одного с жизнью всех…
Существует мнение, что 1911 г. был вообще вершиной «русских сезонов, и что «Петрушка» был не только вершиной в творчестве Бенуа, но и вершиной в творчестве Фокина, а также вершиной в балетной музыке Стравинского и в балетной карьере Нижинского. (Стравинский так вспоминал о Вацлаве Нижинском: «В роли Петрушки он был самым волнующим существом, когда-либо появлявшимся передо мной на сцене»).
Ну а к 1912 г. «коллективное руководство» Русских сезонов и Русских балетов (в том числе и А, Бенуа) было мало-помалу отстранено от дел руководства. Балеты становятся частной антрепризой Дягилева, который все больше окружает себя французами. Новые два балета ставит Нижинский, так что Фокину больше нечего делать в Париже. Нечего делать становится и другим мирискусникам. Для эскизов к «Золотому петушку» сам Бенуа рекомендует Гончарову, и в дальнейшем она в основном и работает у Дягилева – то с мужем своим Ларионовым, то с французами…
Бывшие друзья Дягилева по петербургскому сенаклю или отставлены им или забыты. Дягилеву лучше знать, чего требует публика, чего требует мода, да он сам и есть теперь законодатель парижской моды.
Позднее, в своих мемуарах Бенуа как сторонний наблюдатель писал, какая белиберда этот дягилевский «Синий экспресс» или его «большевистский балет» «Стальной скок», однако Дягилев больше не слушал старых друзей: в Париже была мода на большевизм и требовался «большевистский балет».
Вообще, как очень рано понял Дягилев, все эти его гении (художники, композиторы, танцовщики, постановщики) приходят и уходят, а вечен лишь он, Дягилев, который и останется в памяти широкой публики. Останется не в роли удачливого антрепренера, а в качестве настоящего Артиста и Автора.
Конечно, мы с вами, порывшись в мемуарных томах и монографиях, без труда установим, кто были тогдашние композиторы, создатели декораций и костюмов, кто были авторы либретто, генераторы идей, постановщики. Но людям занятым рыться в книгах некогда, да и ни к чему. Они помнят, что был Дягилев и все это было – Дягилев. Да ведь и мы должны признать, что без такого руководителя, вдохновителя, организатора и добытчика средств, как Дягилев, прочие гении могли бы «не состояться». Роль Дягилева признали все, даже такой далекий от театрального мира человек, как художник-москвич Нестеров. «Дягилев – явление чисто русское, – писал он, – хотя и чрезвычайное. В нем соединились все особенности русской одаренности. Спокон веков в отечестве нашем не переводились Дягилевы… и не их вина, что в прошлом не всегда наша страна, наше общество умело их оценить и с равным талантом силы их использовать…»
Об этом писал в своей рубрике «Художественные письма» (в популярной кадетской газете «Речь) и сам А. Бенуа:
«Спектакли Дягилева, состоявшиеся исключительно благодаря фантастической энергии этого единственного деятеля и, несмотря на недостойные препоны, явившиеся ему со всех сторон, были не только апофеозом русского искусства в мировой столице, но и особым этапом в развитии этого самого искусства. Я хочу сказать, что спектакли эти настолько отличались и по подъему, и по выдумке, и по всей своей чудесной отличности от того, чем мы сами можем любоваться на родине, что и лучшее из «домашнего» кажется теперь вялым и безутешным. Это не доказывает того, что русское искусство следует создавать за границей, но зато наглядно показывает, какие огромные силы остаются у нас схороненными, как бездарно умеет пользоваться казенная дирекция имеющимся у нее под руками материалом, способным создать невиданный расцвет театрального искусства».
Это было написано Бенуа в 1910 г. Сам он в последний раз работал для Дягилева до революции в 1914 г. Уже к тому времени антреприза Русских сезонов стала антрепризой Дягилева и, даже если бы Бенуа не уехал из Парижа в Петербург так надолго, вряд ли ему удалось бы противостоять «художественной диктатуре» всевластного друга. Впрочем, Бенуа все же предпочитает в своих мемуарах объяснять «утрату влияния» на «неверного друга» именно своим отъездом в Россию в 1914 г.:
«… Дягилев стал все круче изменять тому направлению, которое легло в основание всего дела русских спектаклей за границей. Новое направление, заключавшееся в том, чтоб во что бы то ни стало «эпатировать буржуа» и угнаться за последним словом модернизма претило Баксту. Но и мне такой поворот в деле, которое когда-то было моим, казался возмутительным. Возникло же оно главным образом благодаря тому, что в годы моего вынужденного пребывания в России с 1914 по 1923 г. я совершенно утратил свое влияние на моего неверного друга и был безгранично огорчен, убедившись в том, что он разрушает то самое, что при нашем участии и по нашей инициативе он соорудил и что имело такой грандиозный успех во всем мире».
