«Раньше как бывало? – размышлял про себя автор эссе. – Писатель, когда ему казалось: все, писать больше не о чем, да и не надо, да и не стоит, он что делал? А вызывал он на дуэль мнимого или настоящего соперника. И убивал его. Или погибал сам. А то ехал промыть почечные лоханки в Баден-Баден. Или – промочить горло в Париж. А теперь куда сбежишь от себя, куда уедешь? Всюду одна и та же бодяга. И в Бадене можно на гранату террориста нарваться. И в Париже – птичьим гриппом обкушаться!
   Нужно новое зеркало, чтобы отражать действительность. Да где его взять? И – к чему приладить? К пейзажам? К портретам? К теленовостному – тупому и нарочитому – выраженью лиц?»
   Кстати, общее выражение лиц последнего времени автор эссе определял про себя как революционное. Все чаще вспоминался ему пылкий Бердяев, который в одной из своих «белибердяевских» (так дразнились «совки») работ описал «новое антропологическое строение лиц» перед 1917 годом.
   Автор эссе тут же стал сравнивать лица тогдашние и лица нынешние. Однако сравнения не выходило. Получалось как-то неопределенно: вроде и чувствуется антропологическое устремление российских лиц в сторону революции. А вроде и не чувствуется. Тогда он решил лица нынешние сравнить с лицами статуй на «Площади Революции». Тут-то сходство вполне обнаружилось! Новые русские бычьими своими шейками и сглаженными надлобьями весьма сходствовали с бронзовыми статуями. Да и голубо-розовая, тайно и явно приспособляющая себя к текущему моменту интеллигенция, – к бронзовеющим щечкам отношение имела!
   Однако все эти лица, их тогдашнее и нынешнее выражение, наконец, их «скульптурные двойники» ни в какое эссе не вмещались. О них хотелось писать истории. Даже романа – с портретами и размышлениями – до зарезу хотелось!
   «Романная история! Да, именно! Ново-жанровая, романная и гротескная история здесь нужна! – Мудрствовал автор. – История – новая, а смысл ее старый: исторгнуть – размышление, романизировать – раздумье, гротеском – влупить меж глаз!»
   А тогда как же быть с этой самой тягой к эссеистике?…
   Вдруг показалось: одна из скульптур – нелепых, тяжковесных – слегка дрогнула. Дрогнула раз, другой, затем шевельнула рукой и головой.
   Легкая паника растопыренной пятерней прошерстила волосы гротескного романиста. Он увидел: птичница, трепавшая по гребешку бронзового петуха, распрямилась. Детско-совковое, но в то же время и простодушно-античное личико ее напряглось. Она встала, тряхнула головой, с волос упала детдомовская круглая шапочка, глаза засветились внутренним горячечным светом, губы сложились для проклятий, рука поднялась для удара.
   Не птичница! Сама богиня Ужаса явилась утратившему дыханье автору. Именно богиней Ужаса, а может, пифией, эринией, еще черт знает кем – представилась ему эта скульптура!
   – Пишешь, собака? – раздался тихий бронзовый звон.
   Здесь статейщик сплющил веки и вспомнил, как в черновиках к эссе слишком уж саркастически размышлял над иррациональным в терроре. О такой «иррациональности террора» он вычитал у кого-то из современных религиозных философов. Обложив философа про себя матом, а в черновиках обвесив его интеллигентским стебом, автор эссе тогда подумал: «Нам тут кишки наружу выпускают, а он про античность с Ветхим Заветом вспоминает!» Но почти сразу и спохватился: «Прав философ, прав!»
   – Пишешь, пес?
   Эссеист попытался открыть глаза, но не смог.
   Правда, ему показалось: даже сквозь красно-синенькие, утомленные долгим чтением ерунды и бессмыслицы веки, он видит Богиню-Птичницу («Богиню Ночных Птиц», «Богиню Птиц Ужасных»?). Прекрасно-уродливую, но и манящую к себе: вжиться в небытие, втереться в древнюю бронзу с латунью!
   Он поднял руку, чтобы обмахнуть с век причудливый образ, провел рукой по лбу, по лицу.
   И помогло, и облегчил душу на время автор!
