Страница:
– Что? – не понял он.
– Это возмездие, – убежденно повторила она, глядя на него странными расширенными глазами. – Вы верите в возмездие?
– Не стоит принимать близко к сердцу обычную юношескую глупость, – сказал он, помолчав. – Все естественно, все закономерно, и все очень просто. Не ищите предопределений там, где их нет.
– Да, да. – Она грустно вздохнула. – Первый причинный ряд, второй причинный ряд. Все можно объяснить логически в наш просвещенный век, только – зачем? Ах, как было бы покойно и просто жить, если бы все действительно поддавалось объяснению.
– Вас тревожит что-то определенное или некий мираж?
– А ведь все мы, в сущности, жертвы слепого случая, – не слушая, продолжала Варя. – Кто родился, когда, зачем – все до нелепости случайно. Если бы мой отец не встретил мою маму, я бы не родилась вообще, никогда бы не родилась. А ведь могла бы родиться не я, а какая-либо другая девочка или мальчик, даже если предположить закономерность во встрече моих родителей, потому что… – Она запнулась, но мужественно продолжала: – Потому что все решает одна ночь. Понимаете, одна ночь – это же какая-то сплошная нелепица, изначальное отсутствие какой бы то ни было закономерности, игра. Но если это так, если бездушной природе все равно, то зачем тогда я? Почему я – именно Я и для чего Я – это я? Но раз нет на свете ответа, раз «я» – элемент стихийной, бестолковой случайности, тогда я свободна перед любыми законами, потому что и законы-то приняты не для меня: я же волею стихий оказалась в сфере их действия. Значит, каждый – за себя и ради себя? Значит, все мы кирпичики, из которых ничего не сложишь?
Варя говорила быстро, не подыскивая слов, а будто вставляя в речь уже готовые словесные сочетания.
Беневоленский сразу уловил это, тут же про себя нарек ее начетчицей и сказал, пряча насмешку:
– Однако складывают, Варвара Ивановна. И семьи, и народы, и государства.
– Да, вы правы, складывают. Складывают, следовательно, есть состав, скрепляющий нас. И состав этот – высшая идея, предопределяющая жизнь каждого и регулирующая, осмысленно направляющая ее по каким-то непреложным и непостижимым для человека законам.
– Вы имеете в виду Бога?
– Бог – это форма, то есть доступный нам способ объяснения непонятного. Сегодня это Бог, завтра еще что-то: формы могут меняться. А я говорю о существе, которое измениться не может, ибо это и есть данность.
«Нет, она не начетчица, – подумал он. – Просто в этой головке все перемешалось, а потом подошло на женских дрожжах и теперь лезет через край, как опара из горшка. И смех и грех…»
– И у вас есть доказательства этой данности? – вежливо поинтересовался он.
– Не у меня, Аверьян Леонидович, у жизни. Например, любовь. Почему вдруг мужчина, ничего еще не осознав, начинает испытывать страстное, непреодолимое влечение именно к этой женщине, хотя рядом подчас и лучше, и красивее, и умнее, и изящнее? Почему женщина, скромная, нравственная, внезапно влюбляется в весьма ординарного мужчину, который зачастую не только не лучше, но и просто намного хуже окружающих? Причем влюбляется настолько, что готова забыть и скромность, и нравственность – все готова забыть! У вас есть объяснение этому? Нет, а у меня есть: предопределение. Но предопределение немыслимо без возмездия, Аверьян Леонидович, немыслимо, ибо предопределение и возмездие суть две стороны одной медали. Я нарушаю нечто непонятное мне, нарушаю неосознанно, не ведая, что творю, но наказание наступает неотвратимо и последовательно, причем в формах самых нелогичных и незакономерных, как кажется нам, неразумным муравьям. Разве вы сами не можете привести подобных примеров? Разве понятие несчастной любви не есть следствие прегрешения и наказания? Разве…
– О любви говорите, а там чай стынет, – недовольно сказала Маша.
Она стояла на повороте садовой дорожки, теребя переброшенную на грудь косу. Беневоленский рассмеялся.
– Маша, вы – чудо! Извините, что я так запросто, но вы такое прекрасное доказательство абсурдности всяческих мрачных догм, что по-иному вас и не назовешь.
Подхватив юбку, Варя быстро пошла к дому. Напряженно выпрямленная спина ее выражала глубочайшее презрение и, как вдруг показалось Аверьяну Леонидовичу, глубокую женскую обиду. Он смущенно покашлял и двинулся следом, а Маша, серьезно глядя на него, ждала, пока он подойдет. А когда он поравнялся с нею, сказала очень решительно:
– О любви не смейте говорить, слышите? Ни с кем!
И опрометью бросилась в дом, высоко, по-детски взбивая коленками подол легкого платья.
За чаем все весело подтрунивали над Федором: после бани он подстриг бороденку, и клинышек ее торчал, как запятая. Дети прыскали в ладошки, да и взрослые с трудом сдерживали смех, а Федор сердился.
Владимир к столу не вышел, сочтя за благо отоспаться. А слегка помятый Сергей Петрович пришел, чуть запоздав, и благодушно подремывал в кресле.
– У вас чудно, чудно! – восторгалась Полина Никитична. – Удивительно ароматное варенье и покоряющая непринужденность.
– Ваши комплименты, тетушка, несколько напоминают перевод с иностранного, – улыбнулась Лизонька.
– Я от чистого сердца, голубушка Варвара Ивановна. От чистого сердца!
– Я так и поняла, Полина Никитична, – серьезно сказала Варя. – У нас сегодня день открытых сердец.
– Прекрасная мысль, – подхватила Лизонька. – Открытые сердца – редкость, не правда ли, Аверьян Леонидович? Что это вы примолкли, как побритый? О, простите, Федор Иванович, я оговорилась. Я хотела сказать, как прибитый.
– Я понимаю, это тоже перевод, – проворчал Федор, покраснев.
Он побаивался смотреть на Лизоньку, а если и поглядывал, то тогда лишь, когда был уверен, что она этого не заметит. А так как смотреть на нее ему очень хотелось, то он все время боролся с собой и мрачнел еще больше.
– Ваше сердце не пытались сегодня открыть, Аверьян Леонидович?
– Оно у меня всегда открыто, Елизавета Антоновна, – нехотя отшутился Беневоленский. – Причем настежь: там всегда сквозняк.
– Смотрите же не застудите его, ветреный мужчина.
– А я забыла во дворе книгу. – Маша внезапно вскочила.
– Успеешь взять потом, – сказала Варя.
– Успею, но она отсыреет, – резонно пояснила Маша и вышла.
– Очень славная девочка, – заметила Полина Никитична. – Такая непосредственность – просто прелесть! Она где-нибудь училась?