Как влияет на художественную атмосферу диктатура, даже «художественная», даже диктатура такого одаренного человека как Дягилев, легко уяснить из множества посвященных дягилевской группе мемуарных книг и дневниковых записей – от записок сумасшедшего Нижинского и мемуарных томов Лифаря до вышедших недавно в свет дневников Сергея Прокофьева, которые дают понять, как может выглядеть в сфере искусства так кокетливо заявленная Дягилевым еще в юности беспринципность. Сам Прокофьев, если верить его дневнику, при работе над их новым балетом («Стальной скок») был озабочен лишь тем, чтобы балет не показался эмиграции слишком большевистским, а большевикам недостаточно большевистским. Поскольку это балет из советской жизни, а Прокофьев с 1918 г. не был в России, ему должен помочь художник из Москвы Г. Якулов, который ему расскажет про советскую жизнь – про фабрики, про партсобрания, про шествия пионеров, про бегство буржуев. Послушав с полчаса в кафе над речкой о том, что «у них там модно», Прокофьев за оставшиеся полчаса пишет либретто… Это тебе не муки многознающего Бенуа…
Бурное русское десятилетие
Страхи. Соблазны. Отъезд
Возвращаясь к «Художественным письмам» Бенуа в «Речи», следует напомнить, что одно из этих «писем» привело к ссоре Бенуа с московскими художниками и к его выходу из «Союза русских художников», куда мирискусники вступили после закрытия (в 1904 г.) их журнала. После же вышеупомянутой ссоры Бенуа вышел из Союза, а за ним вышли также Бакст, Браз, Билибин, Грабарь, Кустодиев, Добужинский, Лансере, Сомов, Серов, Остроумова-Лебедева, которые и возродили в 1910 г. общество «Мир искусства». Комитет общества возглавил Н. Рерих, и уже в начале 1911 г. мирискусники открыли в Петербурге свою первую выставку, на которую приглашены были художники самых разнообразных направлений. Участие в этой выставке не означало приверженности идеям «Мира искусства». Из новых союзников общества более или менее близкими к его идеям были Судейкин, Серебрякова, Анисфельд, Нарбут. Но вот уж ни Сарьян, ни Петров-Водкин, ни Григорьев, ни Кончаловский, ни Кузнецов ни о каком сближении с этими идеями не думали, хотя и участвовали в выставках общества.
Последние петроградские выставки «Мира искусства» с участием Александра Бенуа прошли в 1922 и в 1924 гг.
К тому времени Александр Бенуа успел выпустить свои иллюстрации к «Медному всаднику» и «Капитанской дочке», альбомы «Версаль» и «Петергоф», успел написать множество портретов. Он работал для театров и возглавлял одно время картинную галерею Эрмитажа.
О чем думал в те бурные годы основоположник «Мира искусства» А. Н. Бенуа, что он пережил за роковое десятилетие не календарного, а настоящего XX в. (с 1914 до 1923 гг.)? Некоторое представление об этом дают вышедшие недавно в Москве дневники Александра Бенуа за 1916 – 1918 гг. По поводу этих сбереженных им и подготовленных к печати дневниковых записей Бенуа написал с большой серьезностью:
«ко многим явлениям нашей жизни психологические ключи находятся именно и, пожалуй, только в моих писаниях».
