Страница:
«Раньше как бывало? – размышлял про себя автор эссе. – Писатель, когда ему казалось: все, писать больше не о чем, да и не надо, да и не стоит, он что делал? А вызывал он на дуэль мнимого или настоящего соперника. И убивал его. Или погибал сам. А то ехал промыть почечные лоханки в Баден-Баден. Или – промочить горло в Париж. А теперь куда сбежишь от себя, куда уедешь? Всюду одна и та же бодяга. И в Бадене можно на гранату террориста нарваться. И в Париже – птичьим гриппом обкушаться!
Нужно новое зеркало, чтобы отражать действительность. Да где его взять? И – к чему приладить? К пейзажам? К портретам? К теленовостному – тупому и нарочитому – выраженью лиц?»
Кстати, общее выражение лиц последнего времени автор эссе определял про себя как революционное. Все чаще вспоминался ему пылкий Бердяев, который в одной из своих «белибердяевских» (так дразнились «совки») работ описал «новое антропологическое строение лиц» перед 1917 годом.
Автор эссе тут же стал сравнивать лица тогдашние и лица нынешние. Однако сравнения не выходило. Получалось как-то неопределенно: вроде и чувствуется антропологическое устремление российских лиц в сторону революции. А вроде и не чувствуется. Тогда он решил лица нынешние сравнить с лицами статуй на «Площади Революции». Тут-то сходство вполне обнаружилось! Новые русские бычьими своими шейками и сглаженными надлобьями весьма сходствовали с бронзовыми статуями. Да и голубо-розовая, тайно и явно приспособляющая себя к текущему моменту интеллигенция, – к бронзовеющим щечкам отношение имела!
Однако все эти лица, их тогдашнее и нынешнее выражение, наконец, их «скульптурные двойники» ни в какое эссе не вмещались. О них хотелось писать истории. Даже романа – с портретами и размышлениями – до зарезу хотелось!
«Романная история! Да, именно! Ново-жанровая, романная и гротескная история здесь нужна! – Мудрствовал автор. – История – новая, а смысл ее старый: исторгнуть – размышление, романизировать – раздумье, гротеском – влупить меж глаз!»
А тогда как же быть с этой самой тягой к эссеистике?…
Вдруг показалось: одна из скульптур – нелепых, тяжковесных – слегка дрогнула. Дрогнула раз, другой, затем шевельнула рукой и головой.
Легкая паника растопыренной пятерней прошерстила волосы гротескного романиста. Он увидел: птичница, трепавшая по гребешку бронзового петуха, распрямилась. Детско-совковое, но в то же время и простодушно-античное личико ее напряглось. Она встала, тряхнула головой, с волос упала детдомовская круглая шапочка, глаза засветились внутренним горячечным светом, губы сложились для проклятий, рука поднялась для удара.
Не птичница! Сама богиня Ужаса явилась утратившему дыханье автору. Именно богиней Ужаса, а может, пифией, эринией, еще черт знает кем – представилась ему эта скульптура!
– Пишешь, собака? – раздался тихий бронзовый звон.
Здесь статейщик сплющил веки и вспомнил, как в черновиках к эссе слишком уж саркастически размышлял над иррациональным в терроре. О такой «иррациональности террора» он вычитал у кого-то из современных религиозных философов. Обложив философа про себя матом, а в черновиках обвесив его интеллигентским стебом, автор эссе тогда подумал: «Нам тут кишки наружу выпускают, а он про античность с Ветхим Заветом вспоминает!» Но почти сразу и спохватился: «Прав философ, прав!»
– Пишешь, пес?
Эссеист попытался открыть глаза, но не смог.
Правда, ему показалось: даже сквозь красно-синенькие, утомленные долгим чтением ерунды и бессмыслицы веки, он видит Богиню-Птичницу («Богиню Ночных Птиц», «Богиню Птиц Ужасных»?). Прекрасно-уродливую, но и манящую к себе: вжиться в небытие, втереться в древнюю бронзу с латунью!
Он поднял руку, чтобы обмахнуть с век причудливый образ, провел рукой по лбу, по лицу.
И помогло, и облегчил душу на время автор!
Богиня Ужаса вмиг разломилась пополам, стала просто птичницей, из бронзы превратилась в ломкий гипс, упала на мрамор, разлетелась в куски…
Маленький детский скелет, вмурованный в гипс и лишь поверху «бронзированный», то есть только облитый бронзой, оказал себя среди черепков.
– Пишешь все?
Здесь веки удалось разлепить окончательно.
Эссеист увидел: над ним свесила в полунаклоне тощую головенку с реденькими волосками по темечку невозможная и нежеланная в этот миг Ната Дурдыка.
– Пойдем, ангелок. Покажу тебе одну позицию. Стрёмную! – игриво взвизгнула Ната. – А то совсем у меня от рук отбился. Самостийным письменником заделался? Забыл, кто тебя из говна вылепил, кто орденом на знамя навесил? Кто продвинул, кто в обойму вставил?
У костерка. Псевдёж и неволя
Пустое Рождество: Большой костер
Нужно новое зеркало, чтобы отражать действительность. Да где его взять? И – к чему приладить? К пейзажам? К портретам? К теленовостному – тупому и нарочитому – выраженью лиц?»
Кстати, общее выражение лиц последнего времени автор эссе определял про себя как революционное. Все чаще вспоминался ему пылкий Бердяев, который в одной из своих «белибердяевских» (так дразнились «совки») работ описал «новое антропологическое строение лиц» перед 1917 годом.
Автор эссе тут же стал сравнивать лица тогдашние и лица нынешние. Однако сравнения не выходило. Получалось как-то неопределенно: вроде и чувствуется антропологическое устремление российских лиц в сторону революции. А вроде и не чувствуется. Тогда он решил лица нынешние сравнить с лицами статуй на «Площади Революции». Тут-то сходство вполне обнаружилось! Новые русские бычьими своими шейками и сглаженными надлобьями весьма сходствовали с бронзовыми статуями. Да и голубо-розовая, тайно и явно приспособляющая себя к текущему моменту интеллигенция, – к бронзовеющим щечкам отношение имела!
Однако все эти лица, их тогдашнее и нынешнее выражение, наконец, их «скульптурные двойники» ни в какое эссе не вмещались. О них хотелось писать истории. Даже романа – с портретами и размышлениями – до зарезу хотелось!
«Романная история! Да, именно! Ново-жанровая, романная и гротескная история здесь нужна! – Мудрствовал автор. – История – новая, а смысл ее старый: исторгнуть – размышление, романизировать – раздумье, гротеском – влупить меж глаз!»
А тогда как же быть с этой самой тягой к эссеистике?…
Вдруг показалось: одна из скульптур – нелепых, тяжковесных – слегка дрогнула. Дрогнула раз, другой, затем шевельнула рукой и головой.