– Машенька закончила Мариинскую гимназию. Я предпочла бы пансион, но она мечтает о курсах.
– Фи! Эти современные курсы…
– …готовят синих чулков, – подхватила Лизонька.
– Курсистки курят, – сказал проснувшийся Сергей Петрович. – Это мило, но как-то не очень привычно.
– Тянет похлопать по плечу и сказать: «Нет ли у вас папиросочки, любезная?» – снова добавила Елизавета Антоновна. – Некоторые женщины ценят и такой знак внимания, дядюшка, так что хлопайте смело!
После чая хозяева предложили осмотреть датских гусей, заведенных еще при маме: просто пришлось к слову. Варя, призвав на помощь Ивана, давала пояснения, гости вежливо восторгались, скрывая зевоту, и Беневоленский постарался поскорее отстать. В одиночестве бродил по саду, не желая признаваться даже в мыслях, что ищет Машу. Но Маши нигде не было. Аверьян Леонидович загрустил и направился в свой Борок.
– Вот вы где, оказывается!
Беневоленский нехотя приладил улыбку, узнав Лизоньку.
– Размышляете в уединении?
– Просто иду домой. В соседнее село.
– А я рассчитывала, что именно вы покажете мне сад.
На «вы» был сделан нажим. Аверьян Леонидович встретился с шоколадными глазами, отвел взгляд. В конце аллеи мелькнула фигура. Он не узнал, но догадался:
– Федор Иванович, пожалуйте сюда!
Федор, помедлив, вылез из-за куста, как-то боком подошел.
– Думается, Елизавета Антоновна, что Федор Иванович куда полнее ознакомит вас с садом, нежели я. Честь имею.
Поклонился и быстро пошел к воротам. Лизонька прикусила губку, глазки ее сразу растеряли ласковую лукавость, но рядом вздыхал Федор, и Елизавета Антоновна постаралась вернуть на место лукавость, и улыбку, и завораживающий шоколадный блеск.
– Ваш друг попросту скучен, Федор Иванович.
– Скучен? – Федор не отрываясь смотрел на нее, соглашался с каждым ее словом и глупел на глазах. – Да, да, конечно!
– Ведите меня в самое таинственное место. Ну?
Тревожно ощущая близость красивой женщины, Олексин шел напряженно, пребывая в состоянии непривычного блаженства. Он всегда сторонился женского общества, не имел опыта в обращении с дамами и готов был лишь с восторгом исполнять любые капризы. Лизонька сразу поняла это и уже плохо скрывала досаду: она не любила легких побед.
Беневоленский миновал ворота и остановился: по тропинке вдоль ограды шла Маша. Он заулыбался – не ей, а самому себе, своему вдруг засиявшему настроению, – но Маша нахмурилась и сказала:
– Долго же вы прощались.
– Значит, вы ждали меня?
– Конечно, – очень серьезно подтвердила Маша. – Сначала я сердилась, а потом мне надоело сердиться, и вот и все. Долго сердиться, оказывается, скучно.
– На что же вы сердились?
– Знаете, Аверьян Леонидович, мне она сначала очень понравилась, а потом сразу разонравилась. Может быть, я непостоянная?
– Просто вы умная девочка и разбираетесь в людях куда лучше, чем ваши братья.
– Девочка, – недовольно повторила Маша. – Интересно, до какого возраста человека будут называть девочкой? Пока он не состарится?
– Если позволите, я буду называть вас так, ну, скажем, до вашего замужества.
– Это уже срок, – сказала Маша. – Потерплю. Но за это вы придете к нам завтра, да? И не будете больше флиртовать с этой кокеткой. До свидания.
– До свидания, Машенька. До завтра!
Он смотрел, как она быстро идет по тропинке, ждал, что оглянется, но Маша не оглянулась. Но Беневоленский не перестал улыбаться, шел через поле, сшибал тросточкой головки чертополоха и радостно думал, что готов влюбиться без памяти. Без всяких желаний, без планов на будущее, без каких бы то ни было расчетов на настоящее – просто влюбиться, как влюбляются только в детстве. И знал, что так и будет, что он непременно влюбится, и от этого хотелось петь.
Федор вообще был склонен воспринимать все буквально, а в состоянии восторженности и подавно, и поэтому повел Лизоньку в старый сад – место, с детства считавшееся таинственным. Сад этот начинался за цветниками на пологом спуске к реке, он зарос и одичал, и под старыми грушами росли грибы. Мама любила его и не велела рубить: здесь рассказывались сказки, здесь ловили стрекоз и ежей, здесь проходило самое первое детство. Корявые старые деревья были полны воспоминаний, но на Лизоньку произвели впечатление удручающее.
– Не сад, а декорация к Вагнеру.
– Да, да, прекрасно! – опять невпопад сказал Федор. – Здесь много груш. Они одичали, но в детстве были вкусными.
Он не знал, о чем говорить, и говорил о том, что Лизоньке было неинтересно: о детстве, о маме, о том, как однажды забрался на грушу, не мог слезть и как Захар снимал его оттуда. Рассеянно слушая, Лизонька присела на рухнувший ствол, почти с раздражением думая, что темпераментный юнкер забавнее этого заучившегося говоруна, хотя тоже провинциален и неуклюж, как, вероятно, и вся олексинская семья.
– Мне холодно, – резко сказала она, бесцеремонно перебив тягучие воспоминания.
– Холодно? Да, да, сыро. Знаете, неделю шли дожди…
– Так принесите же мне что-нибудь!
– Да, конечно, конечно! – Федор метнулся к дому, но остановился. – А что принести?
– Боже правый, ну хотя бы мою шаль, – вздохнула Лизонька. – Кажется, я оставила ее в гостиной.
В доме уже зажгли огни. Федор, запыхавшись, ворвался в гостиную; здесь сидели старшие и позевывающий, слегка опухший от сна Владимир.
– Шаль! – объявил Федор. – Елизавета Антоновна просила шаль.
– А где же она сама? – спросила Полина Никитична. – Приведите ее, Федор Иванович.
Федор, схватив шаль, молча выбежал. Владимир нагнал его уже в саду, схватил за плечо:
– Отдай. Я отнесу.
– Пусти! – Федор тянул шаль к себе. – Сейчас же пусти, она меня просила, меня…
Владимир был сильнее и имел опыт юнкерских драк. Резко ударив Федора по рукам, вырвал шаль и кинулся в садовые сумерки.
– Елизавета Антоновна! Елизавета Антоновна, где вы?
– Отдай! – Федор немного пробежал и остановился, растирая отбитые руки. – Ну и черт с вами. Глупость какая-то, глупость! – Схватился за голову, пошел назад, бормоча: – Глупость. Какая глупость!