Мы узнаем из дневника, что Бенуа пытался уберечь в ту пору от разрушения и погрома все, что можно было сберечь, что он заседал в самых разнообразных высоких комиссиях, главным образом культурных. Он описывает бесконечные (и бесплодные) заседания с участием «легкомысленного» и многословного Луначарского, прелестной Ларисы Рейснер, «парижанина» Штернберга, хамоватого Альтмана, нудного Блока, нахального Брика, симпатичного невежи Маяковского и других попутчиков. Сам Бенуа служит Аполлону и России – это все понятно. Однако, мы (не без удивления) обнаруживаем в этих записях военных и революционных годов также нечто для нас новое и неожиданное. Например, то, что Александр Бенуа был в те годы не просто фаворитом и попутчиком, но также и сторонником и пылким поклонником большевиков. Что этот спокойный монархист и мирный буржуа разочаровался в монархии и ненавидит буржуазию, ненавидит всякую «буржуазность», подозревая в ней, к примеру, не только богатого аристократа-кадета В. Д. Набокова или его милую супругу, но и юного их сына-поэта Володю (Лоди) Набокова, будущего кумира русской авангардной прозы:
«Обедаем у Набоковых… Споры о Прокофьеве. Елена Ивановна прямо в ужасе от этой музыки! А глядишь, годика через два милейшая будет делать вид, что она чуть ли не открыла его. Так было с «Петрушкой». Владимир Дмитриевич осторожнее. Володя читал свои стихи. Удивительно талантливые. И все же, и в нем не чую истинного поэта. Уж больно он насыщен «буржуазной» культурой – хоть и позирует теперь слегка на художественного «debraille» (отщепенца – Б. Н.).
А в кого же верует нынешний «антибуржуазный» Бенуа? В Ленина и Троцкого. Свято верует и беспокоится только, что у них мало власти и что они действуют нерешительно:
«… спокойнее было бы, если за дело управления взялся бы Троцкий – не доктринер и фантазер, а настоящий политический и государственный деятель, не имеющий поползновения прыгать в окно и подвергать всех величайшим рискам. Говорят, Троцкий – честолюб, – и прекрасно. Предпочитаю дельного честолюбца (и пусть даже жуликоватого) благородным и никчемным книжникам, фарисеям и мечтателям».
Бенуа не смущает даже и любимая шутка Троцкого об укорачивании всех провинившихся на одну голову. Бенуа жаждет спокойствия, охраны семьи и имущества, поэтому он надеется на большевиков. Дневник Бенуа свидетельствует о симпатии только к тем иностранцам, которым нравятся Ленин и Троцкий («От него Анэ в восторге, хотя Троцкий лично его все еще не принял»… «Дюперье мне понравился тем, что не верит в подкуп Ленина и Троцкого…) и презирает тех, кто заикается о «красном терроре» или «немецких деньгах».
Кстати, о немцах. Думается, симпатия к большевикам и зародилась у художника в связи с его желанием немедленно остановить войну и заключить мир (любой мир, любой ценой). Война ужасна, бессмысленна. Ужасна и разожженная в русском обществе патриотическая ненависть к немцам, ужасны национализм и черносотенство, а большевики, кажется, все-таки против них и против войны:
«… в основной своей линии «они» (большевики – Б. Н.) правы и служат к вящей славе Божией помимо собственного своего желания. Да и лгут они меньше, чем другие… Даже теперь их победа не так страшна и вредна для России, нежели была бы победа всех остальных партий (которым все безразлично – за войну до победного конца, т. е. за разорение.)»
Последние строчки выдают главный страх – война и разорение. Страшно потерять все. А при большевиках Бенуа надеется все сохранить… Они ведь признали его личный авторитет (это слово в применении к себе он выделяет и повторяет многократно). Пока что не признает его авторитета только мерзкий выскочка Осип Брик; А Луначарский вот признает, и Горький признает…
Большевики, по мнению Бенуа, подходят для России, потому что Россия любит диктаторов. И раз уж монархия «целиком выдохлась, опустошилась», тогда «пожалуй, предпочтительнее и Ленин, и Троцкий, и даже анархокоммунисты. Авось они очистят атмосферу, авось сызнова начатое государственное строительство будет идти лучше…»
Бенуа приходит к выводу, что большевики и есть истинная национальная власть:
«… не это ли национальное лицо России? Ведь большевики (с необъемлемым своим демонизмом) – самые настоящие Аракчеевы и Победоносцевы. В то же время они характерные русские люди, ибо русский человек в существе своем деспот, признающий неограниченную свободу для личной прихоти (почти всегда облеченную в форму самой грубой и низменной похоти) и не желающий считаться со свободой другого. Достаточно посмотреть на иного «милейшего» русского человека в его домашнем быту: он почти всегда строг и мучитель, если не просто пьяница, гуляка, циник. В силу этой национальной черты нечего и рассчитывать, что мы дадим покой инородцам, что мы действительно дадим своим провинциям осуществить самоопределение. У нас органически нет уважения к чужой личности. Остается только одна надежда, что эта коса наткнется на камень всего того, что в России есть иноземного, или что такой камень, брошенный из-за изгороди, перебьет лезвие косы.