   Богиня Ужаса вмиг разломилась пополам, стала просто птичницей, из бронзы превратилась в ломкий гипс, упала на мрамор, разлетелась в куски…
   Маленький детский скелет, вмурованный в гипс и лишь поверху «бронзированный», то есть только облитый бронзой, оказал себя среди черепков.
   – Пишешь все?
   Здесь веки удалось разлепить окончательно.
   Эссеист увидел: над ним свесила в полунаклоне тощую головенку с реденькими волосками по темечку невозможная и нежеланная в этот миг Ната Дурдыка.
   – Пойдем, ангелок. Покажу тебе одну позицию. Стрёмную! – игриво взвизгнула Ната. – А то совсем у меня от рук отбился. Самостийным письменником заделался? Забыл, кто тебя из говна вылепил, кто орденом на знамя навесил? Кто продвинул, кто в обойму вставил?

У костерка. Псевдёж и неволя

   Легкий, приятный, но и слегка едучий дым заползал в ноздри. Щеки покусывал мороз. Немели от холода большие пальцы в осенних ботиночках.
   Волю вывезли за город.
   Деревянные одноэтажные домишки с прелестными наличниками, но старо-ветхие, порванная проволока сеточных оград, не порубленные с осени дрова, шлак и уголь терриконами близ крылечек…
   «Далеко… Далёко завезли… Может, и не Москва это вовсе, даже не Московская область…»
   Воля съежилась, хотела что-то сказать вцепившимся ей в плечи мужикам, но промолчала.
   Во дворе одного из ближних – рукой подать – домов горел ясный и прозрачный, почти бездымный костер. Туда и направились.
   Снег, чистое березовое пламя, мягко застревающие в сугробах и совсем нестрашные слова подействовали на Волю успокаивающе. Похищение перестало казаться наглежом и бандюканством. Речи мужиков, под завязочку набитые псевдореволюционным треском и грохотом, а в глубине своей гадкие, липкие, да и попросту дурацкие, – подернулись сладким туманом.
   «Псевдеж… псевдеж все это, – подумала Воля про чужие речи, припомнив словцо одного дьячка. Но подумала вяло, примирительно. – Псевдеж – эта их “новая революция”… Псевдеж – и точка».
   В сенях встречал, брал за руку, заглядывал в глаза – хоть было и темновато – странный мужик.
   Странным в нем было то, что ниже щегольского банта и велюрового пиджака пузырились ватные дворницкие штаны, заправленные в чеботы с зеленоватым отливом. Однако самым странным было лицо мужика: очень широкое, плоское, как тарелка, с носом-кнопочкой, с холуйскими подусниками и прозрачными кустиками рыжевато-седых бакенбард. Словно издеваясь над плоской тарелочностью лица, кто-то эту вертикальную тарелочку прихлопнул сверху квадратным кирпичом: красная, расколотая надвое глубоким шрамом лысина, квадратный лоб…
   «Ну прямо скульптура с острова Пасхи… И шапки ему не надо. Ишь, башку расперло. А сзади-то, сзади!» – раздвинулась про себя в улыбке смешливая Воля.
   Сзади у встречавшего торчала тощая козья косичка, стянутая резинкой. Белая косичка росла не из затылка – из шейной ложбинки.
   – Пшепрошем, пани, до господы… – загундосил, чуть подергивая чисто русским пипочным носом, мужик с косичкой. Но быстро спохватился, увидав, как скривилась от пшеканья Воля.
   – Хотел представиться… Но, полагаю… Вы ведь меня и так знаете?
   – Еще чего. – Воля, конечно, этого самого Козлобородьку как-то по «ящику» видела и хоть с трудом, а припомнила. Но решила подразнить, не признаваться. – Скажете тоже. Мало вас, деревенских, тут по лесам шастает.
   – Ну какие же мы деревенские. Ну какие же мы по лесам шастающие. Это у нас здесь учебный центр, полигон. Вот и вас тренирувать будем. Не будь я Жорж Козлобородько, если мы из вас, пся крев…
   – Козу слепим… – Воля снова тихо прыснула.