По сумеречному саду, то затихая, то усиливаясь, метался призывный крик Владимира. Из сторожки вышел Иван, увидел бредущего без цели Федора, спросил:
– Что случилось?
– Мы дураки, – сказал Федор. – Не знаю, от природы или вдруг.
– Делом надо заниматься, – назидательно сказал Иван. – Вот я занимаюсь делом, и мне наплевать на заезжих красавиц.
– Он ударил меня. – Федор сел на ступеньку и вздохнул. – Ударить брата – и из-за чего? Господи…
– Володька – бурбон. Он будет бить своих солдат, вот увидишь.
– Елизавета Антоновна-а! – донесся далекий крик.
– Ну зачем же кричать? – недовольно сказала Лизонька, выходя к задохнувшемуся от криков и беготни юнкеру.
– Елизавета Антоновна! – Владимир бросился к ней. – Я ищу вас, я… Вот ваша шаль.
– Благодарю. – Она набросила шаль на плечи. – Впрочем, хорошо, что вы кричали: я вышла на крики из той мрачной декорации.
– Елизавета Антоновна. – Владимир теребил конец шали. – Я… Я люблю вас, Елизавета Антоновна.
– Так быстро? – улыбнулась она. – Очаровательно.
– Я люблю вас, – зло повторил он. – Я прошу вас быть моей женой. Нет, не сейчас, конечно, сейчас мне не разрешат, а когда закончу училище и стану офицером.
– Боюсь, что к тому времени я состарюсь.
– Я быстро стану офицером, Елизавета Антоновна. Я попрошусь в действующие отряды на Кавказ или в Туркестан, я не пощажу себя, но сделаю карьеру и приеду к вам в чинах и лентах. Только ждите меня. Ждите, умоляю вас.
– Уговорили, – улыбнулась она. – Авось к тому времени, как вы станете героем вроде Скобелева, умрет мой муж и я обрету свободу.
– Муж? – растерянно переспросил Владимир, выпуская шаль. – Чей муж?
– Мой, я уже год замужем. Вы поражены? Увы, дорогой мальчик, у меня есть старый, знатный и богатый повелитель. А сейчас дайте мне руку – и идем. Уже поздно.
Владимир машинально подал ей руку, молча повел к дому. Лизонька поглядывала на его застывшее лицо и улыбалась. Потом взяла обеими руками за голову и поцеловала в губы. И отстранилась: он не обнял ее, не ответил на поцелуй.
– Не отчаивайтесь, милый мой мальчик, – шепнула она. – У нас еще месяц впереди, мы можем быть счастливы…
– Что? – напряженно переспросил он. – Все равно. Все равно, слышите? Я клянусь вам, клянусь…
Голос его задрожал, он вырвался и бросился в дом, чувствуя, что может разреветься. Елизавета Антоновна вздохнула, оправила шаль и пошла следом. На душе у нее почему-то стало смутно и неспокойно.
Глава четвертая
1
2
– Это возмездие, – убежденно повторила она, глядя на него странными расширенными глазами. – Вы верите в возмездие?
– Не стоит принимать близко к сердцу обычную юношескую глупость, – сказал он, помолчав. – Все естественно, все закономерно, и все очень просто. Не ищите предопределений там, где их нет.
– Да, да. – Она грустно вздохнула. – Первый причинный ряд, второй причинный ряд. Все можно объяснить логически в наш просвещенный век, только – зачем? Ах, как было бы покойно и просто жить, если бы все действительно поддавалось объяснению.
– Вас тревожит что-то определенное или некий мираж?
– А ведь все мы, в сущности, жертвы слепого случая, – не слушая, продолжала Варя. – Кто родился, когда, зачем – все до нелепости случайно. Если бы мой отец не встретил мою маму, я бы не родилась вообще, никогда бы не родилась. А ведь могла бы родиться не я, а какая-либо другая девочка или мальчик, даже если предположить закономерность во встрече моих родителей, потому что… – Она запнулась, но мужественно продолжала: – Потому что все решает одна ночь. Понимаете, одна ночь – это же какая-то сплошная нелепица, изначальное отсутствие какой бы то ни было закономерности, игра. Но если это так, если бездушной природе все равно, то зачем тогда я? Почему я – именно Я и для чего Я – это я? Но раз нет на свете ответа, раз «я» – элемент стихийной, бестолковой случайности, тогда я свободна перед любыми законами, потому что и законы-то приняты не для меня: я же волею стихий оказалась в сфере их действия. Значит, каждый – за себя и ради себя? Значит, все мы кирпичики, из которых ничего не сложишь?
Варя говорила быстро, не подыскивая слов, а будто вставляя в речь уже готовые словесные сочетания.
Беневоленский сразу уловил это, тут же про себя нарек ее начетчицей и сказал, пряча насмешку:
– Однако складывают, Варвара Ивановна. И семьи, и народы, и государства.
– Да, вы правы, складывают. Складывают, следовательно, есть состав, скрепляющий нас. И состав этот – высшая идея, предопределяющая жизнь каждого и регулирующая, осмысленно направляющая ее по каким-то непреложным и непостижимым для человека законам.
– Вы имеете в виду Бога?
– Бог – это форма, то есть доступный нам способ объяснения непонятного. Сегодня это Бог, завтра еще что-то: формы могут меняться. А я говорю о существе, которое измениться не может, ибо это и есть данность.
«Нет, она не начетчица, – подумал он. – Просто в этой головке все перемешалось, а потом подошло на женских дрожжах и теперь лезет через край, как опара из горшка. И смех и грех…»
– И у вас есть доказательства этой данности? – вежливо поинтересовался он.
– Не у меня, Аверьян Леонидович, у жизни. Например, любовь. Почему вдруг мужчина, ничего еще не осознав, начинает испытывать страстное, непреодолимое влечение именно к этой женщине, хотя рядом подчас и лучше, и красивее, и умнее, и изящнее? Почему женщина, скромная, нравственная, внезапно влюбляется в весьма ординарного мужчину, который зачастую не только не лучше, но и просто намного хуже окружающих? Причем влюбляется настолько, что готова забыть и скромность, и нравственность – все готова забыть! У вас есть объяснение этому? Нет, а у меня есть: предопределение. Но предопределение немыслимо без возмездия, Аверьян Леонидович, немыслимо, ибо предопределение и возмездие суть две стороны одной медали. Я нарушаю нечто непонятное мне, нарушаю неосознанно, не ведая, что творю, но наказание наступает неотвратимо и последовательно, причем в формах самых нелогичных и незакономерных, как кажется нам, неразумным муравьям. Разве вы сами не можете привести подобных примеров? Разве понятие несчастной любви не есть следствие прегрешения и наказания? Разве…
– О любви говорите, а там чай стынет, – недовольно сказала Маша.
Она стояла на повороте садовой дорожки, теребя переброшенную на грудь косу. Беневоленский рассмеялся.
– Маша, вы – чудо! Извините, что я так запросто, но вы такое прекрасное доказательство абсурдности всяческих мрачных догм, что по-иному вас и не назовешь.
Подхватив юбку, Варя быстро пошла к дому. Напряженно выпрямленная спина ее выражала глубочайшее презрение и, как вдруг показалось Аверьяну Леонидовичу, глубокую женскую обиду. Он смущенно покашлял и двинулся следом, а Маша, серьезно глядя на него, ждала, пока он подойдет. А когда он поравнялся с нею, сказала очень решительно:
– О любви не смейте говорить, слышите? Ни с кем!
И опрометью бросилась в дом, высоко, по-детски взбивая коленками подол легкого платья.
За чаем все весело подтрунивали над Федором: после бани он подстриг бороденку, и клинышек ее торчал, как запятая. Дети прыскали в ладошки, да и взрослые с трудом сдерживали смех, а Федор сердился.
Владимир к столу не вышел, сочтя за благо отоспаться. А слегка помятый Сергей Петрович пришел, чуть запоздав, и благодушно подремывал в кресле.
– У вас чудно, чудно! – восторгалась Полина Никитична. – Удивительно ароматное варенье и покоряющая непринужденность.
– Ваши комплименты, тетушка, несколько напоминают перевод с иностранного, – улыбнулась Лизонька.
– Я от чистого сердца, голубушка Варвара Ивановна. От чистого сердца!
– Я так и поняла, Полина Никитична, – серьезно сказала Варя. – У нас сегодня день открытых сердец.
– Прекрасная мысль, – подхватила Лизонька. – Открытые сердца – редкость, не правда ли, Аверьян Леонидович? Что это вы примолкли, как побритый? О, простите, Федор Иванович, я оговорилась. Я хотела сказать, как прибитый.
– Я понимаю, это тоже перевод, – проворчал Федор, покраснев.
Он побаивался смотреть на Лизоньку, а если и поглядывал, то тогда лишь, когда был уверен, что она этого не заметит. А так как смотреть на нее ему очень хотелось, то он все время боролся с собой и мрачнел еще больше.
– Ваше сердце не пытались сегодня открыть, Аверьян Леонидович?
– Оно у меня всегда открыто, Елизавета Антоновна, – нехотя отшутился Беневоленский. – Причем настежь: там всегда сквозняк.
– Смотрите же не застудите его, ветреный мужчина.
– А я забыла во дворе книгу. – Маша внезапно вскочила.
– Успеешь взять потом, – сказала Варя.
– Успею, но она отсыреет, – резонно пояснила Маша и вышла.
– Очень славная девочка, – заметила Полина Никитична. – Такая непосредственность – просто прелесть! Она где-нибудь училась?
– Машенька закончила Мариинскую гимназию. Я предпочла бы пансион, но она мечтает о курсах.
– Фи! Эти современные курсы…
– …готовят синих чулков, – подхватила Лизонька.
– Курсистки курят, – сказал проснувшийся Сергей Петрович. – Это мило, но как-то не очень привычно.
– Тянет похлопать по плечу и сказать: «Нет ли у вас папиросочки, любезная?» – снова добавила Елизавета Антоновна. – Некоторые женщины ценят и такой знак внимания, дядюшка, так что хлопайте смело!
После чая хозяева предложили осмотреть датских гусей, заведенных еще при маме: просто пришлось к слову. Варя, призвав на помощь Ивана, давала пояснения, гости вежливо восторгались, скрывая зевоту, и Беневоленский постарался поскорее отстать. В одиночестве бродил по саду, не желая признаваться даже в мыслях, что ищет Машу. Но Маши нигде не было. Аверьян Леонидович загрустил и направился в свой Борок.
– Вот вы где, оказывается!
Беневоленский нехотя приладил улыбку, узнав Лизоньку.
– Размышляете в уединении?
– Просто иду домой. В соседнее село.
– А я рассчитывала, что именно вы покажете мне сад.
На «вы» был сделан нажим. Аверьян Леонидович встретился с шоколадными глазами, отвел взгляд. В конце аллеи мелькнула фигура. Он не узнал, но догадался:
– Федор Иванович, пожалуйте сюда!
Федор, помедлив, вылез из-за куста, как-то боком подошел.
– Думается, Елизавета Антоновна, что Федор Иванович куда полнее ознакомит вас с садом, нежели я. Честь имею.
Поклонился и быстро пошел к воротам. Лизонька прикусила губку, глазки ее сразу растеряли ласковую лукавость, но рядом вздыхал Федор, и Елизавета Антоновна постаралась вернуть на место лукавость, и улыбку, и завораживающий шоколадный блеск.
– Ваш друг попросту скучен, Федор Иванович.
– Скучен? – Федор не отрываясь смотрел на нее, соглашался с каждым ее словом и глупел на глазах. – Да, да, конечно!
– Ведите меня в самое таинственное место. Ну?
Тревожно ощущая близость красивой женщины, Олексин шел напряженно, пребывая в состоянии непривычного блаженства. Он всегда сторонился женского общества, не имел опыта в обращении с дамами и готов был лишь с восторгом исполнять любые капризы. Лизонька сразу поняла это и уже плохо скрывала досаду: она не любила легких побед.
Беневоленский миновал ворота и остановился: по тропинке вдоль ограды шла Маша. Он заулыбался – не ей, а самому себе, своему вдруг засиявшему настроению, – но Маша нахмурилась и сказала:
– Долго же вы прощались.
– Значит, вы ждали меня?
– Конечно, – очень серьезно подтвердила Маша. – Сначала я сердилась, а потом мне надоело сердиться, и вот и все. Долго сердиться, оказывается, скучно.
– На что же вы сердились?
– Знаете, Аверьян Леонидович, мне она сначала очень понравилась, а потом сразу разонравилась. Может быть, я непостоянная?
– Просто вы умная девочка и разбираетесь в людях куда лучше, чем ваши братья.
– Девочка, – недовольно повторила Маша. – Интересно, до какого возраста человека будут называть девочкой? Пока он не состарится?
– Если позволите, я буду называть вас так, ну, скажем, до вашего замужества.
– Это уже срок, – сказала Маша. – Потерплю. Но за это вы придете к нам завтра, да? И не будете больше флиртовать с этой кокеткой. До свидания.
– До свидания, Машенька. До завтра!
Он смотрел, как она быстро идет по тропинке, ждал, что оглянется, но Маша не оглянулась. Но Беневоленский не перестал улыбаться, шел через поле, сшибал тросточкой головки чертополоха и радостно думал, что готов влюбиться без памяти. Без всяких желаний, без планов на будущее, без каких бы то ни было расчетов на настоящее – просто влюбиться, как влюбляются только в детстве. И знал, что так и будет, что он непременно влюбится, и от этого хотелось петь.
Федор вообще был склонен воспринимать все буквально, а в состоянии восторженности и подавно, и поэтому повел Лизоньку в старый сад – место, с детства считавшееся таинственным. Сад этот начинался за цветниками на пологом спуске к реке, он зарос и одичал, и под старыми грушами росли грибы. Мама любила его и не велела рубить: здесь рассказывались сказки, здесь ловили стрекоз и ежей, здесь проходило самое первое детство. Корявые старые деревья были полны воспоминаний, но на Лизоньку произвели впечатление удручающее.
– Не сад, а декорация к Вагнеру.
– Да, да, прекрасно! – опять невпопад сказал Федор. – Здесь много груш. Они одичали, но в детстве были вкусными.
Он не знал, о чем говорить, и говорил о том, что Лизоньке было неинтересно: о детстве, о маме, о том, как однажды забрался на грушу, не мог слезть и как Захар снимал его оттуда. Рассеянно слушая, Лизонька присела на рухнувший ствол, почти с раздражением думая, что темпераментный юнкер забавнее этого заучившегося говоруна, хотя тоже провинциален и неуклюж, как, вероятно, и вся олексинская семья.
– Мне холодно, – резко сказала она, бесцеремонно перебив тягучие воспоминания.
– Холодно? Да, да, сыро. Знаете, неделю шли дожди…
– Так принесите же мне что-нибудь!
– Да, конечно, конечно! – Федор метнулся к дому, но остановился. – А что принести?
– Боже правый, ну хотя бы мою шаль, – вздохнула Лизонька. – Кажется, я оставила ее в гостиной.
В доме уже зажгли огни. Федор, запыхавшись, ворвался в гостиную; здесь сидели старшие и позевывающий, слегка опухший от сна Владимир.
– Шаль! – объявил Федор. – Елизавета Антоновна просила шаль.
– А где же она сама? – спросила Полина Никитична. – Приведите ее, Федор Иванович.
Федор, схватив шаль, молча выбежал. Владимир нагнал его уже в саду, схватил за плечо:
– Отдай. Я отнесу.
– Пусти! – Федор тянул шаль к себе. – Сейчас же пусти, она меня просила, меня…
Владимир был сильнее и имел опыт юнкерских драк. Резко ударив Федора по рукам, вырвал шаль и кинулся в садовые сумерки.
– Елизавета Антоновна! Елизавета Антоновна, где вы?
– Отдай! – Федор немного пробежал и остановился, растирая отбитые руки. – Ну и черт с вами. Глупость какая-то, глупость! – Схватился за голову, пошел назад, бормоча: – Глупость. Какая глупость!
По сумеречному саду, то затихая, то усиливаясь, метался призывный крик Владимира. Из сторожки вышел Иван, увидел бредущего без цели Федора, спросил:
– Что случилось?
– Мы дураки, – сказал Федор. – Не знаю, от природы или вдруг.
– Делом надо заниматься, – назидательно сказал Иван. – Вот я занимаюсь делом, и мне наплевать на заезжих красавиц.
– Он ударил меня. – Федор сел на ступеньку и вздохнул. – Ударить брата – и из-за чего? Господи…
– Володька – бурбон. Он будет бить своих солдат, вот увидишь.
– Елизавета Антоновна-а! – донесся далекий крик.
– Ну зачем же кричать? – недовольно сказала Лизонька, выходя к задохнувшемуся от криков и беготни юнкеру.
– Елизавета Антоновна! – Владимир бросился к ней. – Я ищу вас, я… Вот ваша шаль.
– Благодарю. – Она набросила шаль на плечи. – Впрочем, хорошо, что вы кричали: я вышла на крики из той мрачной декорации.
– Елизавета Антоновна. – Владимир теребил конец шали. – Я… Я люблю вас, Елизавета Антоновна.
– Так быстро? – улыбнулась она. – Очаровательно.
– Я люблю вас, – зло повторил он. – Я прошу вас быть моей женой. Нет, не сейчас, конечно, сейчас мне не разрешат, а когда закончу училище и стану офицером.
– Боюсь, что к тому времени я состарюсь.
– Я быстро стану офицером, Елизавета Антоновна. Я попрошусь в действующие отряды на Кавказ или в Туркестан, я не пощажу себя, но сделаю карьеру и приеду к вам в чинах и лентах. Только ждите меня. Ждите, умоляю вас.
– Уговорили, – улыбнулась она. – Авось к тому времени, как вы станете героем вроде Скобелева, умрет мой муж и я обрету свободу.
– Муж? – растерянно переспросил Владимир, выпуская шаль. – Чей муж?
– Мой, я уже год замужем. Вы поражены? Увы, дорогой мальчик, у меня есть старый, знатный и богатый повелитель. А сейчас дайте мне руку – и идем. Уже поздно.
Владимир машинально подал ей руку, молча повел к дому. Лизонька поглядывала на его застывшее лицо и улыбалась. Потом взяла обеими руками за голову и поцеловала в губы. И отстранилась: он не обнял ее, не ответил на поцелуй.
– Не отчаивайтесь, милый мой мальчик, – шепнула она. – У нас еще месяц впереди, мы можем быть счастливы…
– Что? – напряженно переспросил он. – Все равно. Все равно, слышите? Я клянусь вам, клянусь…
Голос его задрожал, он вырвался и бросился в дом, чувствуя, что может разреветься. Елизавета Антоновна вздохнула, оправила шаль и пошла следом. На душе у нее почему-то стало смутно и неспокойно.
Глава четвертая
1
Группа русских волонтеров пятый день жила в Будапеште: австрийские власти задерживали пароход, ссылаясь на близкие военные действия. Добровольцы ругались с невозмутимыми чиновниками, шатались по городу, пили, играли в карты да судачили о знакомых: развлечений больше не было.
Гавриил еще в поезде резко обособился от своих, приметив знакомого по полку: не хотел воспоминаний и боялся, что воспоминания эти уже стали достоянием скучающих офицеров. Он ехал отдельно, вторым классом, да и в Будапеште постарался снять номер для себя и Захара в неказистой гостинице неподалеку от порта. В город почти не ходил, на пристань посылал Захара, обедал один в маленьком соседнем ресторанчике: соотечественники здесь не появлялись, и это устраивало Олексина.
– Месье говорит по-французски?
Около столика стоял худощавый господин. Светлая полоска над верхней губой подчеркивала, что усы были сбриты совсем недавно.
– Да.
– Несколько слов, месье.
– Прошу. – Гавриил указал на стул.
– Благодарю. – Француз сел напротив, изредка внимательно поглядывая на Олексина. – Направляетесь в Сербию?
– Да.
– Сражаться за свободу или бить турок?
– Это одно и то же.
– Не совсем.
– Возможно. Меня интересует результат.
– И что же в результате: победа народа или победа креста над полумесяцем?
– При любом результате я вернусь домой, если останусь цел.
– Домой – в порабощенную Польшу?
– Домой – значит в Россию.
– Месье русский? – Собеседник, казалось, был неприятно поражен этим открытием. – Прошу извинить.
– Вы затеяли этот разговор, чтобы выяснить мою национальность?
Француз уже собирался встать, но вопрос удержал его. Некоторое время он молчал, размышляя, как поступить.
– Вы избегаете своих соотечественников. Могу я спросить почему?
– Спросить можете, – сказал Гавриил. – Но ведь не ради этого вы подошли к моему столику?
Француз снова помолчал, несколько раз испытующе глянув на поручика.
– Я тоже еду в Сербию. Со мною трое товарищей: два француза и итальянец. И мы очень хотим уехать отсюда поскорее. Скажу больше: нам необходимо уехать как можно скорее.
– И поэтому вы утром сбрили усы?
Француз машинально погладил верхнюю губу и улыбнулся:
– Вы опасно наблюдательны, месье.
– Пусть это вас не беспокоит: я не шпик. Я обыкновенный русский офицер.
– Благодарю.
– Итак, вы хотите уехать как можно скорее. Я тоже. Что же дальше? Насколько я понимаю, вы не прочь объединить наши желания. Тогда давайте говорить откровенно.
Француз улыбался очень вежливо и непроницаемо. Гавриил выждал немного и сухо кивнул:
– В таком случае всего доброго. Как видно, русские вас не устраивают. Желаю удачи в поисках поляка.
– Не возражаете, если я переговорю с друзьями? Пять минут: они сидят за вашей спиной.
– Это ваше право.
Француз вернулся раньше.
– Не откажетесь пересесть за наш столик?
Вслед за ним Гавриил подошел к незнакомцам, молча поклонился. Все трое испытующе смотрели на него, чуть кивнув в ответ. На столике стояла бутылка дешевого вина, сыр и хлеб. Старший, кряжистый блондин, невозмутимо попыхивал короткой трубкой; итальянец, откинувшись к спинке стула, играл большим складным ножом; третий, самый молодой, сидел, широко расставив локти, навалившись грудью на стол, и смотрел на Олексина исподлобья, настороженно и недружелюбно. Молчание затягивалось, но Гавриил терпеливо ждал, чем все это кончится.
– Кто вы? – спросил старший, не вынимая трубки изо рта.
– Русский офицер.
– Этого мало.
Олексин молча пожал плечами.
– Я не доверяю аристократам, – резко сказал молодой парень.
– Погоди, сынок, – сказал старший. – Сдается мне, что Этьен и так наболтал много лишнего. Мы спрашиваем вас, сударь, потому, что у нас четыре судьбы, а у вас одна. Право на нашей стороне.
– Поручик Гавриил Олексин. Направляюсь в Сербию и хотел бы добраться до нее как можно скорее. Насколько я понял вашего товарища, наши желания совпадают. Если у вас есть какие-то планы, готов их выслушать.
– Русские волонтеры живут в отелях побогаче. Вам это не по карману?
– Это мое личное дело.
– Наше общее дело зависит от вашего личного.
– Я не знаю ваших дел, но полагаю, что мои дела – это мои дела.
– Он не тот, за кого ты его принимаешь, Этьен, – сказал старший, вздохнув.
– Вы свободны, месье, – сказал парень. – Извините.
– Погоди, Лео, – поморщился старший. – Как знать, может, мы и испечем с вами пирог, а? Предложи офицеру стул, Этьен.
– Прошу вас, господин Олексин. – Этьен усадил Гавриила, сел рядом. – Извините за допрос, но мы рискуем жизнями, а вы – только временем.
Итальянец со стуком захлопнул нож, по-прежнему не спуская с поручика настороженных темных глаз. Старший сосредоточенно копался в трубке, Лео глядел исподлобья и, кажется, уже с ненавистью.
– Похоже, что я не понравился вашему другу, – сказал Олексин старшему.
– Если вас треснут по башке прикладом только за то, что вы не успели снять шапку, вы тоже станете глядеть на мир недоверчиво.
– Полагаю, что его треснули пруссаки, а не…
– Не совсем так. – Старший раскурил трубку и удовлетворенно затянулся. – Нам бы не хотелось, чтобы о нашем плане знал кто-либо еще.
– Я ни с кем не встречаюсь.
– Сегодня не встречаетесь, завтра захотите встретиться. Нам нужны гарантии.
– Например?
– Слова чести было бы достаточно, я думаю.
Старший посмотрел на товарищей. Итальянец важно кивнул, Лео недоверчиво усмехнулся, но промолчал.
– Достаточно, – сказал Этьен. – Я знаю русских.
– Значит, вы просите в поруку мою честь? Однако она у меня одна, и я хотел бы знать, кому ее доверяю.
– Ишь чего захотел! – сказал Лео. – Нет, я не люблю аристократов.
– Мы не бандиты, – с легким акцентом сказал итальянец. – Не бандиты и не преступники, хотя за нами гоняются по всей Европе. Не знаю почему, но я вам верю так же, как Этьен. Мы парижане, господин офицер.
– Вы парижанин?
– Бои на баррикадах делали парижан даже из поляков. А уж из итальянцев тем более.
– Коммунары? – тихо спросил Гавриил.
Никто ему не ответил. Он понял, что вопрос прозвучал бестактно, но не попросил извинения. Достал папиросы, закурил.
– Вы направляетесь в Сербию? Или дальше?
– В Сербию.
– Сражаться против турок?
– Сражаться за свободу, – поправил Этьен. – В данном случае против турок.
– Доверие за доверие, – сказал, помолчав, Гавриил. – Слово офицера, что о нашем разговоре не узнает никто и никогда.
– Благодарю. – Старший впервые улыбнулся и протянул Олексину тяжелую ладонь. – Миллье. Сынок, попроси еще бутылочку: всякую сделку необходимо спрыснуть, не так ли?
Лео принес бутылку и стакан. Миллье не торопясь разлил вино, поднял стакан:
– Здоровье, друзья. – Привычно отер усы, придвинулся ближе. – Не скрою, сударь, наше положение не из блестящих. Вчера Этьена узнали, подняли шум, он еле улизнул.
– И расстался с усами, – рассмеялся Лео. – Ах, какие были усы! Любое девичье сердце они пронзали насквозь.
– У Этьена было еще кое-что, – сказал Миллье. – Настоящие бумаги. Прекрасные бумаги, подтверждающие не только его усы, но и его кредит.
– И все полетело в огонь, – вздохнул итальянец.
– Есть частное судно, – сказал Этьен. – Хозяин согласен доставить нас в Сербию за определенное вознаграждение, но нужен официальный фрахт и гарантия оплаты в случае захвата или потопления. Короче говоря, необходимы документы.
– Русский паспорт устроит?
– Лучше, чем какой-либо иной. Необходимо оформить фрахт.
– И оплатить проезд?
– Только за вас двоих, – сказал Миллье. – Свой проезд мы оплатим сами.
– Десять дней мы жрем один сыр ради этого, – проворчал Лео. – Меня уже мутит от него.
– И это все? – спросил Гавриил.
– Все, – подтвердил старший, вновь не торопясь, аккуратно разливая вино. – Если вы согласны помочь нам выбраться отсюда, чокнемся и пожелаем друг другу удачи. Этьен вам все растолкует и покажет нужного человека.
– Только издалека, – уточнил итальянец.
– Да, действовать вам придется самому, – сказал Миллье, чокаясь с Олексиным. – Здоровье, друзья. Не проговоритесь, что мы из Парижа, это осложнит дело.
– Зачем же? Я фрахтую судно для перевозки русских волонтеров.
– Это проще всего: русские едут тысячами, власти к ним привыкли.
– За удачу! – громко сказал Этьен, поднимая стакан.
Гавриил еще в поезде резко обособился от своих, приметив знакомого по полку: не хотел воспоминаний и боялся, что воспоминания эти уже стали достоянием скучающих офицеров. Он ехал отдельно, вторым классом, да и в Будапеште постарался снять номер для себя и Захара в неказистой гостинице неподалеку от порта. В город почти не ходил, на пристань посылал Захара, обедал один в маленьком соседнем ресторанчике: соотечественники здесь не появлялись, и это устраивало Олексина.
– Месье говорит по-французски?
Около столика стоял худощавый господин. Светлая полоска над верхней губой подчеркивала, что усы были сбриты совсем недавно.
– Да.
– Несколько слов, месье.
– Прошу. – Гавриил указал на стул.
– Благодарю. – Француз сел напротив, изредка внимательно поглядывая на Олексина. – Направляетесь в Сербию?
– Да.
– Сражаться за свободу или бить турок?
– Это одно и то же.
– Не совсем.
– Возможно. Меня интересует результат.
– И что же в результате: победа народа или победа креста над полумесяцем?
– При любом результате я вернусь домой, если останусь цел.
– Домой – в порабощенную Польшу?
– Домой – значит в Россию.
– Месье русский? – Собеседник, казалось, был неприятно поражен этим открытием. – Прошу извинить.
– Вы затеяли этот разговор, чтобы выяснить мою национальность?
Француз уже собирался встать, но вопрос удержал его. Некоторое время он молчал, размышляя, как поступить.
– Вы избегаете своих соотечественников. Могу я спросить почему?
– Спросить можете, – сказал Гавриил. – Но ведь не ради этого вы подошли к моему столику?
Француз снова помолчал, несколько раз испытующе глянув на поручика.
– Я тоже еду в Сербию. Со мною трое товарищей: два француза и итальянец. И мы очень хотим уехать отсюда поскорее. Скажу больше: нам необходимо уехать как можно скорее.
– И поэтому вы утром сбрили усы?
Француз машинально погладил верхнюю губу и улыбнулся:
– Вы опасно наблюдательны, месье.
– Пусть это вас не беспокоит: я не шпик. Я обыкновенный русский офицер.
– Благодарю.
– Итак, вы хотите уехать как можно скорее. Я тоже. Что же дальше? Насколько я понимаю, вы не прочь объединить наши желания. Тогда давайте говорить откровенно.
Француз улыбался очень вежливо и непроницаемо. Гавриил выждал немного и сухо кивнул:
– В таком случае всего доброго. Как видно, русские вас не устраивают. Желаю удачи в поисках поляка.
– Не возражаете, если я переговорю с друзьями? Пять минут: они сидят за вашей спиной.
– Это ваше право.
Француз вернулся раньше.
– Не откажетесь пересесть за наш столик?
Вслед за ним Гавриил подошел к незнакомцам, молча поклонился. Все трое испытующе смотрели на него, чуть кивнув в ответ. На столике стояла бутылка дешевого вина, сыр и хлеб. Старший, кряжистый блондин, невозмутимо попыхивал короткой трубкой; итальянец, откинувшись к спинке стула, играл большим складным ножом; третий, самый молодой, сидел, широко расставив локти, навалившись грудью на стол, и смотрел на Олексина исподлобья, настороженно и недружелюбно. Молчание затягивалось, но Гавриил терпеливо ждал, чем все это кончится.
– Кто вы? – спросил старший, не вынимая трубки изо рта.
– Русский офицер.
– Этого мало.
Олексин молча пожал плечами.
– Я не доверяю аристократам, – резко сказал молодой парень.
– Погоди, сынок, – сказал старший. – Сдается мне, что Этьен и так наболтал много лишнего. Мы спрашиваем вас, сударь, потому, что у нас четыре судьбы, а у вас одна. Право на нашей стороне.
– Поручик Гавриил Олексин. Направляюсь в Сербию и хотел бы добраться до нее как можно скорее. Насколько я понял вашего товарища, наши желания совпадают. Если у вас есть какие-то планы, готов их выслушать.
– Русские волонтеры живут в отелях побогаче. Вам это не по карману?
– Это мое личное дело.
– Наше общее дело зависит от вашего личного.
– Я не знаю ваших дел, но полагаю, что мои дела – это мои дела.
– Он не тот, за кого ты его принимаешь, Этьен, – сказал старший, вздохнув.
– Вы свободны, месье, – сказал парень. – Извините.
– Погоди, Лео, – поморщился старший. – Как знать, может, мы и испечем с вами пирог, а? Предложи офицеру стул, Этьен.
– Прошу вас, господин Олексин. – Этьен усадил Гавриила, сел рядом. – Извините за допрос, но мы рискуем жизнями, а вы – только временем.
Итальянец со стуком захлопнул нож, по-прежнему не спуская с поручика настороженных темных глаз. Старший сосредоточенно копался в трубке, Лео глядел исподлобья и, кажется, уже с ненавистью.
– Похоже, что я не понравился вашему другу, – сказал Олексин старшему.
– Если вас треснут по башке прикладом только за то, что вы не успели снять шапку, вы тоже станете глядеть на мир недоверчиво.
– Полагаю, что его треснули пруссаки, а не…
– Не совсем так. – Старший раскурил трубку и удовлетворенно затянулся. – Нам бы не хотелось, чтобы о нашем плане знал кто-либо еще.
– Я ни с кем не встречаюсь.
– Сегодня не встречаетесь, завтра захотите встретиться. Нам нужны гарантии.
– Например?
– Слова чести было бы достаточно, я думаю.
Старший посмотрел на товарищей. Итальянец важно кивнул, Лео недоверчиво усмехнулся, но промолчал.
– Достаточно, – сказал Этьен. – Я знаю русских.
– Значит, вы просите в поруку мою честь? Однако она у меня одна, и я хотел бы знать, кому ее доверяю.
– Ишь чего захотел! – сказал Лео. – Нет, я не люблю аристократов.
– Мы не бандиты, – с легким акцентом сказал итальянец. – Не бандиты и не преступники, хотя за нами гоняются по всей Европе. Не знаю почему, но я вам верю так же, как Этьен. Мы парижане, господин офицер.
– Вы парижанин?
– Бои на баррикадах делали парижан даже из поляков. А уж из итальянцев тем более.
– Коммунары? – тихо спросил Гавриил.
Никто ему не ответил. Он понял, что вопрос прозвучал бестактно, но не попросил извинения. Достал папиросы, закурил.
– Вы направляетесь в Сербию? Или дальше?
– В Сербию.
– Сражаться против турок?
– Сражаться за свободу, – поправил Этьен. – В данном случае против турок.
– Доверие за доверие, – сказал, помолчав, Гавриил. – Слово офицера, что о нашем разговоре не узнает никто и никогда.
– Благодарю. – Старший впервые улыбнулся и протянул Олексину тяжелую ладонь. – Миллье. Сынок, попроси еще бутылочку: всякую сделку необходимо спрыснуть, не так ли?
Лео принес бутылку и стакан. Миллье не торопясь разлил вино, поднял стакан:
– Здоровье, друзья. – Привычно отер усы, придвинулся ближе. – Не скрою, сударь, наше положение не из блестящих. Вчера Этьена узнали, подняли шум, он еле улизнул.
– И расстался с усами, – рассмеялся Лео. – Ах, какие были усы! Любое девичье сердце они пронзали насквозь.
– У Этьена было еще кое-что, – сказал Миллье. – Настоящие бумаги. Прекрасные бумаги, подтверждающие не только его усы, но и его кредит.
– И все полетело в огонь, – вздохнул итальянец.
– Есть частное судно, – сказал Этьен. – Хозяин согласен доставить нас в Сербию за определенное вознаграждение, но нужен официальный фрахт и гарантия оплаты в случае захвата или потопления. Короче говоря, необходимы документы.
– Русский паспорт устроит?
– Лучше, чем какой-либо иной. Необходимо оформить фрахт.
– И оплатить проезд?
– Только за вас двоих, – сказал Миллье. – Свой проезд мы оплатим сами.
– Десять дней мы жрем один сыр ради этого, – проворчал Лео. – Меня уже мутит от него.
– И это все? – спросил Гавриил.
– Все, – подтвердил старший, вновь не торопясь, аккуратно разливая вино. – Если вы согласны помочь нам выбраться отсюда, чокнемся и пожелаем друг другу удачи. Этьен вам все растолкует и покажет нужного человека.
– Только издалека, – уточнил итальянец.
– Да, действовать вам придется самому, – сказал Миллье, чокаясь с Олексиным. – Здоровье, друзья. Не проговоритесь, что мы из Парижа, это осложнит дело.
– Зачем же? Я фрахтую судно для перевозки русских волонтеров.
– Это проще всего: русские едут тысячами, власти к ним привыкли.
– За удачу! – громко сказал Этьен, поднимая стакан.
2
Сильные характеры мечтают любить, слабые – быть любимыми. Машенька никогда не думала об этом, а просто хотела любить. Любить глубоко и преданно, отдать любимому всю себя, всю, без остатка, раствориться в нем, в его мыслях и желаниях, стать для него необходимой, как воздух, пройти рядом с ним весь его путь, каким бы он ни был, помочь ему раскрыть свои способности, создать из него человека, окруженного всеобщим благодарным поклонением, и тихо состариться в лучах его славы. Таково было ее представление о великом женском счастье и о великом женском подвиге одновременно. Схема была выстроена и старательно продумана, жизненный путь прочерчен от венца до могилы несокрушимо прямой линией. Дело оставалось за объектом приложения сил.
– Варя, как по-твоему, Аверьян Леонидович талантлив?
Варя проверяла счета. После ухода Захара она решительно соединила в своих руках все хозяйственные нити, словно пыталась на этих вожжах удержать семью.
– Все мужчины талантливы.
– Так уж, так уж все мужчины? Все-все?
– Вероятно, мы понимаем под талантом разное, – сказала Варя, решив, что настала пора изложить собственную теорию подрастающей сестре. – Если ты понимаешь талант, как его понимает толпа, то мера твоя нереальна: в представлении толпы талант есть результат труда, а не его процесс, и говорить о нем можно лишь тогда, когда результат этот очевиден. Тогда талант превращается в нечто, напоминающее орденскую ленту, и рассуждать о нем бессмысленно.
– А когда смысленно?
– Зачем вы все переиначиваете русский язык? Такого слова не существует.
– Ну пусть не существует. Но талант-то существует или тоже нет? Вот ты сказала: все мужчины талантливы. В каком смысле ты это сказала?
– Варя, как по-твоему, Аверьян Леонидович талантлив?
Варя проверяла счета. После ухода Захара она решительно соединила в своих руках все хозяйственные нити, словно пыталась на этих вожжах удержать семью.
– Все мужчины талантливы.
– Так уж, так уж все мужчины? Все-все?
– Вероятно, мы понимаем под талантом разное, – сказала Варя, решив, что настала пора изложить собственную теорию подрастающей сестре. – Если ты понимаешь талант, как его понимает толпа, то мера твоя нереальна: в представлении толпы талант есть результат труда, а не его процесс, и говорить о нем можно лишь тогда, когда результат этот очевиден. Тогда талант превращается в нечто, напоминающее орденскую ленту, и рассуждать о нем бессмысленно.
– А когда смысленно?
– Зачем вы все переиначиваете русский язык? Такого слова не существует.
– Ну пусть не существует. Но талант-то существует или тоже нет? Вот ты сказала: все мужчины талантливы. В каком смысле ты это сказала?