И вот, куда ни посмотришь, везде все тот же культ принуждения, запрещения. В этих двух словах русский человек: мнит всякое благо, панацею против всех зол…
…Мысль самая благая (как и все мысли Аракчеева, Победоносцева и Ленина – благие), но прием негодный и гнусный. Господи, как бы убраться отсюда, как бы снова подышать воздухом милой Европы! И она, грешная, сама сползла к социализму, но там такие еще залежи личного идеализма и интеллектуализма… Там такой крепкий быт, что и социализму не справиться…»
Бенуа все еще «положительно склоняется к предпочтению большевиков», но на дворе пока еще только январь 1918 г. Появляются первые серьезные сомнения и тревоги – они связаны с собственной коллекцией произведений искусства, с коллекционированием и с положением частной собственности вообще: а вдруг даже у самых «авторитетных» попутчиков большевизма (а не только у буржуев и великих князей, которых не жалко) все отберут, пустив их с семьей по миру… Пока еще Бенуа и его друзья (Браз, Яремич, Аргутинский, Сомов и прочие) усердно посещают многочисленные тогдашние распродажи антиквариата. Но вот уже в конце января 1918 г. – тревожные сигналы:
«Сегодня в «Речи» маленькая заметочка о предполагающемся декрете Луначарского, направленном на уничтожение антикварной торговли… вся наша комиссия насторожилась и собирается дать отпор. Ужасно в большевиках не то, что деспотичны (всякая власть такова), но то, что согласно своей книжной программе они не могут не вмешиваться в частную жизнь, что таковая вообще для них не существует, а, следовательно, они сделают в смысле разрушения быта больше, чем все пресловутые жестокости царизма. Ведь «национализация» антиквариата поведет за собой вообще национализацию торговли художественными произведениями, превратит художника в государственного чиновника и пенсионера. Во всяком случае, я предпочту отказаться от искусства. Лучше тогда торговать газетами на перекрестках…»
К тому времени генералы и знатные дамы уже торговали газетами, а офицеры чистили снег на улицах.
Итак, ненависть к братоубийственной войне, страх за милую немку-жену, полунемецких детей и многочисленных немецких родственников толкает Бенуа в объятия большевиков, которые должны остановить войну. Бенуа становится в эти годы в большей степени большевиком, чем сам Горький, чем очередная жена Горького, ленинский «агент-феномен» М. Ф. Андреева, чем нарком Луначарский… Даже большевистскую верхушку Бенуа обвиняет в робости и нашептывает большевикам (в интимности своего дневника) еще в июле 1917 г.: «Так берите же власть!» «Скорее берите власть!»
Наконец, большевики взяли власть, но снова они кажутся гуманисту и интеллигенту Бенуа недостаточно жесткими: их власть «легкомысленна» и «воздушна». Вот январская дневниковая запись Бенуа за 1918 г. Редактор журнала «Мелос» музыковед (а в эмиграции – пробольшевистский радикальный евразиец) П. Сувчинский приходит из «министерского» кабинета комиссара Луначарского «в каком-то «восторженно-ироническом ужасе»:
Последние петроградские выставки «Мира искусства» с участием Александра Бенуа прошли в 1922 и в 1924 гг.
К тому времени Александр Бенуа успел выпустить свои иллюстрации к «Медному всаднику» и «Капитанской дочке», альбомы «Версаль» и «Петергоф», успел написать множество портретов. Он работал для театров и возглавлял одно время картинную галерею Эрмитажа.
О чем думал в те бурные годы основоположник «Мира искусства» А. Н. Бенуа, что он пережил за роковое десятилетие не календарного, а настоящего XX в. (с 1914 до 1923 гг.)? Некоторое представление об этом дают вышедшие недавно в Москве дневники Александра Бенуа за 1916 – 1918 гг. По поводу этих сбереженных им и подготовленных к печати дневниковых записей Бенуа написал с большой серьезностью:
«ко многим явлениям нашей жизни психологические ключи находятся именно и, пожалуй, только в моих писаниях».