   Она заметила, как начинает белеть красно-каменная лысина, как пальцы скачут к велюровому карманчику: за ножом, за кастетом!
   – А я не против, – еще сильней расслабилась Воля. – Мне даже нравится. Коза – так коза. Тоже ведь тварь Божья…
   Теперь слегка расслабился Жоржик. Он понял: дразнить фамилией и легко-чванным польским акцентом не будут.
   – Прошу в дом, – уже спокойней и безо всяких кривляний сказал он.
   Декорация вмиг переменилась.
   Волю завели в комнатенку размером 2х3 и до вечера никуда не выпускали. При этом из глубины дома долетали крики, гогот, несся тихий вой.
   – В уборную пустите, гады, – два-три раза выкрикнула в никуда Воля, но потом затихла, заснула.
   Вечером все прояснилось.
   Сначала решили вопрос с туалетом, потом стало понятно и остальное.
   Возвращаясь со двора, куда ее водили двое, она в темных сенях уткнулась во что-то сморкающееся, плачущее.
   Сморкающееся и плачущее неожиданно оказалось Натаном Гримальским.
   Натанчик, казалось, был не рад встрече.
   – Я говорил, говорил им! Лубить! Лубить революцию надо! А они ее насилуют. А они ее используют в коммерческих целях. А они…
   Тут Натанчик спохватился: перед ним стоял не жаждущий революционных стенаний агроном разрушенного колхоза – стояла-улыбалась его новая знакомая: Воля.
   – Обожаемая! – задохнулся он от гнева, а потом от обидных обстоятельств встречи. – Обож… Но я же не знал… Вернее – знал! Но не все…
   – Давай отсюда, мужик. Не видишь, жертву ведем. – Один из водивших Волю во двор дружески пихнул Натанчика в бок.
   – Не сметь отстранять меня от дел! С сегодняшнего утра я член Реввоенсовета! И заместитель по фракционной борьбе! Наконец, я правая рука товарища Козлобородько… Обожаемая! – залепетал, подбираясь к Волиному уху Натанчик. – О… жа… ма… Наклонитесь же ко мне!
   Воля наклонилась, и Натанчик стал на ходу лепить дикий вздор, вешать на уши густую лапшу.
   – Я же действительно не знал! То есть… знал, но частично… Ведь получается: я вас продал… А? Продал? Думаете, и своих бывших однопартийцев продал?… Но это не совсем так… Да и не стоили они ничего! Они только себя в новой революции лубили. А Козлобородько – тот лубит революцию. О, как он лубит ее! Вы не глядите, что он противный… А про вас… Про вас я договорился, что вы тоже со мной переходите, ну, то есть – вступаете! Как будто вы член моей бывшей партии…
   – Это я-то ваш бывший член?
   – Вы, обожаемая, вы! Но они, мерзавцы, ведь что задумали… Они… Они – опять же – хотят вас по-другому использовать…
   Шипящий и брызгающий слюной Натанчик отстал, Воля возвратилась в комнатенку, не раздеваясь уснула.
   Так в бездействии, в полусумерках, прошло два дня.
   А на третий Волю стали учить, стали готовить.
   Учили-готовили безалаберно, бестолково. Причем все: Козлобородько, инструктор Печенев, согласившийся сразу со всеми оргвыводами Натанчик, плоскогрудая Мирка-копирка, бывший артиллерист Вадик Шуть. Даже девица-Иннокентий, приехавшая из Москвы на побывку, что-то розово-черными губками своими вякала.
   Но по-настоящему Волю заинтересовало лишь то, что говорил ей инструктор по общению с массами Андрей.
   – Не буду вас ничему особо учить. Разве про этих партийных скажу… Самое главное, – наставлял Андрей, когда они на несколько минут оставались одни, – не поддаваться их гипнозу. Ни гипносу масс, ни гипносу этих этбомбсов. Кстати, гипнос-гипноз у них слабенький, жидкий. Не слушайте их террористической чуши. Вы ведь не собираетесь ничего взрывать? Нет? Ну и прекрасно. Они, кстати, тоже не собираются. Их в Думу не пустили, вот они и хотят о себе напомнить. Вами они, без сомнения, пожертвуют. Собой – никогда. Поэтому ничего серьезного от этих раздолбаев ждать не следует.
   – А мне что же делать?
   – Бежать.
   Тут в крохотную комнатку возвращался охранник, и Андрей продолжал «краткий курс молодого бойца».
   Но охранники были чванливые, гордые, все они входили в козлобородьковский Реввоенсовет и дышать одним воздухом с «низшей расой» долго не могли.
   – Бежать не раздумывая, – продолжал после ухода охраны Андрей.
   – Ну убегу я. И дальше что? Натанчик-то мои координаты знает.
   – Тогда бежать совсем, на полгодика из Москвы свалить.
   – То есть как это – «свалить»? А дом, а работа? Да и некуда мне сваливать. Хотя, – Воля призадумалась, – может, свалить – это и есть настоящий выход…
   Занятия продолжались: приходили другие инструкторы, учили, как уходить от слежки, как предъявлять документы, что говорить и как вести себя в ФСБ и в милиции. Затем – гранаты, детонаторы, работа в авиатранспорте, работа в поездах дальнего следования, работа в метро.
   От всей этой наглой чуши темнело в глазах, и Воля за три дня почувствовала себя сильно постаревшей.
   Андрей больше не приходил, и это тоже тревожило. Русая Андреева борода, длинный, прямой и очень твердый, прямо-таки костяной нос стали вдруг казаться чем-то единственно притягательным во всей округе.
   Воля стала чаще смотреть в окно. Вернее в щель, которую оставляли неплотно закрывающиеся наружные ставни. Через щель увидеть можно было немногое. Но кое-что высмотреть удавалось.
   Так, всегда был виден дым от костра. Сам костер находился вне поля зрения. Но дым, от него отходящий, – с искоркой, с ярким, свежим отсветом – указывал: костер здесь, рядом.
   Иногда по двору проходили какие-то люди. Всегда по двое, по трое. Одеты они были смешанно: городские новенькие дубленочки и валенки, модные плащи с бархатными щегольскими воротниками и козьи, с лезущей шерстью, шапки с ушами…
   Так и сегодня. В свободную от муштры минуту Воля прильнула к стеклу, сильно наклонила голову, чтобы «развертикалить» (пригодилось архитектурная выучка) картинку…
   Вдруг ее как электрошоком от окна отбросило!
   По двору прошел, вернулся и прошествовал снова, безо всякой охраны и без провожатых – Жан-Клод-Ив, Клодюнчик, жених ее, эмигрантишко бельгийский!
   Французистого, равно как и бельгийского, в Клодюнчике было теперь мало: милицейская папаха с красным верхом, грязно-белые, видно, снятые с кого-то после малярных работ штаны и синяя, короткая для такого «столба верстовича» фуфаечка. Бельгийского было мало, а вот черты ближневосточного, пригретого на подмосковной даче тирана, проступили круче, сильней.
   «Тиран» ушел, скрылся, но потом вернулся еще раз: теперь уже в обнимку с девицей Иннокентией. Парочка эта на ходу целовалась, доносились оживленные охи-вздохи.
   Воля мигом вспомнила, как препирались они давеча с Клодюнчиком, прежде чем тот был отправлен спать на кухню:
   – Хотя я не есть эмигрант – я скажу вам: именно русски эмиграция ваш страна из болота вынул! Эмиграция даст вам все!
   – Как же, держи карман шире. Знаем мы эту эмиграцию. Они нам в двадцатые-тридцатые годы кавалериста Буденного в правители дать хотели. Ай подарочек! Ай умы! Да у нас любая лошадь тогда была умней Семен Михалыча!
   – Мсье Буденый не есть правильни выбор. Он есть неумная ошибка Граждански война в Россия!
   – Вот-вот. Такая же ошибка, как и все потуги твоей эмиграции чем-то тут у нас руководить, что-то издалека возглавлять.
   – Мадам! Мне в высший степень обидно такое от вас слышать. Я есть бельгийски левак! Я не есть адепт эмиграций! И хотя я долго жил в Африка, биль, так сказать, оторванный… Но исторический необходимость толкает сказать вам…
   Воля вспомнила все это в одну секунду, еще раз глянула на Иннокентию… Сомнений быть не могло. Вот кого теперь Клодюнчик к эмиграции склоняет! Вот кто для него теперь – «историческая необходимость»!
   Она забарабанила в окно, потом в дверь, потом опять в окно, завопила:
   – Так это ты ко мне выведывать приходил? Ах, дружок любезный! Ух сука! У, шпион бельгийский! – орала она в запертые ставни. – Прикидывался? А сам, сам… девку мужланистую сгреб! Тварь, ах тварь…
   Плача, Воля продолжала стучать то в окно, то в дверь.
   Пришел охранник. Прибежал и тут же убежал куда-то Натанчик. Явился и сам Козлобородько. Крики и плач «героини революции» в планы ласковой банды не входили. Когда, наконец, доискались, что мешает будущей жертве готовиться к серьезнейшему делу, был приведен Клодюнчик.
   И оказалось-то!
   Оказалось: никакой Клодюнчик не мерзавец и вовсе не плут. Никого он не предавал и ни с каким шпионским поручением в Ветошный переулок не приходил. А просто он, как и мадам Рокотова, «биль там же у Думы украденный, то есть похищенный». Такая есть страна, что поделаешь! Но он, Жан-Клод-Ив, – отнюдь не скотина безрогая! И как раз очень, очень благодарен эта дикая страна за то, что случай свел его с девицей Иннокентией. О! Он есть настоящи бельгийски левак! И он весьма оценил прогресс, достигнутый за последние годы Россией. И пусть простит его многочтимая Воля Васильевна – кстати, его дальняя родственница, практически тетя, на которой он не имеет никакой моральный прав жениться, – да, пусть она простит его! Но он, бельгийски гражданин Жан-Клод-Ив Аду, выбирает не ее – а прогресс. Тот прогресс, который позволит девице Иннокентии, выдавив из себя до конца груби русски мужик, стать утонченни бельгийски госпожа!
   Он, Жан-Клод-Ив, конечно, предвидит впереди велики трудности. Но… что есть за жизнь без трудностев? Это Жан-Клод-Ив хорошо понял за десять ден пребываний в Россия. Он уверен: в Льеже местный кюре, господин Али-Аврах, их с Иннокентией Львовной повенчает в первый же день. В день приезда! Да и господин Козлобородько, который есть настоящи русски левак, обещал помочь…
   Воля набрала побольше слюны и плюнула. От неудачного плевка, частью оставшегося у нее на губах, частью потекшего по скуле – стало горше, гаже.
   Тут вмешался поначалу наблюдавший эту матримониальную сцену отстраненно Жорж Козлобородько.
   – Ну все. Пшел на фиг отсюда, – дал он под задницу ногой длинному Клодюнчику. – Да уберите же его с глаз долой! – явно рассчитывая на Волино сочувствие, крикнул Жорж Иванович.
   Когда охрана вытолкала Клодюнчика, Жорж, гуманно погладив Волину свисавшую с кресел руку, высказался:
   – Эти жалкие эмигранты, пся крев. Ничего в российской жизни не петрят, а туда же…
   – Он не эмигрант, – сквозь слезы возразила Воля. – Стервец он африканский. А еще просвещенного бельгийца из себя корчил…
   – Ладно. Пусть валит отсюда вместе со своей Иннокентией. Надоела мне эта трансвеститка. Вся революционность с нее слетела, как только женишка бельгийского подцепила. А на собраниях орала, на политсоветах – выпендривалась, пся крев!
   Сильно осерчав, Жорж Иванович Волю покинул.
   Поэтому, как только появился Андрей, Воля черкнула ему карандашиком: «Когда?»
   Подождав, пока охранник выйдет из комнаты, Андрей тихо отчеканил:
   – Не когда, а – как? Здесь, несмотря на внешнее разгильдяйство, стерегут крепко.
   – А дорога? Здесь же рядом дорога… – По ночам Воля слышала далекий, почти не стихающий гул шоссе.