Легкая паника растопыренной пятерней прошерстила волосы гротескного романиста. Он увидел: птичница, трепавшая по гребешку бронзового петуха, распрямилась. Детско-совковое, но в то же время и простодушно-античное личико ее напряглось. Она встала, тряхнула головой, с волос упала детдомовская круглая шапочка, глаза засветились внутренним горячечным светом, губы сложились для проклятий, рука поднялась для удара.
Не птичница! Сама богиня Ужаса явилась утратившему дыханье автору. Именно богиней Ужаса, а может, пифией, эринией, еще черт знает кем – представилась ему эта скульптура!
– Пишешь, собака? – раздался тихий бронзовый звон.
Здесь статейщик сплющил веки и вспомнил, как в черновиках к эссе слишком уж саркастически размышлял над иррациональным в терроре. О такой «иррациональности террора» он вычитал у кого-то из современных религиозных философов. Обложив философа про себя матом, а в черновиках обвесив его интеллигентским стебом, автор эссе тогда подумал: «Нам тут кишки наружу выпускают, а он про античность с Ветхим Заветом вспоминает!» Но почти сразу и спохватился: «Прав философ, прав!»
– Пишешь, пес?
Эссеист попытался открыть глаза, но не смог.
Правда, ему показалось: даже сквозь красно-синенькие, утомленные долгим чтением ерунды и бессмыслицы веки, он видит Богиню-Птичницу («Богиню Ночных Птиц», «Богиню Птиц Ужасных»?). Прекрасно-уродливую, но и манящую к себе: вжиться в небытие, втереться в древнюю бронзу с латунью!
Он поднял руку, чтобы обмахнуть с век причудливый образ, провел рукой по лбу, по лицу.
И помогло, и облегчил душу на время автор!
Богиня Ужаса вмиг разломилась пополам, стала просто птичницей, из бронзы превратилась в ломкий гипс, упала на мрамор, разлетелась в куски…
Маленький детский скелет, вмурованный в гипс и лишь поверху «бронзированный», то есть только облитый бронзой, оказал себя среди черепков.
– Пишешь все?
Здесь веки удалось разлепить окончательно.
Эссеист увидел: над ним свесила в полунаклоне тощую головенку с реденькими волосками по темечку невозможная и нежеланная в этот миг Ната Дурдыка.
– Пойдем, ангелок. Покажу тебе одну позицию. Стрёмную! – игриво взвизгнула Ната. – А то совсем у меня от рук отбился. Самостийным письменником заделался? Забыл, кто тебя из говна вылепил, кто орденом на знамя навесил? Кто продвинул, кто в обойму вставил?
У костерка. Псевдёж и неволя
Легкий, приятный, но и слегка едучий дым заползал в ноздри. Щеки покусывал мороз. Немели от холода большие пальцы в осенних ботиночках.
Волю вывезли за город.
Деревянные одноэтажные домишки с прелестными наличниками, но старо-ветхие, порванная проволока сеточных оград, не порубленные с осени дрова, шлак и уголь терриконами близ крылечек…
«Далеко… Далёко завезли… Может, и не Москва это вовсе, даже не Московская область…»
Воля съежилась, хотела что-то сказать вцепившимся ей в плечи мужикам, но промолчала.
Во дворе одного из ближних – рукой подать – домов горел ясный и прозрачный, почти бездымный костер. Туда и направились.
Снег, чистое березовое пламя, мягко застревающие в сугробах и совсем нестрашные слова подействовали на Волю успокаивающе. Похищение перестало казаться наглежом и бандюканством. Речи мужиков, под завязочку набитые псевдореволюционным треском и грохотом, а в глубине своей гадкие, липкие, да и попросту дурацкие, – подернулись сладким туманом.
«Псевдеж… псевдеж все это, – подумала Воля про чужие речи, припомнив словцо одного дьячка. Но подумала вяло, примирительно. – Псевдеж – эта их “новая революция”… Псевдеж – и точка».
В сенях встречал, брал за руку, заглядывал в глаза – хоть было и темновато – странный мужик.
Странным в нем было то, что ниже щегольского банта и велюрового пиджака пузырились ватные дворницкие штаны, заправленные в чеботы с зеленоватым отливом. Однако самым странным было лицо мужика: очень широкое, плоское, как тарелка, с носом-кнопочкой, с холуйскими подусниками и прозрачными кустиками рыжевато-седых бакенбард. Словно издеваясь над плоской тарелочностью лица, кто-то эту вертикальную тарелочку прихлопнул сверху квадратным кирпичом: красная, расколотая надвое глубоким шрамом лысина, квадратный лоб…
«Ну прямо скульптура с острова Пасхи… И шапки ему не надо. Ишь, башку расперло. А сзади-то, сзади!» – раздвинулась про себя в улыбке смешливая Воля.
Сзади у встречавшего торчала тощая козья косичка, стянутая резинкой. Белая косичка росла не из затылка – из шейной ложбинки.
– Пшепрошем, пани, до господы… – загундосил, чуть подергивая чисто русским пипочным носом, мужик с косичкой. Но быстро спохватился, увидав, как скривилась от пшеканья Воля.
– Хотел представиться… Но, полагаю… Вы ведь меня и так знаете?
– Еще чего. – Воля, конечно, этого самого Козлобородьку как-то по «ящику» видела и хоть с трудом, а припомнила. Но решила подразнить, не признаваться. – Скажете тоже. Мало вас, деревенских, тут по лесам шастает.
– Ну какие же мы деревенские. Ну какие же мы по лесам шастающие. Это у нас здесь учебный центр, полигон. Вот и вас тренирувать будем. Не будь я Жорж Козлобородько, если мы из вас, пся крев…
– Козу слепим… – Воля снова тихо прыснула.
Она заметила, как начинает белеть красно-каменная лысина, как пальцы скачут к велюровому карманчику: за ножом, за кастетом!
– А я не против, – еще сильней расслабилась Воля. – Мне даже нравится. Коза – так коза. Тоже ведь тварь Божья…
Теперь слегка расслабился Жоржик. Он понял: дразнить фамилией и легко-чванным польским акцентом не будут.
– Прошу в дом, – уже спокойней и безо всяких кривляний сказал он.
Декорация вмиг переменилась.
Волю завели в комнатенку размером 2х3 и до вечера никуда не выпускали. При этом из глубины дома долетали крики, гогот, несся тихий вой.
– В уборную пустите, гады, – два-три раза выкрикнула в никуда Воля, но потом затихла, заснула.
Вечером все прояснилось.
Сначала решили вопрос с туалетом, потом стало понятно и остальное.
Возвращаясь со двора, куда ее водили двое, она в темных сенях уткнулась во что-то сморкающееся, плачущее.
Сморкающееся и плачущее неожиданно оказалось Натаном Гримальским.
Натанчик, казалось, был не рад встрече.
– Я говорил, говорил им! Лубить! Лубить революцию надо! А они ее насилуют. А они ее используют в коммерческих целях. А они…
Тут Натанчик спохватился: перед ним стоял не жаждущий революционных стенаний агроном разрушенного колхоза – стояла-улыбалась его новая знакомая: Воля.
– Обожаемая! – задохнулся он от гнева, а потом от обидных обстоятельств встречи. – Обож… Но я же не знал… Вернее – знал! Но не все…
– Давай отсюда, мужик. Не видишь, жертву ведем. – Один из водивших Волю во двор дружески пихнул Натанчика в бок.
– Не сметь отстранять меня от дел! С сегодняшнего утра я член Реввоенсовета! И заместитель по фракционной борьбе! Наконец, я правая рука товарища Козлобородько… Обожаемая! – залепетал, подбираясь к Волиному уху Натанчик. – О… жа… ма… Наклонитесь же ко мне!
Воля наклонилась, и Натанчик стал на ходу лепить дикий вздор, вешать на уши густую лапшу.
– Я же действительно не знал! То есть… знал, но частично… Ведь получается: я вас продал… А? Продал? Думаете, и своих бывших однопартийцев продал?… Но это не совсем так… Да и не стоили они ничего! Они только себя в новой революции лубили. А Козлобородько – тот лубит революцию. О, как он лубит ее! Вы не глядите, что он противный… А про вас… Про вас я договорился, что вы тоже со мной переходите, ну, то есть – вступаете! Как будто вы член моей бывшей партии…
– Это я-то ваш бывший член?
– Вы, обожаемая, вы! Но они, мерзавцы, ведь что задумали… Они… Они – опять же – хотят вас по-другому использовать…
Шипящий и брызгающий слюной Натанчик отстал, Воля возвратилась в комнатенку, не раздеваясь уснула.
Так в бездействии, в полусумерках, прошло два дня.
А на третий Волю стали учить, стали готовить.
Учили-готовили безалаберно, бестолково. Причем все: Козлобородько, инструктор Печенев, согласившийся сразу со всеми оргвыводами Натанчик, плоскогрудая Мирка-копирка, бывший артиллерист Вадик Шуть. Даже девица-Иннокентий, приехавшая из Москвы на побывку, что-то розово-черными губками своими вякала.
Но по-настоящему Волю заинтересовало лишь то, что говорил ей инструктор по общению с массами Андрей.
– Не буду вас ничему особо учить. Разве про этих партийных скажу… Самое главное, – наставлял Андрей, когда они на несколько минут оставались одни, – не поддаваться их гипнозу. Ни гипносу масс, ни гипносу этих этбомбсов. Кстати, гипнос-гипноз у них слабенький, жидкий. Не слушайте их террористической чуши. Вы ведь не собираетесь ничего взрывать? Нет? Ну и прекрасно. Они, кстати, тоже не собираются. Их в Думу не пустили, вот они и хотят о себе напомнить. Вами они, без сомнения, пожертвуют. Собой – никогда. Поэтому ничего серьезного от этих раздолбаев ждать не следует.
– А мне что же делать?
– Бежать.
Тут в крохотную комнатку возвращался охранник, и Андрей продолжал «краткий курс молодого бойца».
Но охранники были чванливые, гордые, все они входили в козлобородьковский Реввоенсовет и дышать одним воздухом с «низшей расой» долго не могли.
– Бежать не раздумывая, – продолжал после ухода охраны Андрей.
– Ну убегу я. И дальше что? Натанчик-то мои координаты знает.
– Тогда бежать совсем, на полгодика из Москвы свалить.
– То есть как это – «свалить»? А дом, а работа? Да и некуда мне сваливать. Хотя, – Воля призадумалась, – может, свалить – это и есть настоящий выход…
Занятия продолжались: приходили другие инструкторы, учили, как уходить от слежки, как предъявлять документы, что говорить и как вести себя в ФСБ и в милиции. Затем – гранаты, детонаторы, работа в авиатранспорте, работа в поездах дальнего следования, работа в метро.
От всей этой наглой чуши темнело в глазах, и Воля за три дня почувствовала себя сильно постаревшей.
Андрей больше не приходил, и это тоже тревожило. Русая Андреева борода, длинный, прямой и очень твердый, прямо-таки костяной нос стали вдруг казаться чем-то единственно притягательным во всей округе.
Воля стала чаще смотреть в окно. Вернее в щель, которую оставляли неплотно закрывающиеся наружные ставни. Через щель увидеть можно было немногое. Но кое-что высмотреть удавалось.
Так, всегда был виден дым от костра. Сам костер находился вне поля зрения. Но дым, от него отходящий, – с искоркой, с ярким, свежим отсветом – указывал: костер здесь, рядом.
Иногда по двору проходили какие-то люди. Всегда по двое, по трое. Одеты они были смешанно: городские новенькие дубленочки и валенки, модные плащи с бархатными щегольскими воротниками и козьи, с лезущей шерстью, шапки с ушами…
Так и сегодня. В свободную от муштры минуту Воля прильнула к стеклу, сильно наклонила голову, чтобы «развертикалить» (пригодилось архитектурная выучка) картинку…
Вдруг ее как электрошоком от окна отбросило!
По двору прошел, вернулся и прошествовал снова, безо всякой охраны и без провожатых – Жан-Клод-Ив, Клодюнчик, жених ее, эмигрантишко бельгийский!
Французистого, равно как и бельгийского, в Клодюнчике было теперь мало: милицейская папаха с красным верхом, грязно-белые, видно, снятые с кого-то после малярных работ штаны и синяя, короткая для такого «столба верстовича» фуфаечка. Бельгийского было мало, а вот черты ближневосточного, пригретого на подмосковной даче тирана, проступили круче, сильней.
«Тиран» ушел, скрылся, но потом вернулся еще раз: теперь уже в обнимку с девицей Иннокентией. Парочка эта на ходу целовалась, доносились оживленные охи-вздохи.
Воля мигом вспомнила, как препирались они давеча с Клодюнчиком, прежде чем тот был отправлен спать на кухню:
– Хотя я не есть эмигрант – я скажу вам: именно русски эмиграция ваш страна из болота вынул! Эмиграция даст вам все!
– Как же, держи карман шире. Знаем мы эту эмиграцию. Они нам в двадцатые-тридцатые годы кавалериста Буденного в правители дать хотели. Ай подарочек! Ай умы! Да у нас любая лошадь тогда была умней Семен Михалыча!
– Мсье Буденый не есть правильни выбор. Он есть неумная ошибка Граждански война в Россия!
– Вот-вот. Такая же ошибка, как и все потуги твоей эмиграции чем-то тут у нас руководить, что-то издалека возглавлять.
– Мадам! Мне в высший степень обидно такое от вас слышать. Я есть бельгийски левак! Я не есть адепт эмиграций! И хотя я долго жил в Африка, биль, так сказать, оторванный… Но исторический необходимость толкает сказать вам…
Воля вспомнила все это в одну секунду, еще раз глянула на Иннокентию… Сомнений быть не могло. Вот кого теперь Клодюнчик к эмиграции склоняет! Вот кто для него теперь – «историческая необходимость»!
Она забарабанила в окно, потом в дверь, потом опять в окно, завопила:
– Так это ты ко мне выведывать приходил? Ах, дружок любезный! Ух сука! У, шпион бельгийский! – орала она в запертые ставни. – Прикидывался? А сам, сам… девку мужланистую сгреб! Тварь, ах тварь…
Плача, Воля продолжала стучать то в окно, то в дверь.
Пришел охранник. Прибежал и тут же убежал куда-то Натанчик. Явился и сам Козлобородько. Крики и плач «героини революции» в планы ласковой банды не входили. Когда, наконец, доискались, что мешает будущей жертве готовиться к серьезнейшему делу, был приведен Клодюнчик.
И оказалось-то!
Оказалось: никакой Клодюнчик не мерзавец и вовсе не плут. Никого он не предавал и ни с каким шпионским поручением в Ветошный переулок не приходил. А просто он, как и мадам Рокотова, «биль там же у Думы украденный, то есть похищенный». Такая есть страна, что поделаешь! Но он, Жан-Клод-Ив, – отнюдь не скотина безрогая! И как раз очень, очень благодарен эта дикая страна за то, что случай свел его с девицей Иннокентией. О! Он есть настоящи бельгийски левак! И он весьма оценил прогресс, достигнутый за последние годы Россией. И пусть простит его многочтимая Воля Васильевна – кстати, его дальняя родственница, практически тетя, на которой он не имеет никакой моральный прав жениться, – да, пусть она простит его! Но он, бельгийски гражданин Жан-Клод-Ив Аду, выбирает не ее – а прогресс. Тот прогресс, который позволит девице Иннокентии, выдавив из себя до конца груби русски мужик, стать утонченни бельгийски госпожа!
Он, Жан-Клод-Ив, конечно, предвидит впереди велики трудности. Но… что есть за жизнь без трудностев? Это Жан-Клод-Ив хорошо понял за десять ден пребываний в Россия. Он уверен: в Льеже местный кюре, господин Али-Аврах, их с Иннокентией Львовной повенчает в первый же день. В день приезда! Да и господин Козлобородько, который есть настоящи русски левак, обещал помочь…
Воля набрала побольше слюны и плюнула. От неудачного плевка, частью оставшегося у нее на губах, частью потекшего по скуле – стало горше, гаже.
Тут вмешался поначалу наблюдавший эту матримониальную сцену отстраненно Жорж Козлобородько.
– Ну все. Пшел на фиг отсюда, – дал он под задницу ногой длинному Клодюнчику. – Да уберите же его с глаз долой! – явно рассчитывая на Волино сочувствие, крикнул Жорж Иванович.
Когда охрана вытолкала Клодюнчика, Жорж, гуманно погладив Волину свисавшую с кресел руку, высказался:
– Эти жалкие эмигранты, пся крев. Ничего в российской жизни не петрят, а туда же…
– Он не эмигрант, – сквозь слезы возразила Воля. – Стервец он африканский. А еще просвещенного бельгийца из себя корчил…
– Ладно. Пусть валит отсюда вместе со своей Иннокентией. Надоела мне эта трансвеститка. Вся революционность с нее слетела, как только женишка бельгийского подцепила. А на собраниях орала, на политсоветах – выпендривалась, пся крев!
Сильно осерчав, Жорж Иванович Волю покинул.
Поэтому, как только появился Андрей, Воля черкнула ему карандашиком: «Когда?»
Подождав, пока охранник выйдет из комнаты, Андрей тихо отчеканил:
– Не когда, а – как? Здесь, несмотря на внешнее разгильдяйство, стерегут крепко.
– А дорога? Здесь же рядом дорога… – По ночам Воля слышала далекий, почти не стихающий гул шоссе.
– Да, дорога. Так до нее ведь еще добраться надо. Два-три километра не шутка. Но есть одна мысль. Костерок! У костерка! Тут, знаете, Козлобородько на каждой улице костры жжет. Вся деревня в кострах. А раз в неделю – Большой костер. Пиромания у нашего Жоржика. У пионерского костра перегрелся. Так вот. У костра Козлобородько всегда делается мягким, как воск: тает. Я хоть и месяц всего здесь, а присмотрелся. Ну а завтра как раз праздник у костра. Ты, Воля Васильевна, – это ничего, что я на «ты» перешел? Так ты, короче, не удивляйся! Козлобородько, он хоть и шут гороховый и провокатор, а к мистике весьма склонен. «Ананербе» читает на ночь и прочую чушь. Так вот: бывает здесь Главный костер. Его в Козлобородькиных вотчинах редко зажигают. А завтра – как раз зажгут.
– Может, и мне в костер – Снегурочкой?
– Ты слушай, пока никого нет! Зажгут костер, Козлобородько станет на пламя смотреть, пиромании предаваться. И всех вокруг заставит «предаваться». Так ты сегодня ему постучи, скажи: пламя новейшей революции видеть желаю! Он и разрешит присутствовать. Тем паче – глаз на тебя положил. А ты, пока он млеть будет, высматривай! Деревня-то эта – Пустое Рождество называется. Жители в ней чувством какой-то вины придавлены. Они тоже придут. Будут вздыхать, на огонь глядючи. Может, у них на таком же костре кто-то сгорел, может, еще чего – не знаю.
– Ну а дальше-то как мне быть?
– Кажется, идет охранник. Бабу! Бабу Марфуту ищи. Я с ней договорюсь. Она выведет. Скажи ей что-нибудь душевное, любит она. Скажи – невмоготу здесь… Иначе – гранату в зубы и кердык!
– А ты? Тебя после этого тоже ведь по головке не погладят.
– И я за тобой, следом! Я ведь сюда из-за брата попал… Из-за Вали Темкина… Узнал, что он в Москве к Козлобородьке прибился, – и сюда… Я рядом, в десяти километрах живу. А у них здесь, в Пустом Рождестве, вроде как дом отдыха. Я, значит, чтоб про брата узнать, сюда и прибился. Не ладим мы. Он в Москве – я здесь. Он все не может простить мне, что я «на землю сел» двадцать годков-то назад… «Ученый – а вилами в дерьме ковыряешься» – укорял. Да только предки-то наши из крестьян. Отец с матерью выучились и нас с Валькой выучили. Как крестьяне в городские выбивались – это давно описано. А вот каково крестьянину, выучившемуся, за плечами науку имеющему, снова на землю садиться, – этого ты, Воля Васильевна, пока не знаешь. Многих нас, таких вот скрытых крестьян, в 80–90 е на землю потянуло. Стали мы из Москвы пачками в деревни валить. Да только редко у кого получалось. Не будет больше русского крестьянства, нет! Кончилось наше крестьянствование! Извели, избыли!.. Но это я сейчас только понял. А тогда меня, астрофизика дипломированного, на землю сильно тянуло. А Вальку – нет… Прибился он сначала к одной партии, потом к другой. А я… Так. Продолжим изучать психологию масс… Во-первых… Во-вторых… В-третьих…
Всю ночь Воля ворочалась с боку на бок.
Еще вечером она постучалась, попросила к себе Жорж Ивановича. Сказала о магии огня, живущей в ней с детства. Упомянула про каких-то солнечных персов в роду.
Козлобородько сперва подозрительно хмурился, потом подсел ближе, вздрогнув, поцеловал руку. Воля – тая себя – улыбалась. Разрешение было получено.
Но не о вечернем разговоре с оказавшимся поразительно робким и в амурном смысле так по-настоящему ничего и не предпринявшим Козлобородькой думала Воля.
«Как же я угадаю бабу Марфуту? Звать – нельзя. Спрашивать у каждого встречного-поперечного – тоже. Андрей вряд ли шутит. Человек опытный, лет на двадцать меня старше. Верно говорит: запустят с гранатой в самолет и – прощай, Воля, белый свет! Им это для политики нужно. А тебе? Тебе, если правду сказать, так-то бессмысленно жить тоже надоело. Как Евстигнею Фомину, как…»
Тут хлынула ей камфарой в уши и теплой водой на плечи музыка Евстигнея.
Увертюра к опере «Орфей и Эвридика» загудела контрабасами, забилась скрипочками в струнных сетях.
Под эту музыку, вспоминая славное, но все ж таки чересчур печальное лицо Евстигнея, сидящего за клавикордами, Воля и заснула.
Волю вывезли за город.
Деревянные одноэтажные домишки с прелестными наличниками, но старо-ветхие, порванная проволока сеточных оград, не порубленные с осени дрова, шлак и уголь терриконами близ крылечек…
«Далеко… Далёко завезли… Может, и не Москва это вовсе, даже не Московская область…»
Воля съежилась, хотела что-то сказать вцепившимся ей в плечи мужикам, но промолчала.
Во дворе одного из ближних – рукой подать – домов горел ясный и прозрачный, почти бездымный костер. Туда и направились.
Снег, чистое березовое пламя, мягко застревающие в сугробах и совсем нестрашные слова подействовали на Волю успокаивающе. Похищение перестало казаться наглежом и бандюканством. Речи мужиков, под завязочку набитые псевдореволюционным треском и грохотом, а в глубине своей гадкие, липкие, да и попросту дурацкие, – подернулись сладким туманом.
«Псевдеж… псевдеж все это, – подумала Воля про чужие речи, припомнив словцо одного дьячка. Но подумала вяло, примирительно. – Псевдеж – эта их “новая революция”… Псевдеж – и точка».
В сенях встречал, брал за руку, заглядывал в глаза – хоть было и темновато – странный мужик.
Странным в нем было то, что ниже щегольского банта и велюрового пиджака пузырились ватные дворницкие штаны, заправленные в чеботы с зеленоватым отливом. Однако самым странным было лицо мужика: очень широкое, плоское, как тарелка, с носом-кнопочкой, с холуйскими подусниками и прозрачными кустиками рыжевато-седых бакенбард. Словно издеваясь над плоской тарелочностью лица, кто-то эту вертикальную тарелочку прихлопнул сверху квадратным кирпичом: красная, расколотая надвое глубоким шрамом лысина, квадратный лоб…
«Ну прямо скульптура с острова Пасхи… И шапки ему не надо. Ишь, башку расперло. А сзади-то, сзади!» – раздвинулась про себя в улыбке смешливая Воля.
Сзади у встречавшего торчала тощая козья косичка, стянутая резинкой. Белая косичка росла не из затылка – из шейной ложбинки.
– Пшепрошем, пани, до господы… – загундосил, чуть подергивая чисто русским пипочным носом, мужик с косичкой. Но быстро спохватился, увидав, как скривилась от пшеканья Воля.
– Хотел представиться… Но, полагаю… Вы ведь меня и так знаете?
– Еще чего. – Воля, конечно, этого самого Козлобородьку как-то по «ящику» видела и хоть с трудом, а припомнила. Но решила подразнить, не признаваться. – Скажете тоже. Мало вас, деревенских, тут по лесам шастает.
– Ну какие же мы деревенские. Ну какие же мы по лесам шастающие. Это у нас здесь учебный центр, полигон. Вот и вас тренирувать будем. Не будь я Жорж Козлобородько, если мы из вас, пся крев…
– Козу слепим… – Воля снова тихо прыснула.
Она заметила, как начинает белеть красно-каменная лысина, как пальцы скачут к велюровому карманчику: за ножом, за кастетом!
– А я не против, – еще сильней расслабилась Воля. – Мне даже нравится. Коза – так коза. Тоже ведь тварь Божья…
Теперь слегка расслабился Жоржик. Он понял: дразнить фамилией и легко-чванным польским акцентом не будут.
– Прошу в дом, – уже спокойней и безо всяких кривляний сказал он.
Декорация вмиг переменилась.
Волю завели в комнатенку размером 2х3 и до вечера никуда не выпускали. При этом из глубины дома долетали крики, гогот, несся тихий вой.
– В уборную пустите, гады, – два-три раза выкрикнула в никуда Воля, но потом затихла, заснула.
Вечером все прояснилось.
Сначала решили вопрос с туалетом, потом стало понятно и остальное.
Возвращаясь со двора, куда ее водили двое, она в темных сенях уткнулась во что-то сморкающееся, плачущее.
Сморкающееся и плачущее неожиданно оказалось Натаном Гримальским.
Натанчик, казалось, был не рад встрече.
– Я говорил, говорил им! Лубить! Лубить революцию надо! А они ее насилуют. А они ее используют в коммерческих целях. А они…
Тут Натанчик спохватился: перед ним стоял не жаждущий революционных стенаний агроном разрушенного колхоза – стояла-улыбалась его новая знакомая: Воля.
– Обожаемая! – задохнулся он от гнева, а потом от обидных обстоятельств встречи. – Обож… Но я же не знал… Вернее – знал! Но не все…
– Давай отсюда, мужик. Не видишь, жертву ведем. – Один из водивших Волю во двор дружески пихнул Натанчика в бок.
– Не сметь отстранять меня от дел! С сегодняшнего утра я член Реввоенсовета! И заместитель по фракционной борьбе! Наконец, я правая рука товарища Козлобородько… Обожаемая! – залепетал, подбираясь к Волиному уху Натанчик. – О… жа… ма… Наклонитесь же ко мне!
Воля наклонилась, и Натанчик стал на ходу лепить дикий вздор, вешать на уши густую лапшу.
– Я же действительно не знал! То есть… знал, но частично… Ведь получается: я вас продал… А? Продал? Думаете, и своих бывших однопартийцев продал?… Но это не совсем так… Да и не стоили они ничего! Они только себя в новой революции лубили. А Козлобородько – тот лубит революцию. О, как он лубит ее! Вы не глядите, что он противный… А про вас… Про вас я договорился, что вы тоже со мной переходите, ну, то есть – вступаете! Как будто вы член моей бывшей партии…
– Это я-то ваш бывший член?
– Вы, обожаемая, вы! Но они, мерзавцы, ведь что задумали… Они… Они – опять же – хотят вас по-другому использовать…
Шипящий и брызгающий слюной Натанчик отстал, Воля возвратилась в комнатенку, не раздеваясь уснула.
Так в бездействии, в полусумерках, прошло два дня.
А на третий Волю стали учить, стали готовить.
Учили-готовили безалаберно, бестолково. Причем все: Козлобородько, инструктор Печенев, согласившийся сразу со всеми оргвыводами Натанчик, плоскогрудая Мирка-копирка, бывший артиллерист Вадик Шуть. Даже девица-Иннокентий, приехавшая из Москвы на побывку, что-то розово-черными губками своими вякала.
Но по-настоящему Волю заинтересовало лишь то, что говорил ей инструктор по общению с массами Андрей.
– Не буду вас ничему особо учить. Разве про этих партийных скажу… Самое главное, – наставлял Андрей, когда они на несколько минут оставались одни, – не поддаваться их гипнозу. Ни гипносу масс, ни гипносу этих этбомбсов. Кстати, гипнос-гипноз у них слабенький, жидкий. Не слушайте их террористической чуши. Вы ведь не собираетесь ничего взрывать? Нет? Ну и прекрасно. Они, кстати, тоже не собираются. Их в Думу не пустили, вот они и хотят о себе напомнить. Вами они, без сомнения, пожертвуют. Собой – никогда. Поэтому ничего серьезного от этих раздолбаев ждать не следует.
– А мне что же делать?
– Бежать.
Тут в крохотную комнатку возвращался охранник, и Андрей продолжал «краткий курс молодого бойца».
Но охранники были чванливые, гордые, все они входили в козлобородьковский Реввоенсовет и дышать одним воздухом с «низшей расой» долго не могли.
– Бежать не раздумывая, – продолжал после ухода охраны Андрей.
– Ну убегу я. И дальше что? Натанчик-то мои координаты знает.
– Тогда бежать совсем, на полгодика из Москвы свалить.
– То есть как это – «свалить»? А дом, а работа? Да и некуда мне сваливать. Хотя, – Воля призадумалась, – может, свалить – это и есть настоящий выход…
Занятия продолжались: приходили другие инструкторы, учили, как уходить от слежки, как предъявлять документы, что говорить и как вести себя в ФСБ и в милиции. Затем – гранаты, детонаторы, работа в авиатранспорте, работа в поездах дальнего следования, работа в метро.
От всей этой наглой чуши темнело в глазах, и Воля за три дня почувствовала себя сильно постаревшей.
Андрей больше не приходил, и это тоже тревожило. Русая Андреева борода, длинный, прямой и очень твердый, прямо-таки костяной нос стали вдруг казаться чем-то единственно притягательным во всей округе.
Воля стала чаще смотреть в окно. Вернее в щель, которую оставляли неплотно закрывающиеся наружные ставни. Через щель увидеть можно было немногое. Но кое-что высмотреть удавалось.
Так, всегда был виден дым от костра. Сам костер находился вне поля зрения. Но дым, от него отходящий, – с искоркой, с ярким, свежим отсветом – указывал: костер здесь, рядом.
Иногда по двору проходили какие-то люди. Всегда по двое, по трое. Одеты они были смешанно: городские новенькие дубленочки и валенки, модные плащи с бархатными щегольскими воротниками и козьи, с лезущей шерстью, шапки с ушами…
Так и сегодня. В свободную от муштры минуту Воля прильнула к стеклу, сильно наклонила голову, чтобы «развертикалить» (пригодилось архитектурная выучка) картинку…
Вдруг ее как электрошоком от окна отбросило!
По двору прошел, вернулся и прошествовал снова, безо всякой охраны и без провожатых – Жан-Клод-Ив, Клодюнчик, жених ее, эмигрантишко бельгийский!
Французистого, равно как и бельгийского, в Клодюнчике было теперь мало: милицейская папаха с красным верхом, грязно-белые, видно, снятые с кого-то после малярных работ штаны и синяя, короткая для такого «столба верстовича» фуфаечка. Бельгийского было мало, а вот черты ближневосточного, пригретого на подмосковной даче тирана, проступили круче, сильней.
«Тиран» ушел, скрылся, но потом вернулся еще раз: теперь уже в обнимку с девицей Иннокентией. Парочка эта на ходу целовалась, доносились оживленные охи-вздохи.
Воля мигом вспомнила, как препирались они давеча с Клодюнчиком, прежде чем тот был отправлен спать на кухню:
– Хотя я не есть эмигрант – я скажу вам: именно русски эмиграция ваш страна из болота вынул! Эмиграция даст вам все!
– Как же, держи карман шире. Знаем мы эту эмиграцию. Они нам в двадцатые-тридцатые годы кавалериста Буденного в правители дать хотели. Ай подарочек! Ай умы! Да у нас любая лошадь тогда была умней Семен Михалыча!
– Мсье Буденый не есть правильни выбор. Он есть неумная ошибка Граждански война в Россия!
– Вот-вот. Такая же ошибка, как и все потуги твоей эмиграции чем-то тут у нас руководить, что-то издалека возглавлять.
– Мадам! Мне в высший степень обидно такое от вас слышать. Я есть бельгийски левак! Я не есть адепт эмиграций! И хотя я долго жил в Африка, биль, так сказать, оторванный… Но исторический необходимость толкает сказать вам…
Воля вспомнила все это в одну секунду, еще раз глянула на Иннокентию… Сомнений быть не могло. Вот кого теперь Клодюнчик к эмиграции склоняет! Вот кто для него теперь – «историческая необходимость»!
Она забарабанила в окно, потом в дверь, потом опять в окно, завопила:
– Так это ты ко мне выведывать приходил? Ах, дружок любезный! Ух сука! У, шпион бельгийский! – орала она в запертые ставни. – Прикидывался? А сам, сам… девку мужланистую сгреб! Тварь, ах тварь…
Плача, Воля продолжала стучать то в окно, то в дверь.
Пришел охранник. Прибежал и тут же убежал куда-то Натанчик. Явился и сам Козлобородько. Крики и плач «героини революции» в планы ласковой банды не входили. Когда, наконец, доискались, что мешает будущей жертве готовиться к серьезнейшему делу, был приведен Клодюнчик.
И оказалось-то!
Оказалось: никакой Клодюнчик не мерзавец и вовсе не плут. Никого он не предавал и ни с каким шпионским поручением в Ветошный переулок не приходил. А просто он, как и мадам Рокотова, «биль там же у Думы украденный, то есть похищенный». Такая есть страна, что поделаешь! Но он, Жан-Клод-Ив, – отнюдь не скотина безрогая! И как раз очень, очень благодарен эта дикая страна за то, что случай свел его с девицей Иннокентией. О! Он есть настоящи бельгийски левак! И он весьма оценил прогресс, достигнутый за последние годы Россией. И пусть простит его многочтимая Воля Васильевна – кстати, его дальняя родственница, практически тетя, на которой он не имеет никакой моральный прав жениться, – да, пусть она простит его! Но он, бельгийски гражданин Жан-Клод-Ив Аду, выбирает не ее – а прогресс. Тот прогресс, который позволит девице Иннокентии, выдавив из себя до конца груби русски мужик, стать утонченни бельгийски госпожа!
Он, Жан-Клод-Ив, конечно, предвидит впереди велики трудности. Но… что есть за жизнь без трудностев? Это Жан-Клод-Ив хорошо понял за десять ден пребываний в Россия. Он уверен: в Льеже местный кюре, господин Али-Аврах, их с Иннокентией Львовной повенчает в первый же день. В день приезда! Да и господин Козлобородько, который есть настоящи русски левак, обещал помочь…
Воля набрала побольше слюны и плюнула. От неудачного плевка, частью оставшегося у нее на губах, частью потекшего по скуле – стало горше, гаже.
Тут вмешался поначалу наблюдавший эту матримониальную сцену отстраненно Жорж Козлобородько.
– Ну все. Пшел на фиг отсюда, – дал он под задницу ногой длинному Клодюнчику. – Да уберите же его с глаз долой! – явно рассчитывая на Волино сочувствие, крикнул Жорж Иванович.
Когда охрана вытолкала Клодюнчика, Жорж, гуманно погладив Волину свисавшую с кресел руку, высказался:
– Эти жалкие эмигранты, пся крев. Ничего в российской жизни не петрят, а туда же…
– Он не эмигрант, – сквозь слезы возразила Воля. – Стервец он африканский. А еще просвещенного бельгийца из себя корчил…
– Ладно. Пусть валит отсюда вместе со своей Иннокентией. Надоела мне эта трансвеститка. Вся революционность с нее слетела, как только женишка бельгийского подцепила. А на собраниях орала, на политсоветах – выпендривалась, пся крев!
Сильно осерчав, Жорж Иванович Волю покинул.
Поэтому, как только появился Андрей, Воля черкнула ему карандашиком: «Когда?»
Подождав, пока охранник выйдет из комнаты, Андрей тихо отчеканил:
– Не когда, а – как? Здесь, несмотря на внешнее разгильдяйство, стерегут крепко.
– А дорога? Здесь же рядом дорога… – По ночам Воля слышала далекий, почти не стихающий гул шоссе.
– Да, дорога. Так до нее ведь еще добраться надо. Два-три километра не шутка. Но есть одна мысль. Костерок! У костерка! Тут, знаете, Козлобородько на каждой улице костры жжет. Вся деревня в кострах. А раз в неделю – Большой костер. Пиромания у нашего Жоржика. У пионерского костра перегрелся. Так вот. У костра Козлобородько всегда делается мягким, как воск: тает. Я хоть и месяц всего здесь, а присмотрелся. Ну а завтра как раз праздник у костра. Ты, Воля Васильевна, – это ничего, что я на «ты» перешел? Так ты, короче, не удивляйся! Козлобородько, он хоть и шут гороховый и провокатор, а к мистике весьма склонен. «Ананербе» читает на ночь и прочую чушь. Так вот: бывает здесь Главный костер. Его в Козлобородькиных вотчинах редко зажигают. А завтра – как раз зажгут.
– Может, и мне в костер – Снегурочкой?
– Ты слушай, пока никого нет! Зажгут костер, Козлобородько станет на пламя смотреть, пиромании предаваться. И всех вокруг заставит «предаваться». Так ты сегодня ему постучи, скажи: пламя новейшей революции видеть желаю! Он и разрешит присутствовать. Тем паче – глаз на тебя положил. А ты, пока он млеть будет, высматривай! Деревня-то эта – Пустое Рождество называется. Жители в ней чувством какой-то вины придавлены. Они тоже придут. Будут вздыхать, на огонь глядючи. Может, у них на таком же костре кто-то сгорел, может, еще чего – не знаю.
– Ну а дальше-то как мне быть?
– Кажется, идет охранник. Бабу! Бабу Марфуту ищи. Я с ней договорюсь. Она выведет. Скажи ей что-нибудь душевное, любит она. Скажи – невмоготу здесь… Иначе – гранату в зубы и кердык!
– А ты? Тебя после этого тоже ведь по головке не погладят.
– И я за тобой, следом! Я ведь сюда из-за брата попал… Из-за Вали Темкина… Узнал, что он в Москве к Козлобородьке прибился, – и сюда… Я рядом, в десяти километрах живу. А у них здесь, в Пустом Рождестве, вроде как дом отдыха. Я, значит, чтоб про брата узнать, сюда и прибился. Не ладим мы. Он в Москве – я здесь. Он все не может простить мне, что я «на землю сел» двадцать годков-то назад… «Ученый – а вилами в дерьме ковыряешься» – укорял. Да только предки-то наши из крестьян. Отец с матерью выучились и нас с Валькой выучили. Как крестьяне в городские выбивались – это давно описано. А вот каково крестьянину, выучившемуся, за плечами науку имеющему, снова на землю садиться, – этого ты, Воля Васильевна, пока не знаешь. Многих нас, таких вот скрытых крестьян, в 80–90 е на землю потянуло. Стали мы из Москвы пачками в деревни валить. Да только редко у кого получалось. Не будет больше русского крестьянства, нет! Кончилось наше крестьянствование! Извели, избыли!.. Но это я сейчас только понял. А тогда меня, астрофизика дипломированного, на землю сильно тянуло. А Вальку – нет… Прибился он сначала к одной партии, потом к другой. А я… Так. Продолжим изучать психологию масс… Во-первых… Во-вторых… В-третьих…
Всю ночь Воля ворочалась с боку на бок.
Еще вечером она постучалась, попросила к себе Жорж Ивановича. Сказала о магии огня, живущей в ней с детства. Упомянула про каких-то солнечных персов в роду.
Козлобородько сперва подозрительно хмурился, потом подсел ближе, вздрогнув, поцеловал руку. Воля – тая себя – улыбалась. Разрешение было получено.
Но не о вечернем разговоре с оказавшимся поразительно робким и в амурном смысле так по-настоящему ничего и не предпринявшим Козлобородькой думала Воля.
«Как же я угадаю бабу Марфуту? Звать – нельзя. Спрашивать у каждого встречного-поперечного – тоже. Андрей вряд ли шутит. Человек опытный, лет на двадцать меня старше. Верно говорит: запустят с гранатой в самолет и – прощай, Воля, белый свет! Им это для политики нужно. А тебе? Тебе, если правду сказать, так-то бессмысленно жить тоже надоело. Как Евстигнею Фомину, как…»
Тут хлынула ей камфарой в уши и теплой водой на плечи музыка Евстигнея.
Увертюра к опере «Орфей и Эвридика» загудела контрабасами, забилась скрипочками в струнных сетях.
Под эту музыку, вспоминая славное, но все ж таки чересчур печальное лицо Евстигнея, сидящего за клавикордами, Воля и заснула.
Пустое Рождество: Большой костер
Большой костер развели рано, в одиннадцатом часу. Волю, однако, подпустили к нему далеко за полдень.
Костер был тих, прозрачен.