Мы узнаем из дневника, что Бенуа пытался уберечь в ту пору от разрушения и погрома все, что можно было сберечь, что он заседал в самых разнообразных высоких комиссиях, главным образом культурных. Он описывает бесконечные (и бесплодные) заседания с участием «легкомысленного» и многословного Луначарского, прелестной Ларисы Рейснер, «парижанина» Штернберга, хамоватого Альтмана, нудного Блока, нахального Брика, симпатичного невежи Маяковского и других попутчиков. Сам Бенуа служит Аполлону и России – это все понятно. Однако, мы (не без удивления) обнаруживаем в этих записях военных и революционных годов также нечто для нас новое и неожиданное. Например, то, что Александр Бенуа был в те годы не просто фаворитом и попутчиком, но также и сторонником и пылким поклонником большевиков. Что этот спокойный монархист и мирный буржуа разочаровался в монархии и ненавидит буржуазию, ненавидит всякую «буржуазность», подозревая в ней, к примеру, не только богатого аристократа-кадета В. Д. Набокова или его милую супругу, но и юного их сына-поэта Володю (Лоди) Набокова, будущего кумира русской авангардной прозы:
«Обедаем у Набоковых… Споры о Прокофьеве. Елена Ивановна прямо в ужасе от этой музыки! А глядишь, годика через два милейшая будет делать вид, что она чуть ли не открыла его. Так было с «Петрушкой». Владимир Дмитриевич осторожнее. Володя читал свои стихи. Удивительно талантливые. И все же, и в нем не чую истинного поэта. Уж больно он насыщен «буржуазной» культурой – хоть и позирует теперь слегка на художественного «debraille» (отщепенца – Б. Н.).
А в кого же верует нынешний «антибуржуазный» Бенуа? В Ленина и Троцкого. Свято верует и беспокоится только, что у них мало власти и что они действуют нерешительно:
«… спокойнее было бы, если за дело управления взялся бы Троцкий – не доктринер и фантазер, а настоящий политический и государственный деятель, не имеющий поползновения прыгать в окно и подвергать всех величайшим рискам. Говорят, Троцкий – честолюб, – и прекрасно. Предпочитаю дельного честолюбца (и пусть даже жуликоватого) благородным и никчемным книжникам, фарисеям и мечтателям».
Бенуа не смущает даже и любимая шутка Троцкого об укорачивании всех провинившихся на одну голову. Бенуа жаждет спокойствия, охраны семьи и имущества, поэтому он надеется на большевиков. Дневник Бенуа свидетельствует о симпатии только к тем иностранцам, которым нравятся Ленин и Троцкий («От него Анэ в восторге, хотя Троцкий лично его все еще не принял»… «Дюперье мне понравился тем, что не верит в подкуп Ленина и Троцкого…) и презирает тех, кто заикается о «красном терроре» или «немецких деньгах».
Кстати, о немцах. Думается, симпатия к большевикам и зародилась у художника в связи с его желанием немедленно остановить войну и заключить мир (любой мир, любой ценой). Война ужасна, бессмысленна. Ужасна и разожженная в русском обществе патриотическая ненависть к немцам, ужасны национализм и черносотенство, а большевики, кажется, все-таки против них и против войны:
«… в основной своей линии «они» (большевики – Б. Н.) правы и служат к вящей славе Божией помимо собственного своего желания. Да и лгут они меньше, чем другие… Даже теперь их победа не так страшна и вредна для России, нежели была бы победа всех остальных партий (которым все безразлично – за войну до победного конца, т. е. за разорение.)»