   – Да, дорога. Так до нее ведь еще добраться надо. Два-три километра не шутка. Но есть одна мысль. Костерок! У костерка! Тут, знаете, Козлобородько на каждой улице костры жжет. Вся деревня в кострах. А раз в неделю – Большой костер. Пиромания у нашего Жоржика. У пионерского костра перегрелся. Так вот. У костра Козлобородько всегда делается мягким, как воск: тает. Я хоть и месяц всего здесь, а присмотрелся. Ну а завтра как раз праздник у костра. Ты, Воля Васильевна, – это ничего, что я на «ты» перешел? Так ты, короче, не удивляйся! Козлобородько, он хоть и шут гороховый и провокатор, а к мистике весьма склонен. «Ананербе» читает на ночь и прочую чушь. Так вот: бывает здесь Главный костер. Его в Козлобородькиных вотчинах редко зажигают. А завтра – как раз зажгут.
   – Может, и мне в костер – Снегурочкой?
   – Ты слушай, пока никого нет! Зажгут костер, Козлобородько станет на пламя смотреть, пиромании предаваться. И всех вокруг заставит «предаваться». Так ты сегодня ему постучи, скажи: пламя новейшей революции видеть желаю! Он и разрешит присутствовать. Тем паче – глаз на тебя положил. А ты, пока он млеть будет, высматривай! Деревня-то эта – Пустое Рождество называется. Жители в ней чувством какой-то вины придавлены. Они тоже придут. Будут вздыхать, на огонь глядючи. Может, у них на таком же костре кто-то сгорел, может, еще чего – не знаю.
   – Ну а дальше-то как мне быть?
   – Кажется, идет охранник. Бабу! Бабу Марфуту ищи. Я с ней договорюсь. Она выведет. Скажи ей что-нибудь душевное, любит она. Скажи – невмоготу здесь… Иначе – гранату в зубы и кердык!
   – А ты? Тебя после этого тоже ведь по головке не погладят.
   – И я за тобой, следом! Я ведь сюда из-за брата попал… Из-за Вали Темкина… Узнал, что он в Москве к Козлобородьке прибился, – и сюда… Я рядом, в десяти километрах живу. А у них здесь, в Пустом Рождестве, вроде как дом отдыха. Я, значит, чтоб про брата узнать, сюда и прибился. Не ладим мы. Он в Москве – я здесь. Он все не может простить мне, что я «на землю сел» двадцать годков-то назад… «Ученый – а вилами в дерьме ковыряешься» – укорял. Да только предки-то наши из крестьян. Отец с матерью выучились и нас с Валькой выучили. Как крестьяне в городские выбивались – это давно описано. А вот каково крестьянину, выучившемуся, за плечами науку имеющему, снова на землю садиться, – этого ты, Воля Васильевна, пока не знаешь. Многих нас, таких вот скрытых крестьян, в 80–90 е на землю потянуло. Стали мы из Москвы пачками в деревни валить. Да только редко у кого получалось. Не будет больше русского крестьянства, нет! Кончилось наше крестьянствование! Извели, избыли!.. Но это я сейчас только понял. А тогда меня, астрофизика дипломированного, на землю сильно тянуло. А Вальку – нет… Прибился он сначала к одной партии, потом к другой. А я… Так. Продолжим изучать психологию масс… Во-первых… Во-вторых… В-третьих…
   Всю ночь Воля ворочалась с боку на бок.
   Еще вечером она постучалась, попросила к себе Жорж Ивановича. Сказала о магии огня, живущей в ней с детства. Упомянула про каких-то солнечных персов в роду.
   Козлобородько сперва подозрительно хмурился, потом подсел ближе, вздрогнув, поцеловал руку. Воля – тая себя – улыбалась. Разрешение было получено.
   Но не о вечернем разговоре с оказавшимся поразительно робким и в амурном смысле так по-настоящему ничего и не предпринявшим Козлобородькой думала Воля.
   «Как же я угадаю бабу Марфуту? Звать – нельзя. Спрашивать у каждого встречного-поперечного – тоже. Андрей вряд ли шутит. Человек опытный, лет на двадцать меня старше. Верно говорит: запустят с гранатой в самолет и – прощай, Воля, белый свет! Им это для политики нужно. А тебе? Тебе, если правду сказать, так-то бессмысленно жить тоже надоело. Как Евстигнею Фомину, как…»
   Тут хлынула ей камфарой в уши и теплой водой на плечи музыка Евстигнея.