Воля стала смотреть на него, вспоминать хорошее. Никакой ярости, никакой настырности в пламени поначалу не было. Но стоило костру разгореться – видно, подбросили осиновых дров – дьявольская сила и мощь явились в желтых когтях, в едучем дыме, в начавшем грозно краснеть, а по краям синеть и даже чернеть пламени.
Рядом с Волей встала молодая слюнявая женщина. Женщина смотрела не на огонь – на уходящий вбок и ввысь дым. Воспоминания ходили по лицу ее волнами.
Воле стало женщину жаль.
– Как вас зовут? – спросила она как можно тише, сдержанней.
– Ы-ыы, а-ая. – Женщина, глядевшая на дым, повернулась к Воле и на лице ее отразилась мука. – Ыы? – показала она пальцем на свою грудь, а потом тем же пальцем дотронулась до губ. – Э-а…
Женщина оказалась немой. Воля оглянулась. Марфуты, обрисованной десять минут назад быстро подскочившим и тут же укрывшимся в толпе Андреем: «в желтом китайском пуховике, в детской шапочке с розовым помпоном, маленькая, толстенькая», – нигде видно не было.
Открыто искать Марфуту Воля не решалась. Еще рано утром ее жестко предупредили: ни на шаг от Главкостра не отходить. В случае неповиновения – карцер. В случае злостного неповиновения – первая степень физического воздействия.
– А что, бывают и вторая с третьей? – спросила смешливая Воля.
– Третьей не бывает, достаточно и второй – то есть физического уничтожения. Мы здесь, достопочтенная, не в игрушки играем, – важничая сказал толстенький партайгеноссе, часто появлявшийся в деревенском доме вместе с Жоржем. При этом партай набундючился (влетело же в ум детское словечко) как осел. Про набундюченного Андрей сказал, что он депутат. Когда депутат заходил с Козлобородькой к Воле, то всегда говорил при ней так, как будто ее в комнате не было. Больше всего депутата увлекала новая компьютерная терминология, особенно способы ее приложения к людям.
– Ты ее е-mail или не е-mail?
– Е-mail, не е-mail – не в этом, дурашка, дело. Главное верную буковку спереди к Inet’у приклеить.
Так любил он перемолвиться о новом, о технически выигрышном, о прогрессе.
Но сейчас набундюченного рядом не было. Правда, совсем близко стояли два охранника, из партийной низовки.
«Как же мне до Марфуты добраться?» – нервничала Воля, однако делала изящные пассы руками, чтобы показать всем этим «этбомбсам»: она доведена пылающим костром (пропади он пропадом) чуть не до экстаза. Ей тоже хочется принять участие в партийном ритуале посвящения (будь оно неладно).
Тут, намеренно расталкивая негустую, оставлявшую для прохода немалые пространства толпу сельчан, явился Козлобородько с шестью замами.
– Граждане села! – еще не дойдя до костра, выкрикнул приятным, телевизионно-драматическим тенором Жорж Иванович. – Пусторожденцы! Чуть было не добавил я. Но… вся штука в том, что теперь-то вы можете гордо сказать: мы не пустые, нет! Мы полны новой, только сейчас рождаемой российской традицией. Ведь площадь, на которой вы собрались, будет теперь не какая-то там… Нет! Здесь тоже будет – Площадь Революции! И это – бардзо пшиемно. Я добьюсь в администрации… Я помогу вам! Но с другой стороны, мы, члены партии «Этбомбс»… не только раздадим вам обещания… мы дадим больше… дадим сверху…
Костер был тих, прозрачен.
Воля стала смотреть на него, вспоминать хорошее. Никакой ярости, никакой настырности в пламени поначалу не было. Но стоило костру разгореться – видно, подбросили осиновых дров – дьявольская сила и мощь явились в желтых когтях, в едучем дыме, в начавшем грозно краснеть, а по краям синеть и даже чернеть пламени.
Рядом с Волей встала молодая слюнявая женщина. Женщина смотрела не на огонь – на уходящий вбок и ввысь дым. Воспоминания ходили по лицу ее волнами.
Воле стало женщину жаль.
– Как вас зовут? – спросила она как можно тише, сдержанней.
– Ы-ыы, а-ая. – Женщина, глядевшая на дым, повернулась к Воле и на лице ее отразилась мука. – Ыы? – показала она пальцем на свою грудь, а потом тем же пальцем дотронулась до губ. – Э-а…
Женщина оказалась немой. Воля оглянулась. Марфуты, обрисованной десять минут назад быстро подскочившим и тут же укрывшимся в толпе Андреем: «в желтом китайском пуховике, в детской шапочке с розовым помпоном, маленькая, толстенькая», – нигде видно не было.
Открыто искать Марфуту Воля не решалась. Еще рано утром ее жестко предупредили: ни на шаг от Главкостра не отходить. В случае неповиновения – карцер. В случае злостного неповиновения – первая степень физического воздействия.
– А что, бывают и вторая с третьей? – спросила смешливая Воля.
– Третьей не бывает, достаточно и второй – то есть физического уничтожения. Мы здесь, достопочтенная, не в игрушки играем, – важничая сказал толстенький партайгеноссе, часто появлявшийся в деревенском доме вместе с Жоржем. При этом партай набундючился (влетело же в ум детское словечко) как осел. Про набундюченного Андрей сказал, что он депутат. Когда депутат заходил с Козлобородькой к Воле, то всегда говорил при ней так, как будто ее в комнате не было. Больше всего депутата увлекала новая компьютерная терминология, особенно способы ее приложения к людям.
– Ты ее е-mail или не е-mail?
– Е-mail, не е-mail – не в этом, дурашка, дело. Главное верную буковку спереди к Inet’у приклеить.
Так любил он перемолвиться о новом, о технически выигрышном, о прогрессе.
Но сейчас набундюченного рядом не было. Правда, совсем близко стояли два охранника, из партийной низовки.
«Как же мне до Марфуты добраться?» – нервничала Воля, однако делала изящные пассы руками, чтобы показать всем этим «этбомбсам»: она доведена пылающим костром (пропади он пропадом) чуть не до экстаза. Ей тоже хочется принять участие в партийном ритуале посвящения (будь оно неладно).
Тут, намеренно расталкивая негустую, оставлявшую для прохода немалые пространства толпу сельчан, явился Козлобородько с шестью замами.
– Граждане села! – еще не дойдя до костра, выкрикнул приятным, телевизионно-драматическим тенором Жорж Иванович. – Пусторожденцы! Чуть было не добавил я. Но… вся штука в том, что теперь-то вы можете гордо сказать: мы не пустые, нет! Мы полны новой, только сейчас рождаемой российской традицией. Ведь площадь, на которой вы собрались, будет теперь не какая-то там… Нет! Здесь тоже будет – Площадь Революции! И это – бардзо пшиемно. Я добьюсь в администрации… Я помогу вам! Но с другой стороны, мы, члены партии «Этбомбс»… не только раздадим вам обещания… мы дадим больше… дадим сверху…