Последние строчки выдают главный страх – война и разорение. Страшно потерять все. А при большевиках Бенуа надеется все сохранить… Они ведь признали его личный авторитет (это слово в применении к себе он выделяет и повторяет многократно). Пока что не признает его авторитета только мерзкий выскочка Осип Брик; А Луначарский вот признает, и Горький признает…
Большевики, по мнению Бенуа, подходят для России, потому что Россия любит диктаторов. И раз уж монархия «целиком выдохлась, опустошилась», тогда «пожалуй, предпочтительнее и Ленин, и Троцкий, и даже анархокоммунисты. Авось они очистят атмосферу, авось сызнова начатое государственное строительство будет идти лучше…»
Бенуа приходит к выводу, что большевики и есть истинная национальная власть:
«… не это ли национальное лицо России? Ведь большевики (с необъемлемым своим демонизмом) – самые настоящие Аракчеевы и Победоносцевы. В то же время они характерные русские люди, ибо русский человек в существе своем деспот, признающий неограниченную свободу для личной прихоти (почти всегда облеченную в форму самой грубой и низменной похоти) и не желающий считаться со свободой другого. Достаточно посмотреть на иного «милейшего» русского человека в его домашнем быту: он почти всегда строг и мучитель, если не просто пьяница, гуляка, циник. В силу этой национальной черты нечего и рассчитывать, что мы дадим покой инородцам, что мы действительно дадим своим провинциям осуществить самоопределение. У нас органически нет уважения к чужой личности. Остается только одна надежда, что эта коса наткнется на камень всего того, что в России есть иноземного, или что такой камень, брошенный из-за изгороди, перебьет лезвие косы.
И вот, куда ни посмотришь, везде все тот же культ принуждения, запрещения. В этих двух словах русский человек: мнит всякое благо, панацею против всех зол…
…Мысль самая благая (как и все мысли Аракчеева, Победоносцева и Ленина – благие), но прием негодный и гнусный. Господи, как бы убраться отсюда, как бы снова подышать воздухом милой Европы! И она, грешная, сама сползла к социализму, но там такие еще залежи личного идеализма и интеллектуализма… Там такой крепкий быт, что и социализму не справиться…»
Бенуа все еще «положительно склоняется к предпочтению большевиков», но на дворе пока еще только январь 1918 г. Появляются первые серьезные сомнения и тревоги – они связаны с собственной коллекцией произведений искусства, с коллекционированием и с положением частной собственности вообще: а вдруг даже у самых «авторитетных» попутчиков большевизма (а не только у буржуев и великих князей, которых не жалко) все отберут, пустив их с семьей по миру… Пока еще Бенуа и его друзья (Браз, Яремич, Аргутинский, Сомов и прочие) усердно посещают многочисленные тогдашние распродажи антиквариата. Но вот уже в конце января 1918 г. – тревожные сигналы:
«Сегодня в «Речи» маленькая заметочка о предполагающемся декрете Луначарского, направленном на уничтожение антикварной торговли… вся наша комиссия насторожилась и собирается дать отпор. Ужасно в большевиках не то, что деспотичны (всякая власть такова), но то, что согласно своей книжной программе они не могут не вмешиваться в частную жизнь, что таковая вообще для них не существует, а, следовательно, они сделают в смысле разрушения быта больше, чем все пресловутые жестокости царизма. Ведь «национализация» антиквариата поведет за собой вообще национализацию торговли художественными произведениями, превратит художника в государственного чиновника и пенсионера. Во всяком случае, я предпочту отказаться от искусства. Лучше тогда торговать газетами на перекрестках…»
К тому времени генералы и знатные дамы уже торговали газетами, а офицеры чистили снег на улицах.
Итак, ненависть к братоубийственной войне, страх за милую немку-жену, полунемецких детей и многочисленных немецких родственников толкает Бенуа в объятия большевиков, которые должны остановить войну. Бенуа становится в эти годы в большей степени большевиком, чем сам Горький, чем очередная жена Горького, ленинский «агент-феномен» М. Ф. Андреева, чем нарком Луначарский… Даже большевистскую верхушку Бенуа обвиняет в робости и нашептывает большевикам (в интимности своего дневника) еще в июле 1917 г.: «Так берите же власть!» «Скорее берите власть!»
Наконец, большевики взяли власть, но снова они кажутся гуманисту и интеллигенту Бенуа недостаточно жесткими: их власть «легкомысленна» и «воздушна». Вот январская дневниковая запись Бенуа за 1918 г. Редактор журнала «Мелос» музыковед (а в эмиграции – пробольшевистский радикальный евразиец) П. Сувчинский приходит из «министерского» кабинета комиссара Луначарского «в каком-то «восторженно-ироническом ужасе»: