говорили это так, будто она прежде боялась, что совсем пропадет без мужа, а
они ее с самого начала уверяли, что - нет, не пропадет. И она тоже улыбалась
и говорила: "Ну!", будто - "ничего подобного, я и сама с самого начала
говорила, что не пропаду".
А пальцы ее старательно ощупывали вещественное доказательство того, что
она, действительно, не пропадает одна, пальцы трогали и оглаживали эту
первую, сделанную самой мужскую работу, и в душе все холодело. Но она обошла
еще с санками пол-отдела, а потом принесла их домой, сыну, тот запрыгал:
"Ах, какие!", и тут она быстро пошла в ванную, открыла воду, задвинула
задвижку, рухнула на пол прямо в углу и завыла.
Для молодых мужчин в теплое время года
Тамара Сергеевна опять ехала с ним. Каждое утро, когда ее вносило в
автобус, Тамара Сергеевна, едва успев устроиться, оглядывалась и искала,
едет ли он. В этот раз он сидел лицом к ней, она взглянула на него, он
посмотрел тоже, и взгляд Тамары Сергеевны упорхнул, как бабочка, чтобы
больше не касаться его лица, а кружить около.
Она заметила его впервые, когда однажды взялась за ручку сидения, а он
встал и, улыбнувшись, взглядом пригласил ее сесть. Правда, вышел он на
следующей остановке, но Тамара Сергеевна сидела, смущаясь и потихонечку
надеясь, что он встал именно перед ней, желая, чтобы сел не кто-нибудь, а
она. У него была внешность из тех, что всю жизнь нравились ей: весной к его
крупному носу и подбородку очень шла клетчатая кепка, а зимой - седые баки
выбивались из-под большой мохнатой шапки. Тамаре Сергеевне хотелось
выглядеть пусть немолодой, но интересной дамой, и она старалась очутиться
около него, задумчиво наклоняла голову и делала загадочный вид, а, однажды,
стараясь быть как можно вежливее и интеллигентнее, тронула его за рукав
толстого пальто и сказала: "Будьте добры, передайте пожалуйста". А потом,
уже не глядя на него, подчеркнуто равнодушно ответила: "Спасибо".
Она могла бы уже уйти на пенсию, но не уходила, сознавая, как пусто и
скучно ей будет без работы и без ежедневных поездок туда в одном автобусе с
ним. Тамара Сергеевна никогда не была замужем, но почти всегда выбирала
кого-то и думала о нем. Она влюблялась в начальника отдела - тогда он был ее
однокурсником, в главного конструктора, когда он был еще просто
конструктором, и в ведущего инженера Толмачева. Она превращала их всех по
очереди во всевидящих, волшебных существ, с которыми нельзя разговаривать
просто, а если заговорить, то они поймут ее влюбленность сразу и не простят,
что она открылась им первая. Поэтому Тамара Сергеевна избегала каждого из
них именно тогда, когда ждала от него чуда, ждала и надеялась, но всякий раз
не дожидалась, грустила, уверяясь, что у нее и не может быть иначе.
Теперь на работе ее никто не интересовал особо, и она бравировала своим
солидным возрастом. Она держалась независимо, дерзко глядела из-под очков,
на голове носила растрепанный помпончик, заколотый гребешком. Приходя на
работу, она вынимала нарукавники, натягивала их и усаживалась перебирать
бумаги, прислушиваясь к разговорам, которые вели девчонки-лаборантки. Она
относилась к ним понимающе-снисходительно, а они, посмеиваясь,
переглядывались, когда Тамара Сергеевна на виду у всей комнаты одна делала
производственную гимнастику, изящно разводя руками и тряся голубыми серьгами
в длинных ушах.
Лаборантки выходили замуж, приносили свадебные альбомы, а вскоре и
альбомы из дворца "Малютка", и Тамара Сергеевна умилялась, потом долго
смотрела в окно, забыв про бумаги, но следующим утром снова ждала, снова
оглядывалась в автобусе и застывала, увидев его.
С мужчинами она разговаривала уже без стеснения, хотя и вскидывала
голову по-особому. Раньше она краснела и отмалчивалась при Толмачеве, но
теперь это было забыто, и Тамара Сергеевна смотрела на Толмачева с большой
грустью, вздыхая и думая, что все проходит. Теперь она беседовала с
мужчинами о книгах, об искусстве. Она слыла знатоком и с удовольствием
обсуждала новинки, потому что вечерами бывала в театрах, на концертах,
всегда покупала абонемент в филармонию. Но, слушая музыку, часто думала о
нем, о ссоре с соседкой, о работе. Иногда Тамара Сергеевна забывала обо всем
на свете после концерта или спектакля, это бывала редко, но в такие моменты
у нее было просветленное, счастливое состояние, когда казалось, что-то
понято, все хорошо сейчас и осталось совсем немного до того, когда все будет
также хорошо всегда. Герои пьесы жили в ней, ей казалось, что и она живет
где-то рядом с ними, в их другой, интересной жизни и, только входя в
комнату, в душном, пропахшем одеждой и кухонными запахами коридорчике, она
понимала, что всегда хорошо не будет... Она проходила на кухню, здоровалась
с соседками и вступала в их разговор. Одна из соседок, интеллигентная
старушка, расспрашивала Тамару Сергеевну о пьесе. Тамара Сергеевна
рассказывала, но иначе, чем думала и чувствовала. Акценты она расставляла не
на том, что ее больше всего привлекало - не на чувствах, а на интриге, и о
любовных переживаниях героев говорила небрежно и насмешливо. Старушка
слушала, резюмируя, что и Александринка и Мариинка стали не те. Вторая
соседка не участвовала в этих обсуждениях, а бегала из ванной в кухню,
громко распускала воду, проносила таз с бельем на кухню и ставила на плиту,
задевая им Тамару Сергеевну и старушку. Когда она уходила, они оглядывались
на дверь, и старушка начинала возмущаться, и Тамара Сергеевна с ней
соглашалась, припоминая, что прошлой ночью вторая соседка тоже гремела
тазами, а потом еще вздумала мыть пол. Старушка называла Тамару Сергеевну
Тамарочкой и жаловалась, что соседские дети сломали замок и не дают никакой
возможности отдыхать. Тамара Сергеевна сочувствовала, союзнически кивала,
согретая пониманием и солидарностью, но, расставаясь, вспоминала старушкины
слова о себе, однажды случайно подслушанные с лестничной площадки. "Ну, где
ж ей вас понять? У нее ни мужа, ни детей не было!" - говорила старушка
второй соседке и, вспоминая об этом, Тамара Сергеевна все же не могла не
считать старушку своей единственной приятельницей, но душа у нее болела, и
она начинала думать о нем, и ей казалось, что ей есть чем защититься от этих
слов.
Однажды на работу принесли билеты на демонстрацию мод, и одна из
лаборанток скорее в шутку спросила: "А почему бы вам, Тамара Сергеевна, не
сходить?" Девочки ее шумно и весело поддержали, а Тамара Сергеевна, подумав,
что в этот вечер все равно некуда деваться, взяла и согласилась, сказав, что
пойдет, пожалуй, посмотреть, как шьют теперь зимние пальто.
Вечером она приехала в Дом моделей пораньше, уселась в кресло фойе и
осмотрелась. Девчонки в брюках, в длинных юбках и такие же женщины, как она,
с дочками, внучками и сыновьями прохаживались по фойе, поглядывая в зеркала.
Наконец, открылись двери зала, и Тамара Сергеевна заняла место у самого
помоста.
На сцене играли на гитаре мальчики в розовых рубашках, за столик к
микрофону вышла в широкой пестрой блузе и голубых брюках комментаторша и
завела доверительный разговор о моде года.
Тамара Сергеевна старалась ничего не пропустить, а на помост выходили
высокие девушки, делая отмашку назад руками и раскачиваясь на огромных
каблуках. Тамара Сергеевна поняла, что уселась слишком близко, потому что,
когда они проносили свои поразительные наряды мимо, ей приходилось задирать
голову, и видела она только их стройные коленки и блестящие туфли.
Соседка справа лихорадочно зарисовывала что-то, и Тамара Сергеевна
порылась в сумке, замотанной изолентой, и тоже принялась рисовать, но на
бумаге оставались каракули, похожие на детские картинки, да обрывки слов
комментаторши.
На помосте появился меланхоличный стройный юноша в белом костюме. Она
привычно вскинула голову, потому что издали казалось, что юноша идет и
смотрит на нее, но он смотрел в пространство над залом, слегка улыбаясь, и
Тамаре Сергеевне стало неловко. "Для молодых мужчин в теплое время года мы
рекомендуем"... - шептала женщина за столиком, вертя микрофон длинными
пальцами с фиолетовыми ногтями, но на смену юноше вышла полная седая дама с
обручальным кольцом на руке. Она равнодушно прошла над Тамарой Сергеевной,
на ходу расстегивая замысловатое пальто, и Тамара Сергеевна холодно, но
жадно смотрела на нее, и вдруг из-за сцены на помост вышел ...он? Тамара
Сергеевна сжалась, как от прострела в печень, но это точно был он!
Она нагнула голову, отчаянно боясь быть узнанной, а он шел над ней,
помахивая зонтом, волоча за собой кремовый плащ. Его седая шевелюра качалась
в такт шагам, а лицо с обычной, как и в автобусе, полуулыбкой оглядывало
сидящих в зале, а Тамара Сергеевна все еще прятала глаза и смотрела, не
отрываясь, только, когда он шел обратно. Он выходил еще много раз и один, и
с седой дамой, предупредительно подавая ей руку, а Тамара Сергеевна хотела
уйти, но слишком много людей отделяло ее от прохода.
Наконец, все девушки, и юноша, и он вышли вместе в последний раз, и зал
аплодировал, и Тамара Сергеевна все-таки подняла голову и посмотрела прямо
на него. Он стоял, ненатурально красивый, оттеняя темно-лиловым костюмом
длинные, яркие платья девушек, он был лишь частью этого фейерверка нарядов,
и Тамара Сергеевна тянула шею, не в силах хлопать, сжимая в мокрых ладонях
карандаш и замусоленную бумажку.
Она вышла в теплый полумрак улицы, не слыша ни горячих обсуждений
платьев, ни шума трамваев. Она только видела, как в тишине плывут фигурки
девушек, и их окликает кто-то из медленно едущего автомобиля, а они смеются,
машут рукой и убегают. Она видела двух молодых за детской коляской, и
пожилую пару, идущую чинно под руку, и мужа, который нес смешную сумочку
жены.
Дома она быстро прошла мимо соседок в комнату, глянула в зеркало и на
секунду увидела нелепые серьги, тонкие черные брови и красные губы на старом
лице. Она вспомнила далекое, гибкое и не оправдавшее надежд слово -
девятнадцать, горькое - сорок и устоявшееся - пятьдесят, и прежняя горечь на
свою выдуманную жизнь, тоска подступили прямо к сердцу, и Тамара Сергеевна
плакала, а слезы расслабляли и успокаивали ее.
Ночью, глядя на черные полки с книжками, она опять плакала, но,
засыпая, уже подумала, что ресницы, выкрашенные в парикмахерской, не текут,
и надо будет всегда их там красить.
Особенные люди
- Ой, как ты много пьешь таблеток! - всплескивает она руками. - Зря,
этой химией только травиться, лучше давай я тебе намешаю столетника с медом
- и пей, я всегда так лечу Ленку с Мишкой.
- Будешь суп? - спрашиваю я, заглядывая в кастрюльку.
- Да нет... Ну, чуть-чуть! - машет она рукой. - Слушай, но с твоим
горлом обязательно надо что-то делать. Надо вырезать гланды, а что? Да брось
ты, не больно, честное слово! Ленке с Мишкой вырезали - и то! Сколько ты уже
мучаешься, а тут - чик-чик, и готово!
- У тебя красивый свитер, - говорю я, щупая толстую вязку, и она
вскакивает к зеркалу.
- Ты знаешь, мне тоже нравится, - посмотревшись, говорит она, и
обернувшись ко мне, улыбается. - Я в нем даже ничего, правда?
Я смотрю на нее в зеркало и соглашаюсь: "Очень даже ничего!" Она,
вскинув брови и прищелкнув языком, вертит туда- сюда головой, потом смотрит
на меня, я улыбаюсь ей, и она вздыхает:
- По сравнению с тобой - все равно урод. Ну, что я не вижу? Ладно,
ладно, да я не расстраиваюсь - подумаешь! Зато Ленка с Мишкой у меня - вчера
вся очередь в поликлинике восхищалась: "Чьи это, - говорят, - такие
чудо-дети?" А я сижу, от гордости раздуваюсь. Зачем она мне теперь, эта
красота?
- Да.... - говорю я, глядя на бушующий над кастрюлькой пар, потом
спохватываюсь и наливаю ей суп в тарелку.
- Кто тебе теперь ходит в магазин? - спрашивает она.
- Раз в неделю приезжает сестра.
- Раз в неделю... - вздохнув, повторяет она, помешивая суп ложкой.
Она смотрит на меня с серьезным состраданием, на лбу ее - тонкая
морщинка, она о чем-то думает, и вдруг глаза ее загораются, и она с
радостным нетерпением восклицает:
- Слушай, а помнишь, как ты приехала с гор?
- Когда это? - делаю вид, что не понимаю, я.
- Ну, как же? - обиженно протягивает она. - Когда ты приехала на первом
курсе, весной, после зимних каникул! Ты так похудела и была черная, как
негритянка, и у тебя еще был такой белый пушистый свитер, и... ой, какая же
ты была тогда!
Я, улыбнувшись и пожав плечами, расставляю на столе чашки, и она тоже
улыбается, вспоминая что-то, и с удовольствием на меня смотрит.
- Слушай, - мечтательно говорит она, - ты тогда еще и начала петь,
помнишь? - "Я люблю, он действительно очень хорош..." И за тобой после того
вечера прямо выстраивалась очередь к концу лекций! И какие мальчики - а тебе
было и не до них! Господи, как я тебе тогда завидовала!
- Да брось ты, - отмахиваюсь я.
- Знаешь, - говорит она, раскачиваясь на стуле, - когда девчонки узнали
еще и про Олега - этого они тебе не могли простить, от зависти даже шипели,
что ты из-за него только пошла работать на кафедру! Шутка ли - сам доцент
Кедров, - как он читал, нет, ты помнишь, как он читал?
- Еще бы, - говорю я.
- Но и в тебя-то нельзя было не влюбиться, - убежденно говорит она. -
Ты во всем была первая: все, ну, все тебе удавалось, а чем ты только ни
занималась! И кафедра, и лыжи, и гитара, - загибает она пальцы, - уж про
пятерки твои я не говорю... Она восхищенно качает головой, потом
задумывается, недолго молчит.
- А знаешь, - тихо говорит она, - а я ведь тебя прямо ненавидела тогда
из-за Вадьки. Знаешь, я, наверное, и влюбилась-то в него сначала из жалости,
когда у тебя он оказался за бортом.
- Знаешь, - опять, помолчав, глядя куда-то за окно, почти шепотом
продолжает она, - мне кажется, он и женился-то на мне тогда с досады, когда
ты вышла за Олега.
- Не выдумывай! - отойдя к окну, бросаю я.
- Точно-точно, - тихо говорит она и вдруг с возгласом "Ой!" смеется. Я
быстро оборачиваюсь, она смеется очень весело и очень искренно, смотрит на
меня, машет рукою.
- Что ты, что ты! - перестав смеяться, беззаботно говорит она. - Так
ведь это когда было! Мало ли что было! Разве я тебе что хочу сказать? Что
ты! У меня и мыслей никаких нет! Да у него теперь и один свет в окне - Ленка
с Мишкой!
- Очень любит их? - с улыбкой теребя штору, спрашиваю я.
- Что ты! - и глаза ее вспыхивают. - Он их так понимает, и они его
тоже. Знаешь, я даже иногда не могу взять в толк, что это они такое удумали.
Недавно смотрю - сидят втроем, хохочут, подхожу - что это у них за книга -
господи - телефонная! "Мама, мама - Укушин!" - и так и заливаются. Фамилию
нашли - Укушин. Я говорю: "Укушин - ну и что?" - куда там, как грохнут,
Вадька громче всех - большой, а хуже маленького, ну скажи...
- Укушин, - улыбаюсь, - надо же, отыскали ведь - Укушин!
- Да брось ты, - отмахивается она, но на лице ее довольная улыбка. -
Вадька, он их так любит... - хочет продолжать она, но...
- Что ж ты ничего не ешь? - перебиваю я. - У меня есть еще котлеты...
- Нет, нет, - сразу переменив тон, трясет она головой. - И так у тебя
все съела. Когда теперь к тебе придут...
И взгляд ее опять делается серьезно-сострадательным, она смотрит на
меня, видно, что хочет сказать что-то такое, что сразу не может выразить,
наконец, решается.
- Знаешь, - медленно начинает она. - Мне кажется, есть люди
обыкновенные, а есть особенные. Так вот - особенным, им всегда... - она
запинается, подыскивая слово, - им труднее, что ли, жить, наверное, да? У
них другие запросы, наверное, оттого, что они внутренне богаче; им всегда
надо что-то необыкновенное, они и страдают от этого - ведь да?
- Не знаю, - пожимаю я плечами.
- Не знаю... - укоризненно передразнивает она меня.- Кто бы развелся с
таким мужем, как Олег?
- Ну, и что? - усмехаюсь я.
- А то, - говорит она с удовлетворением, - что другие бы счастливы
были, а тебе - все не то, все что-то более настоящее надо... А возьми меня -
вышла за Вадьку, родились дети, и - господи - да мне как в голову ударило -
до сих пор не верю, что мне такое счастье. Да и что, кажется, особенного:
дети - так у всех дети, Вадька - что, думаешь, так уж он меня любит? Привык
- жена, - и в уголке ее губ впервые появляется намек на складочку, но тут же
исчезает, и она по-прежнему весело улыбается...
- Мне как в голову ударило, - повторяет она. - Хожу - счастливее меня
на свете нет. И знаешь, - она как-то по-детски, будто поверяя тайну,
приближается ко мне. Мне кажется, теперь уже со мной ничего не может
случиться, - шепчет она. Я удивленно смотрю, и она отводит глаза.
- Даже если с Вадькой у нас - ну, мало ли что, все равно, - упрямо
трясет она головой и вскидывает глаза на меня. В ее взгляде - упрямство,
решимость, какая-то удалая решимость.
- Все равно у меня Ленка с Мишкой, все равно... Все же ведь у меня было
- понимаешь!
И она секунду глядит на меня этим удалым взглядом, потом удаль в ее
глазах гаснет, и она смотрит, как и раньше, внимательно и серьезно.
- А у тебя все будет хорошо! - убежденно говорит она. - Конечно, будет.
И не кое-как, а по-настоящему - вот увидишь. И я буду за тебя рада, -
уверенно говорит она, машет рукой "Ну, пока!", поворачивается к выходу,
спохватывается, вытаскивает из мешка связку яблок, связку апельсинов, еще
какой-то кулек и, не слушая моих протестов, скрывается за дверью. Я трогаю
кулек - в нем вареная курица, подхожу к окну и наблюдаю, как, спотыкаясь,
быстро двигается через двор ее маленькая фигурка. У арки она оборачивается,
машет рукой, я тоже машу, и она исчезает.
От окна дует, я плотнее запахиваюсь в теплый халат, поправляют шарфик,
стою и смотрю, как хлопьями падает густой, тяжелый снег.
"Ударило в голову"... - вспоминаются мне ее слова. - "Ударило в
голову"... "Тебе что, в голову что ли что ударило?" - всплывает следом и
десятилетней давности мамин удивленный возглас. Я вспоминаю и другие
удивленные возгласы: "Ну, тебя, мать, не узнаешь... И загар... Как это ты
делаешь?" Я вспоминаю, как под последний аккорд гитары черная тишина
институтского конференц-зала впервые взорвалась аплодисментами и криками -
выкрикивали мое имя. Я вспоминаю одинаковые улыбки мальчиков, мелькающих в
танце, и другую холодную улыбку, от которой захватывало дух и с которой
недоступный доцент, глядя на меня и листая мою курсовую работу, говорил, что
я - если не будущая Эдит Пиаф, то уж, конечно, Мария Кюри. Я помню, как
закружилась голова от мыслей, что будущее у меня непременно должно быть
особенным, что надо только не разбросаться, сосредоточиться на главном и
отбросить остальное. И в главное попали занятия наукой под руководством
будоражащего воображение доцента, занятия пением - это все были приметы
особенного, а в остальное - толстый, рыжий, такой обыкновенный мальчик, с
которым, правда, было когда-то очень весело разъезжать в трамвае по одной
карточке, болтать обо всем на свете, хохотать над смешной фамилией вроде
Укушина.
"Ударило в голову", - усмехаюсь я, оглядывая комнату, в одном из
секретеров которой хранятся брошюры с моими работами и дипломы конкурсов
пения. И передо мной встает ее серьезное лицо, когда она убежденно говорит,
что есть особенные люди.
Я вспоминаю, как в институте она всегда давала всем на экзаменах свои
аккуратные, хорошо написанные шпаргалки, и как часто на этом попадалась. Я
вспоминаю ее беспомощную и добрую улыбку, когда ей предлагали забрать
зачетку. Я сажусь за стол и, обхватив голову ладонями, сижу с закрытыми
глазами. И когда, наконец, звонит телефон, и я, не открывая глаз, протягиваю
руку, прикладываю трубку к уху и слышу горячо и сбивчиво говорящий знакомые
слова голос, у меня перед глазами - и эта ее улыбка, и устремленный на меня
серьезный, сострадательный взгляд, и как она говорит, что ей ударило в
голову.
Голос в трубке убеждает меня и горячится. Где-то там, за ним, звонко и
весело звучат и детские голоса.
Пианино
Мне его купили, когда я еще был совсем малыш. Мама вечером спрашивает:
"Сережка, хочешь пианино? Играть на нем будешь, на клавишах, а там, глядишь,
может, артистом станешь!" А я развесил уши, думаю - артистом в кино можно из
автомата стрелять! - и заорал: "Хочу пианино, хочу!" Ну, значит, и купили. Я
весь день ждал-ждал, а вечером четверо звонят, я выбежал, а они по лестнице
несут, будто хотят всех передавить - я только вижу, что большое. Тут один
как гаркнет: "Берегись!" - я и убежал, а выхожу - стоит, а в нем наша люстра
отражается. Я потрогал - гладко, пальцы липнут, а мама рада: "Нравится, да?"
Потом мама крышку открыла - оно как зубы показало - оказались клавиши. Я-то
сразу засек педали, вот если б еще руль был - здорово б играть в МАЗ-504!
Ну, и на клавишах ничего выходило - как левой стукнешь - будто грузовик
проехал, правой - легковушка. А мама говорит: "Ладно громыхать-то, завтра
учительница придет", и крышку и закрыла.
А с завтра тоска и началась. Пришла эта Алла Павловна, толстая, за
пианино-то еле лезет, и как начала шпарить. Шпарит-шпарит, у меня даже шея
зачесалась - только почешу, а мама мне с дивана злое-презлое лицо сделает. А
потом Алла Павловна и меня посадила: вот это - гамма, - говорит, -
называется. Раз сыграли, два сыграли, у меня стало ноги выворачивать, - я их
на педаль, а Алла - "нельзя!" Ушла и говорит: "Не знаю, как ребенок освоит -
слух у него, знаете ли..." А я-то думаю: совсем уже, что ли, да я ее музыку
и со двора услышу! Только собрался гулять, а мама - хвать за кушак: "А гамму
Пушкин выучит?" И сама час на карауле простояла.
А во двор потом вышел - Петька одуванчиков набрал, разболтал всем и
издевается: "Цветочки юному артисту!" Я ему, конечно, дал, а потом пришел
домой и говорю: "Мам, может, свезти его назад, а кровать сюда опять
поставим?" А она: "Нечего на попятный - занимайся-ка теперь!"
С тех пор - как пятница, мама на меня рубашку напяливает выходную, а в
полседьмого Алла уже звонится. "Опять, - говорит, - здесь оттенков нет, это
наизусть не выучил, а то сдать не можешь!" А уж Петька проходу не давал: еще
в школе - как увидит - аж на цыпочки встанет. "Крепнет, - говорит, - талант,
да?" Хоть получит за это, а весь день все равно испортит.
А тут я еще стал в хоккей играть. Мы всей командой пошли в спортшколу,
а взяли меня, да Петьку - защитником - в нападающие-то ему, небось, слабо.
Времени в обрез, Алла жалуется: "Не хочу деньги ни за что получать - он уж
год "Маленького командира" сдать не может". А я очень-то и не хотел - уж
лучше "Маленького командира" учить, чем гаммы с остальной нудой: в нем хоть
басы - что надо, как из пушки ударяет: "Бум, бум!" Но мама - ух, она и
ругалась: "Артист, - говорит, - хоккейный! Инструмент я себе что ли купила?
Ни разу гостям не сыграл!"
И вот пришли в Новый год тетя Катя с дядей Славой, а с ними - дяди
Славин брат, который в отпуск приехал. Он мне вроде показался ничего - с
длинными волосами, и в хоккее разбирается, а потом дядя Слава как скажет:
"Боря у нас в ансамбле на гитаре выступает". Тут и мама вскочила: "Ай, вот
хорошо! - говорит. - И у нас Сереженька на пианино играет! Иди, иди, сынок,
сыграй!" А сама мне так под столом ногу жмет, что - чего же делать, взял я
"Маленького командира" и поплелся.
Заиграл вроде нормально. Играю, по аккордам все громче бью - самому
приятно, и вдруг как этот дядя Боря захохочет - рюмки зазвенели. Я ничего
понять не могу, а он прямо стонет: "Чудак, - говорит, - чего ж это ты
делаешь?" Тут до меня и дошло, что вместо диеза бемоль везде всаживаю - с
перепугу ошибся.
В общем, мама после со мной три дня не разговаривала, а в пятницу Алла
приходит, а мама ей с порога и выдает: "Спасибо вам, Алла Павловна, только
зря это все - его, уж видно, не научишь". Алла говорит: "Ну, и хорошо! По
совести - давно пора". Ушла, а я прямо остекленел: "Мама, - говорю, - ты что
- серьезно, да?" А она рукой махнула и к окошку отошла, а я как заору:
"Ура!" И давай ее тормошить, а она и плачет и смеется.
Как его увозили, я не видел, только из школы прибегаю - просторно. Мама
говорит: "Где теперь будешь хорониться?" А это я раз под чехлом спрятался -
она час найти не могла, пока сам не вышел. Я и говорю: "Не маленький. А куда
увезли-то?" - "В комиссионный, за углом, - мама отвечает. - Снова покупать
собрался?" - "Ага, сейчас, - говорю, - взял коньки и пошел".
А по дороге решил, дай, заверну я в этот комиссионный, посмотрю.
Прихожу, по проходу толкнулся - смотрю - стоит в углу в самом, за каким-то
вырезным сервантом. - Что это, - думаю, - его в угол-то затолкнули. И вроде
и не блестит совсем. Потрогал - палец все же липнет, а из-за столика дед
заворчал: "Мальчик, мальчик, не трогай мебель, коньками не поцарапай!" Я
говорю: "Хочу и трогаю - наше пианино!" А он: "Уже не ваше, а того - кто
купит, иди, мальчик, иди!" Я притворился, что иду, а сам - за сервант. Вдруг
приходит дядька с малышом, дядька сходу крышку открыл и забрякал - без
диезов и бемолей. А малыш ноет: "Ну, папа, ну, купи!" Дядька говорит: "Цена,
конечно, подходящая, но полировка мрачновата - если уж лучше ничего не
попадется..." И ушли. А малыш напоследок как даст кулаком по нижнему ля, я
прямо подпрыгнул, и дед за столом - тоже. Ну, думаю, такой сыграет. Цена
подходящая, видали! Стою, грызу ноготь и вдруг смотрю - на серванте бирка -
и кому такой за две тысячи нужен? И тут меня как клюшкой по голове - хлоп я
эту бирку на наше пианино, а пианинную - на сервант! Берите его за
подходящую цену, а на пианино - нечего зариться. А уж я послежу, как оно тут
стоит, иногда, может, "Маленького командира" сыграю - тот-то брякал, и
ничего!
В тот вечер мама все вздыхала, а потом спрашивает: "Ну, как?" -
"Ничего", - говорю. - "Рад, небось, да?" - "Отчего ж не радоваться", -
отвечаю.
А вот на завтра... Я пришел, удивился еще, что сервант цел, а потом
они ее с самого начала уверяли, что - нет, не пропадет. И она тоже улыбалась
и говорила: "Ну!", будто - "ничего подобного, я и сама с самого начала
говорила, что не пропаду".
А пальцы ее старательно ощупывали вещественное доказательство того, что
она, действительно, не пропадает одна, пальцы трогали и оглаживали эту
первую, сделанную самой мужскую работу, и в душе все холодело. Но она обошла
еще с санками пол-отдела, а потом принесла их домой, сыну, тот запрыгал:
"Ах, какие!", и тут она быстро пошла в ванную, открыла воду, задвинула
задвижку, рухнула на пол прямо в углу и завыла.
Для молодых мужчин в теплое время года
Тамара Сергеевна опять ехала с ним. Каждое утро, когда ее вносило в
автобус, Тамара Сергеевна, едва успев устроиться, оглядывалась и искала,
едет ли он. В этот раз он сидел лицом к ней, она взглянула на него, он
посмотрел тоже, и взгляд Тамары Сергеевны упорхнул, как бабочка, чтобы
больше не касаться его лица, а кружить около.
Она заметила его впервые, когда однажды взялась за ручку сидения, а он
встал и, улыбнувшись, взглядом пригласил ее сесть. Правда, вышел он на
следующей остановке, но Тамара Сергеевна сидела, смущаясь и потихонечку
надеясь, что он встал именно перед ней, желая, чтобы сел не кто-нибудь, а
она. У него была внешность из тех, что всю жизнь нравились ей: весной к его
крупному носу и подбородку очень шла клетчатая кепка, а зимой - седые баки
выбивались из-под большой мохнатой шапки. Тамаре Сергеевне хотелось
выглядеть пусть немолодой, но интересной дамой, и она старалась очутиться
около него, задумчиво наклоняла голову и делала загадочный вид, а, однажды,
стараясь быть как можно вежливее и интеллигентнее, тронула его за рукав
толстого пальто и сказала: "Будьте добры, передайте пожалуйста". А потом,
уже не глядя на него, подчеркнуто равнодушно ответила: "Спасибо".
Она могла бы уже уйти на пенсию, но не уходила, сознавая, как пусто и
скучно ей будет без работы и без ежедневных поездок туда в одном автобусе с
ним. Тамара Сергеевна никогда не была замужем, но почти всегда выбирала
кого-то и думала о нем. Она влюблялась в начальника отдела - тогда он был ее
однокурсником, в главного конструктора, когда он был еще просто
конструктором, и в ведущего инженера Толмачева. Она превращала их всех по
очереди во всевидящих, волшебных существ, с которыми нельзя разговаривать
просто, а если заговорить, то они поймут ее влюбленность сразу и не простят,
что она открылась им первая. Поэтому Тамара Сергеевна избегала каждого из
них именно тогда, когда ждала от него чуда, ждала и надеялась, но всякий раз
не дожидалась, грустила, уверяясь, что у нее и не может быть иначе.
Теперь на работе ее никто не интересовал особо, и она бравировала своим
солидным возрастом. Она держалась независимо, дерзко глядела из-под очков,
на голове носила растрепанный помпончик, заколотый гребешком. Приходя на
работу, она вынимала нарукавники, натягивала их и усаживалась перебирать
бумаги, прислушиваясь к разговорам, которые вели девчонки-лаборантки. Она
относилась к ним понимающе-снисходительно, а они, посмеиваясь,
переглядывались, когда Тамара Сергеевна на виду у всей комнаты одна делала
производственную гимнастику, изящно разводя руками и тряся голубыми серьгами
в длинных ушах.
Лаборантки выходили замуж, приносили свадебные альбомы, а вскоре и
альбомы из дворца "Малютка", и Тамара Сергеевна умилялась, потом долго
смотрела в окно, забыв про бумаги, но следующим утром снова ждала, снова
оглядывалась в автобусе и застывала, увидев его.
С мужчинами она разговаривала уже без стеснения, хотя и вскидывала
голову по-особому. Раньше она краснела и отмалчивалась при Толмачеве, но
теперь это было забыто, и Тамара Сергеевна смотрела на Толмачева с большой
грустью, вздыхая и думая, что все проходит. Теперь она беседовала с
мужчинами о книгах, об искусстве. Она слыла знатоком и с удовольствием
обсуждала новинки, потому что вечерами бывала в театрах, на концертах,
всегда покупала абонемент в филармонию. Но, слушая музыку, часто думала о
нем, о ссоре с соседкой, о работе. Иногда Тамара Сергеевна забывала обо всем
на свете после концерта или спектакля, это бывала редко, но в такие моменты
у нее было просветленное, счастливое состояние, когда казалось, что-то
понято, все хорошо сейчас и осталось совсем немного до того, когда все будет
также хорошо всегда. Герои пьесы жили в ней, ей казалось, что и она живет
где-то рядом с ними, в их другой, интересной жизни и, только входя в
комнату, в душном, пропахшем одеждой и кухонными запахами коридорчике, она
понимала, что всегда хорошо не будет... Она проходила на кухню, здоровалась
с соседками и вступала в их разговор. Одна из соседок, интеллигентная
старушка, расспрашивала Тамару Сергеевну о пьесе. Тамара Сергеевна
рассказывала, но иначе, чем думала и чувствовала. Акценты она расставляла не
на том, что ее больше всего привлекало - не на чувствах, а на интриге, и о
любовных переживаниях героев говорила небрежно и насмешливо. Старушка
слушала, резюмируя, что и Александринка и Мариинка стали не те. Вторая
соседка не участвовала в этих обсуждениях, а бегала из ванной в кухню,
громко распускала воду, проносила таз с бельем на кухню и ставила на плиту,
задевая им Тамару Сергеевну и старушку. Когда она уходила, они оглядывались
на дверь, и старушка начинала возмущаться, и Тамара Сергеевна с ней
соглашалась, припоминая, что прошлой ночью вторая соседка тоже гремела
тазами, а потом еще вздумала мыть пол. Старушка называла Тамару Сергеевну
Тамарочкой и жаловалась, что соседские дети сломали замок и не дают никакой
возможности отдыхать. Тамара Сергеевна сочувствовала, союзнически кивала,
согретая пониманием и солидарностью, но, расставаясь, вспоминала старушкины
слова о себе, однажды случайно подслушанные с лестничной площадки. "Ну, где
ж ей вас понять? У нее ни мужа, ни детей не было!" - говорила старушка
второй соседке и, вспоминая об этом, Тамара Сергеевна все же не могла не
считать старушку своей единственной приятельницей, но душа у нее болела, и
она начинала думать о нем, и ей казалось, что ей есть чем защититься от этих
слов.
Однажды на работу принесли билеты на демонстрацию мод, и одна из
лаборанток скорее в шутку спросила: "А почему бы вам, Тамара Сергеевна, не
сходить?" Девочки ее шумно и весело поддержали, а Тамара Сергеевна, подумав,
что в этот вечер все равно некуда деваться, взяла и согласилась, сказав, что
пойдет, пожалуй, посмотреть, как шьют теперь зимние пальто.
Вечером она приехала в Дом моделей пораньше, уселась в кресло фойе и
осмотрелась. Девчонки в брюках, в длинных юбках и такие же женщины, как она,
с дочками, внучками и сыновьями прохаживались по фойе, поглядывая в зеркала.
Наконец, открылись двери зала, и Тамара Сергеевна заняла место у самого
помоста.
На сцене играли на гитаре мальчики в розовых рубашках, за столик к
микрофону вышла в широкой пестрой блузе и голубых брюках комментаторша и
завела доверительный разговор о моде года.
Тамара Сергеевна старалась ничего не пропустить, а на помост выходили
высокие девушки, делая отмашку назад руками и раскачиваясь на огромных
каблуках. Тамара Сергеевна поняла, что уселась слишком близко, потому что,
когда они проносили свои поразительные наряды мимо, ей приходилось задирать
голову, и видела она только их стройные коленки и блестящие туфли.
Соседка справа лихорадочно зарисовывала что-то, и Тамара Сергеевна
порылась в сумке, замотанной изолентой, и тоже принялась рисовать, но на
бумаге оставались каракули, похожие на детские картинки, да обрывки слов
комментаторши.
На помосте появился меланхоличный стройный юноша в белом костюме. Она
привычно вскинула голову, потому что издали казалось, что юноша идет и
смотрит на нее, но он смотрел в пространство над залом, слегка улыбаясь, и
Тамаре Сергеевне стало неловко. "Для молодых мужчин в теплое время года мы
рекомендуем"... - шептала женщина за столиком, вертя микрофон длинными
пальцами с фиолетовыми ногтями, но на смену юноше вышла полная седая дама с
обручальным кольцом на руке. Она равнодушно прошла над Тамарой Сергеевной,
на ходу расстегивая замысловатое пальто, и Тамара Сергеевна холодно, но
жадно смотрела на нее, и вдруг из-за сцены на помост вышел ...он? Тамара
Сергеевна сжалась, как от прострела в печень, но это точно был он!
Она нагнула голову, отчаянно боясь быть узнанной, а он шел над ней,
помахивая зонтом, волоча за собой кремовый плащ. Его седая шевелюра качалась
в такт шагам, а лицо с обычной, как и в автобусе, полуулыбкой оглядывало
сидящих в зале, а Тамара Сергеевна все еще прятала глаза и смотрела, не
отрываясь, только, когда он шел обратно. Он выходил еще много раз и один, и
с седой дамой, предупредительно подавая ей руку, а Тамара Сергеевна хотела
уйти, но слишком много людей отделяло ее от прохода.
Наконец, все девушки, и юноша, и он вышли вместе в последний раз, и зал
аплодировал, и Тамара Сергеевна все-таки подняла голову и посмотрела прямо
на него. Он стоял, ненатурально красивый, оттеняя темно-лиловым костюмом
длинные, яркие платья девушек, он был лишь частью этого фейерверка нарядов,
и Тамара Сергеевна тянула шею, не в силах хлопать, сжимая в мокрых ладонях
карандаш и замусоленную бумажку.
Она вышла в теплый полумрак улицы, не слыша ни горячих обсуждений
платьев, ни шума трамваев. Она только видела, как в тишине плывут фигурки
девушек, и их окликает кто-то из медленно едущего автомобиля, а они смеются,
машут рукой и убегают. Она видела двух молодых за детской коляской, и
пожилую пару, идущую чинно под руку, и мужа, который нес смешную сумочку
жены.
Дома она быстро прошла мимо соседок в комнату, глянула в зеркало и на
секунду увидела нелепые серьги, тонкие черные брови и красные губы на старом
лице. Она вспомнила далекое, гибкое и не оправдавшее надежд слово -
девятнадцать, горькое - сорок и устоявшееся - пятьдесят, и прежняя горечь на
свою выдуманную жизнь, тоска подступили прямо к сердцу, и Тамара Сергеевна
плакала, а слезы расслабляли и успокаивали ее.
Ночью, глядя на черные полки с книжками, она опять плакала, но,
засыпая, уже подумала, что ресницы, выкрашенные в парикмахерской, не текут,
и надо будет всегда их там красить.
Особенные люди
- Ой, как ты много пьешь таблеток! - всплескивает она руками. - Зря,
этой химией только травиться, лучше давай я тебе намешаю столетника с медом
- и пей, я всегда так лечу Ленку с Мишкой.
- Будешь суп? - спрашиваю я, заглядывая в кастрюльку.
- Да нет... Ну, чуть-чуть! - машет она рукой. - Слушай, но с твоим
горлом обязательно надо что-то делать. Надо вырезать гланды, а что? Да брось
ты, не больно, честное слово! Ленке с Мишкой вырезали - и то! Сколько ты уже
мучаешься, а тут - чик-чик, и готово!
- У тебя красивый свитер, - говорю я, щупая толстую вязку, и она
вскакивает к зеркалу.
- Ты знаешь, мне тоже нравится, - посмотревшись, говорит она, и
обернувшись ко мне, улыбается. - Я в нем даже ничего, правда?
Я смотрю на нее в зеркало и соглашаюсь: "Очень даже ничего!" Она,
вскинув брови и прищелкнув языком, вертит туда- сюда головой, потом смотрит
на меня, я улыбаюсь ей, и она вздыхает:
- По сравнению с тобой - все равно урод. Ну, что я не вижу? Ладно,
ладно, да я не расстраиваюсь - подумаешь! Зато Ленка с Мишкой у меня - вчера
вся очередь в поликлинике восхищалась: "Чьи это, - говорят, - такие
чудо-дети?" А я сижу, от гордости раздуваюсь. Зачем она мне теперь, эта
красота?
- Да.... - говорю я, глядя на бушующий над кастрюлькой пар, потом
спохватываюсь и наливаю ей суп в тарелку.
- Кто тебе теперь ходит в магазин? - спрашивает она.
- Раз в неделю приезжает сестра.
- Раз в неделю... - вздохнув, повторяет она, помешивая суп ложкой.
Она смотрит на меня с серьезным состраданием, на лбу ее - тонкая
морщинка, она о чем-то думает, и вдруг глаза ее загораются, и она с
радостным нетерпением восклицает:
- Слушай, а помнишь, как ты приехала с гор?
- Когда это? - делаю вид, что не понимаю, я.
- Ну, как же? - обиженно протягивает она. - Когда ты приехала на первом
курсе, весной, после зимних каникул! Ты так похудела и была черная, как
негритянка, и у тебя еще был такой белый пушистый свитер, и... ой, какая же
ты была тогда!
Я, улыбнувшись и пожав плечами, расставляю на столе чашки, и она тоже
улыбается, вспоминая что-то, и с удовольствием на меня смотрит.
- Слушай, - мечтательно говорит она, - ты тогда еще и начала петь,
помнишь? - "Я люблю, он действительно очень хорош..." И за тобой после того
вечера прямо выстраивалась очередь к концу лекций! И какие мальчики - а тебе
было и не до них! Господи, как я тебе тогда завидовала!
- Да брось ты, - отмахиваюсь я.
- Знаешь, - говорит она, раскачиваясь на стуле, - когда девчонки узнали
еще и про Олега - этого они тебе не могли простить, от зависти даже шипели,
что ты из-за него только пошла работать на кафедру! Шутка ли - сам доцент
Кедров, - как он читал, нет, ты помнишь, как он читал?
- Еще бы, - говорю я.
- Но и в тебя-то нельзя было не влюбиться, - убежденно говорит она. -
Ты во всем была первая: все, ну, все тебе удавалось, а чем ты только ни
занималась! И кафедра, и лыжи, и гитара, - загибает она пальцы, - уж про
пятерки твои я не говорю... Она восхищенно качает головой, потом
задумывается, недолго молчит.
- А знаешь, - тихо говорит она, - а я ведь тебя прямо ненавидела тогда
из-за Вадьки. Знаешь, я, наверное, и влюбилась-то в него сначала из жалости,
когда у тебя он оказался за бортом.
- Знаешь, - опять, помолчав, глядя куда-то за окно, почти шепотом
продолжает она, - мне кажется, он и женился-то на мне тогда с досады, когда
ты вышла за Олега.
- Не выдумывай! - отойдя к окну, бросаю я.
- Точно-точно, - тихо говорит она и вдруг с возгласом "Ой!" смеется. Я
быстро оборачиваюсь, она смеется очень весело и очень искренно, смотрит на
меня, машет рукою.
- Что ты, что ты! - перестав смеяться, беззаботно говорит она. - Так
ведь это когда было! Мало ли что было! Разве я тебе что хочу сказать? Что
ты! У меня и мыслей никаких нет! Да у него теперь и один свет в окне - Ленка
с Мишкой!
- Очень любит их? - с улыбкой теребя штору, спрашиваю я.
- Что ты! - и глаза ее вспыхивают. - Он их так понимает, и они его
тоже. Знаешь, я даже иногда не могу взять в толк, что это они такое удумали.
Недавно смотрю - сидят втроем, хохочут, подхожу - что это у них за книга -
господи - телефонная! "Мама, мама - Укушин!" - и так и заливаются. Фамилию
нашли - Укушин. Я говорю: "Укушин - ну и что?" - куда там, как грохнут,
Вадька громче всех - большой, а хуже маленького, ну скажи...
- Укушин, - улыбаюсь, - надо же, отыскали ведь - Укушин!
- Да брось ты, - отмахивается она, но на лице ее довольная улыбка. -
Вадька, он их так любит... - хочет продолжать она, но...
- Что ж ты ничего не ешь? - перебиваю я. - У меня есть еще котлеты...
- Нет, нет, - сразу переменив тон, трясет она головой. - И так у тебя
все съела. Когда теперь к тебе придут...
И взгляд ее опять делается серьезно-сострадательным, она смотрит на
меня, видно, что хочет сказать что-то такое, что сразу не может выразить,
наконец, решается.
- Знаешь, - медленно начинает она. - Мне кажется, есть люди
обыкновенные, а есть особенные. Так вот - особенным, им всегда... - она
запинается, подыскивая слово, - им труднее, что ли, жить, наверное, да? У
них другие запросы, наверное, оттого, что они внутренне богаче; им всегда
надо что-то необыкновенное, они и страдают от этого - ведь да?
- Не знаю, - пожимаю я плечами.
- Не знаю... - укоризненно передразнивает она меня.- Кто бы развелся с
таким мужем, как Олег?
- Ну, и что? - усмехаюсь я.
- А то, - говорит она с удовлетворением, - что другие бы счастливы
были, а тебе - все не то, все что-то более настоящее надо... А возьми меня -
вышла за Вадьку, родились дети, и - господи - да мне как в голову ударило -
до сих пор не верю, что мне такое счастье. Да и что, кажется, особенного:
дети - так у всех дети, Вадька - что, думаешь, так уж он меня любит? Привык
- жена, - и в уголке ее губ впервые появляется намек на складочку, но тут же
исчезает, и она по-прежнему весело улыбается...
- Мне как в голову ударило, - повторяет она. - Хожу - счастливее меня
на свете нет. И знаешь, - она как-то по-детски, будто поверяя тайну,
приближается ко мне. Мне кажется, теперь уже со мной ничего не может
случиться, - шепчет она. Я удивленно смотрю, и она отводит глаза.
- Даже если с Вадькой у нас - ну, мало ли что, все равно, - упрямо
трясет она головой и вскидывает глаза на меня. В ее взгляде - упрямство,
решимость, какая-то удалая решимость.
- Все равно у меня Ленка с Мишкой, все равно... Все же ведь у меня было
- понимаешь!
И она секунду глядит на меня этим удалым взглядом, потом удаль в ее
глазах гаснет, и она смотрит, как и раньше, внимательно и серьезно.
- А у тебя все будет хорошо! - убежденно говорит она. - Конечно, будет.
И не кое-как, а по-настоящему - вот увидишь. И я буду за тебя рада, -
уверенно говорит она, машет рукой "Ну, пока!", поворачивается к выходу,
спохватывается, вытаскивает из мешка связку яблок, связку апельсинов, еще
какой-то кулек и, не слушая моих протестов, скрывается за дверью. Я трогаю
кулек - в нем вареная курица, подхожу к окну и наблюдаю, как, спотыкаясь,
быстро двигается через двор ее маленькая фигурка. У арки она оборачивается,
машет рукой, я тоже машу, и она исчезает.
От окна дует, я плотнее запахиваюсь в теплый халат, поправляют шарфик,
стою и смотрю, как хлопьями падает густой, тяжелый снег.
"Ударило в голову"... - вспоминаются мне ее слова. - "Ударило в
голову"... "Тебе что, в голову что ли что ударило?" - всплывает следом и
десятилетней давности мамин удивленный возглас. Я вспоминаю и другие
удивленные возгласы: "Ну, тебя, мать, не узнаешь... И загар... Как это ты
делаешь?" Я вспоминаю, как под последний аккорд гитары черная тишина
институтского конференц-зала впервые взорвалась аплодисментами и криками -
выкрикивали мое имя. Я вспоминаю одинаковые улыбки мальчиков, мелькающих в
танце, и другую холодную улыбку, от которой захватывало дух и с которой
недоступный доцент, глядя на меня и листая мою курсовую работу, говорил, что
я - если не будущая Эдит Пиаф, то уж, конечно, Мария Кюри. Я помню, как
закружилась голова от мыслей, что будущее у меня непременно должно быть
особенным, что надо только не разбросаться, сосредоточиться на главном и
отбросить остальное. И в главное попали занятия наукой под руководством
будоражащего воображение доцента, занятия пением - это все были приметы
особенного, а в остальное - толстый, рыжий, такой обыкновенный мальчик, с
которым, правда, было когда-то очень весело разъезжать в трамвае по одной
карточке, болтать обо всем на свете, хохотать над смешной фамилией вроде
Укушина.
"Ударило в голову", - усмехаюсь я, оглядывая комнату, в одном из
секретеров которой хранятся брошюры с моими работами и дипломы конкурсов
пения. И передо мной встает ее серьезное лицо, когда она убежденно говорит,
что есть особенные люди.
Я вспоминаю, как в институте она всегда давала всем на экзаменах свои
аккуратные, хорошо написанные шпаргалки, и как часто на этом попадалась. Я
вспоминаю ее беспомощную и добрую улыбку, когда ей предлагали забрать
зачетку. Я сажусь за стол и, обхватив голову ладонями, сижу с закрытыми
глазами. И когда, наконец, звонит телефон, и я, не открывая глаз, протягиваю
руку, прикладываю трубку к уху и слышу горячо и сбивчиво говорящий знакомые
слова голос, у меня перед глазами - и эта ее улыбка, и устремленный на меня
серьезный, сострадательный взгляд, и как она говорит, что ей ударило в
голову.
Голос в трубке убеждает меня и горячится. Где-то там, за ним, звонко и
весело звучат и детские голоса.
Пианино
Мне его купили, когда я еще был совсем малыш. Мама вечером спрашивает:
"Сережка, хочешь пианино? Играть на нем будешь, на клавишах, а там, глядишь,
может, артистом станешь!" А я развесил уши, думаю - артистом в кино можно из
автомата стрелять! - и заорал: "Хочу пианино, хочу!" Ну, значит, и купили. Я
весь день ждал-ждал, а вечером четверо звонят, я выбежал, а они по лестнице
несут, будто хотят всех передавить - я только вижу, что большое. Тут один
как гаркнет: "Берегись!" - я и убежал, а выхожу - стоит, а в нем наша люстра
отражается. Я потрогал - гладко, пальцы липнут, а мама рада: "Нравится, да?"
Потом мама крышку открыла - оно как зубы показало - оказались клавиши. Я-то
сразу засек педали, вот если б еще руль был - здорово б играть в МАЗ-504!
Ну, и на клавишах ничего выходило - как левой стукнешь - будто грузовик
проехал, правой - легковушка. А мама говорит: "Ладно громыхать-то, завтра
учительница придет", и крышку и закрыла.
А с завтра тоска и началась. Пришла эта Алла Павловна, толстая, за
пианино-то еле лезет, и как начала шпарить. Шпарит-шпарит, у меня даже шея
зачесалась - только почешу, а мама мне с дивана злое-презлое лицо сделает. А
потом Алла Павловна и меня посадила: вот это - гамма, - говорит, -
называется. Раз сыграли, два сыграли, у меня стало ноги выворачивать, - я их
на педаль, а Алла - "нельзя!" Ушла и говорит: "Не знаю, как ребенок освоит -
слух у него, знаете ли..." А я-то думаю: совсем уже, что ли, да я ее музыку
и со двора услышу! Только собрался гулять, а мама - хвать за кушак: "А гамму
Пушкин выучит?" И сама час на карауле простояла.
А во двор потом вышел - Петька одуванчиков набрал, разболтал всем и
издевается: "Цветочки юному артисту!" Я ему, конечно, дал, а потом пришел
домой и говорю: "Мам, может, свезти его назад, а кровать сюда опять
поставим?" А она: "Нечего на попятный - занимайся-ка теперь!"
С тех пор - как пятница, мама на меня рубашку напяливает выходную, а в
полседьмого Алла уже звонится. "Опять, - говорит, - здесь оттенков нет, это
наизусть не выучил, а то сдать не можешь!" А уж Петька проходу не давал: еще
в школе - как увидит - аж на цыпочки встанет. "Крепнет, - говорит, - талант,
да?" Хоть получит за это, а весь день все равно испортит.
А тут я еще стал в хоккей играть. Мы всей командой пошли в спортшколу,
а взяли меня, да Петьку - защитником - в нападающие-то ему, небось, слабо.
Времени в обрез, Алла жалуется: "Не хочу деньги ни за что получать - он уж
год "Маленького командира" сдать не может". А я очень-то и не хотел - уж
лучше "Маленького командира" учить, чем гаммы с остальной нудой: в нем хоть
басы - что надо, как из пушки ударяет: "Бум, бум!" Но мама - ух, она и
ругалась: "Артист, - говорит, - хоккейный! Инструмент я себе что ли купила?
Ни разу гостям не сыграл!"
И вот пришли в Новый год тетя Катя с дядей Славой, а с ними - дяди
Славин брат, который в отпуск приехал. Он мне вроде показался ничего - с
длинными волосами, и в хоккее разбирается, а потом дядя Слава как скажет:
"Боря у нас в ансамбле на гитаре выступает". Тут и мама вскочила: "Ай, вот
хорошо! - говорит. - И у нас Сереженька на пианино играет! Иди, иди, сынок,
сыграй!" А сама мне так под столом ногу жмет, что - чего же делать, взял я
"Маленького командира" и поплелся.
Заиграл вроде нормально. Играю, по аккордам все громче бью - самому
приятно, и вдруг как этот дядя Боря захохочет - рюмки зазвенели. Я ничего
понять не могу, а он прямо стонет: "Чудак, - говорит, - чего ж это ты
делаешь?" Тут до меня и дошло, что вместо диеза бемоль везде всаживаю - с
перепугу ошибся.
В общем, мама после со мной три дня не разговаривала, а в пятницу Алла
приходит, а мама ей с порога и выдает: "Спасибо вам, Алла Павловна, только
зря это все - его, уж видно, не научишь". Алла говорит: "Ну, и хорошо! По
совести - давно пора". Ушла, а я прямо остекленел: "Мама, - говорю, - ты что
- серьезно, да?" А она рукой махнула и к окошку отошла, а я как заору:
"Ура!" И давай ее тормошить, а она и плачет и смеется.
Как его увозили, я не видел, только из школы прибегаю - просторно. Мама
говорит: "Где теперь будешь хорониться?" А это я раз под чехлом спрятался -
она час найти не могла, пока сам не вышел. Я и говорю: "Не маленький. А куда
увезли-то?" - "В комиссионный, за углом, - мама отвечает. - Снова покупать
собрался?" - "Ага, сейчас, - говорю, - взял коньки и пошел".
А по дороге решил, дай, заверну я в этот комиссионный, посмотрю.
Прихожу, по проходу толкнулся - смотрю - стоит в углу в самом, за каким-то
вырезным сервантом. - Что это, - думаю, - его в угол-то затолкнули. И вроде
и не блестит совсем. Потрогал - палец все же липнет, а из-за столика дед
заворчал: "Мальчик, мальчик, не трогай мебель, коньками не поцарапай!" Я
говорю: "Хочу и трогаю - наше пианино!" А он: "Уже не ваше, а того - кто
купит, иди, мальчик, иди!" Я притворился, что иду, а сам - за сервант. Вдруг
приходит дядька с малышом, дядька сходу крышку открыл и забрякал - без
диезов и бемолей. А малыш ноет: "Ну, папа, ну, купи!" Дядька говорит: "Цена,
конечно, подходящая, но полировка мрачновата - если уж лучше ничего не
попадется..." И ушли. А малыш напоследок как даст кулаком по нижнему ля, я
прямо подпрыгнул, и дед за столом - тоже. Ну, думаю, такой сыграет. Цена
подходящая, видали! Стою, грызу ноготь и вдруг смотрю - на серванте бирка -
и кому такой за две тысячи нужен? И тут меня как клюшкой по голове - хлоп я
эту бирку на наше пианино, а пианинную - на сервант! Берите его за
подходящую цену, а на пианино - нечего зариться. А уж я послежу, как оно тут
стоит, иногда, может, "Маленького командира" сыграю - тот-то брякал, и
ничего!
В тот вечер мама все вздыхала, а потом спрашивает: "Ну, как?" -
"Ничего", - говорю. - "Рад, небось, да?" - "Отчего ж не радоваться", -
отвечаю.
А вот на завтра... Я пришел, удивился еще, что сервант цел, а потом