   Увертюра к опере «Орфей и Эвридика» загудела контрабасами, забилась скрипочками в струнных сетях.
   Под эту музыку, вспоминая славное, но все ж таки чересчур печальное лицо Евстигнея, сидящего за клавикордами, Воля и заснула.

Пустое Рождество: Большой костер

   Большой костер развели рано, в одиннадцатом часу. Волю, однако, подпустили к нему далеко за полдень.
   Костер был тих, прозрачен.
   Воля стала смотреть на него, вспоминать хорошее. Никакой ярости, никакой настырности в пламени поначалу не было. Но стоило костру разгореться – видно, подбросили осиновых дров – дьявольская сила и мощь явились в желтых когтях, в едучем дыме, в начавшем грозно краснеть, а по краям синеть и даже чернеть пламени.
   Рядом с Волей встала молодая слюнявая женщина. Женщина смотрела не на огонь – на уходящий вбок и ввысь дым. Воспоминания ходили по лицу ее волнами.
   Воле стало женщину жаль.
   – Как вас зовут? – спросила она как можно тише, сдержанней.
   – Ы-ыы, а-ая. – Женщина, глядевшая на дым, повернулась к Воле и на лице ее отразилась мука. – Ыы? – показала она пальцем на свою грудь, а потом тем же пальцем дотронулась до губ. – Э-а…
   Женщина оказалась немой. Воля оглянулась. Марфуты, обрисованной десять минут назад быстро подскочившим и тут же укрывшимся в толпе Андреем: «в желтом китайском пуховике, в детской шапочке с розовым помпоном, маленькая, толстенькая», – нигде видно не было.
   Открыто искать Марфуту Воля не решалась. Еще рано утром ее жестко предупредили: ни на шаг от Главкостра не отходить. В случае неповиновения – карцер. В случае злостного неповиновения – первая степень физического воздействия.
   – А что, бывают и вторая с третьей? – спросила смешливая Воля.
   – Третьей не бывает, достаточно и второй – то есть физического уничтожения. Мы здесь, достопочтенная, не в игрушки играем, – важничая сказал толстенький партайгеноссе, часто появлявшийся в деревенском доме вместе с Жоржем. При этом партай набундючился (влетело же в ум детское словечко) как осел. Про набундюченного Андрей сказал, что он депутат. Когда депутат заходил с Козлобородькой к Воле, то всегда говорил при ней так, как будто ее в комнате не было. Больше всего депутата увлекала новая компьютерная терминология, особенно способы ее приложения к людям.
   – Ты ее е-mail или не е-mail?
   – Е-mail, не е-mail – не в этом, дурашка, дело. Главное верную буковку спереди к Inet’у приклеить.
   Так любил он перемолвиться о новом, о технически выигрышном, о прогрессе.
   Но сейчас набундюченного рядом не было. Правда, совсем близко стояли два охранника, из партийной низовки.
   «Как же мне до Марфуты добраться?» – нервничала Воля, однако делала изящные пассы руками, чтобы показать всем этим «этбомбсам»: она доведена пылающим костром (пропади он пропадом) чуть не до экстаза. Ей тоже хочется принять участие в партийном ритуале посвящения (будь оно неладно).
   Тут, намеренно расталкивая негустую, оставлявшую для прохода немалые пространства толпу сельчан, явился Козлобородько с шестью замами.
   – Граждане села! – еще не дойдя до костра, выкрикнул приятным, телевизионно-драматическим тенором Жорж Иванович. – Пусторожденцы! Чуть было не добавил я. Но… вся штука в том, что теперь-то вы можете гордо сказать: мы не пустые, нет! Мы полны новой, только сейчас рождаемой российской традицией. Ведь площадь, на которой вы собрались, будет теперь не какая-то там… Нет! Здесь тоже будет – Площадь Революции! И это – бардзо пшиемно. Я добьюсь в администрации… Я помогу вам! Но с другой стороны, мы, члены партии «Этбомбс»… не только раздадим вам обещания… мы дадим больше… дадим сверху…