Страница:
Светлана Борминская
ДОМ ЗОЛОТОЙ
Любое совпадение имен и фамилий – досадная случайность. Извините, но эта история не про вас, никогда не была и не будет про вас, будьте абсолютно уверены. Имен на свете гораздо меньше, чем людей, поэтому случайные совпадения неизбежны, даже если я всех героев романа назову одним-единственным именем – своим.
С уважением, автор.
Фаин дом по утрам освещался солнцем и на целый час становился золотым. Как детство. Лучше детства только рождение девочки и еще, пожалуй, мальчика. И все. Больше ничего золотого в жизни нет.
Про свою соседку и подругу задушевную Фаину с улицы Пухлякова мне рассказала моя квартирная хозяйка тетя Маруся.
Тогда, в тот год и день, я села в соборскую электричку, натянула потуже шапку и, всхлипнув, поехала. Если уж быть точной до конца, это электричка дернулась, как припадочная, и поехала, а я только всхлипнула, глядя на платформу в желтом мартовском снеге.
– Марток – надевай восемь порток! – посмотрев на меня не по-хорошему и не по-христианскому, сказала бабка напротив и, выхватив из-под лавки свою сумку с бутылками и буханками, со вздохами и причитаниями собралась выходить на следующей станции.
– Станция Березай! – напоследок прикрикнула она на весь вагон и выскочила на свой Березай, размахивая руками. А я, прижав ногой чемодан, открыла пошире глаза и дала волю слезам.
Тогда и так горько закончилась моя семейная жизнь. Хотя ничего особенного. Просто, просто я полюбила не того парня, за которым можно жить, а умирать мне было еще рановато. Поясню.
Помню, в то лето мне завидовала вся улица. Я выходила замуж за Собакина. Но через полгода семейной жизни однажды мой Боря разбудил меня, вернувшись с работы поздно ночью.
– Лапа, пожалуйста, завтра с утра вымой багажник… Ты не сердишься? Меня не будет с неделю, срочные дела, я так устал!
Я вымыла. Вычерпав вместе с ведром теплой воды с мылом чью-то кровь, волосы и что-то похожее на мозги.
Я вышла замуж за бандита. Нечаянно. Бандит был моим одноклассником. Я знала его двадцать лет из моих двадцати трех.
До сих пор помню, как открыла бордовый багажник «Лексуса». Из него пахнуло гнилым ветром. Чья-то убитая жизнь невыносимым запахом напомнила о себе.
Вот и пришлось уносить ноги, и те последние дни в своем городе я ломала и чуть не сломала голову – куда бежать? Меня никто нигде не ждал. Так уж вышло на тот момент. И вдруг – письмо. От моей давней подружки Надежды Фазановой из Соборска.
И я в миллионный раз убедилась в существовании провидения.
Все предопределено.
Да, да.
По крайней мере в моей жизни.
Зачем я здесь? Почему? Как попала на эту холодную планету, где я постоянно кашляю?
Ой, не знаю… Как бы не пропасть раньше времени – только эта мысль порой и не дает потеряться в череде событий, с которыми я категорически не согласна. А кто-то шибко умный взвалил мне их на горб – неси давай и не стони! Вот и несу – то ползком, то на карачках, то давясь слезами. Конечно, иногда выпадают и светлые моменты. Вот именно, выпадают. Так что сперва привычно втягиваешь голову в плечи, а потом только начинаешь недоверчиво радоваться. Ля-ля-ля! Ой!
Ночью Надежда встретила меня. По заснеженному городу мы пошли от вокзала сперва к ней в тесный домик на улице Пухлякова, а где-то через час, насмотревшись друг на друга и насмеявшись шепотом – за стенкой спали свекор, муж и пара близнецов, – оделись и, проваливаясь позади дома в снег, дошли кое-как до ее тетки Маруси, которая нас ждала и спала некрепко, а вполглаза. Мы и стучались-то к ней всего пятнадцать минут. И уже там, напившись еще чаю с черными солеными сухариками, улеглись на полатях в темной комнатке с перегоревшей лампочкой и без разговоров заснули.
Наутро Надежда дала мне четкую инструкцию, сколько платить за комнату тете Марусе, во сколько идти в городской драмтеатр устраиваться и к кому там обратиться, и убежала к своим близнецам и мужу Сереже.
– Красивая Надя бабенка, нет, ты скажи?! – повязав платок с «ушами» поверху, как у пожилого зайца, стала разглядывать меня моя квартирная хозяйка. Она меня, а я ее.
– Тетя Маша, – доставая деньги из расшитого бисером кошелька, начала было я, решив заплатить сразу за два месяца, но не тут-то было… Не глядя на деньги, не обращая внимания на мою благодарную улыбку, тетя Маша воинственно гавкнула:
– Как ты меня назвала? А?
Я чуть не прикусила язык и, мигнув, повторила:
– Ттеття Ма-шша…
– Какая я тебе Маша? – дурным – не преувеличиваю – голосом завопила моя квартирная хозяйка. – Ма-ашу нашла. Маша – это дура. Ты что, не знаешь? А я, – она гордо мотнула обгрызком косы из-под платка, – я – Маруся!
– Да-а? – напугалась я не на шутку, поминая про себя Надюшку недобро, ох, недобро. Про шизофрению у своей тетеньки она ни слова не сказала.
«Господи, спаси, Отче наш…» – пятясь от высокой и тощей старушки, начала я про себя просить у Бога милости. А буйная Маруся тем временем метала в меня такие взгляды, что, как я не сгорела, одному Боженьке известно.
Через десять минут помощь мне была послана с нарочным. Вернулась умытая и запыхавшаяся Надюшка и, схватив меня за хлястик и усадив перед собой, велела выучить десяток важнейших соборских слов и выражений и первые среди них:
«Маша» и «Аркаша» по-соборски означают – «дура, набитая соломой», и «глупый дурак». И всех Маш и Аркаш, если не хочешь схлопотать как следует, надобно называть не иначе, как Манями, Марусями, в крайнем случае – Марьями Батьковнами и Аркадиями.
Вот так и началась моя пятилетняя и не самая плохая, надо сказать, жизнь в этом одноэтажном по большей части Соборске, который я не забуду никогда и вам не дам забыть, ведь история про Фаину Хвостову уже на подходе.
Все. Про меня – все.
А теперь чуточку – про мою хозяйку Марусю. Хоть и не она главный персонаж в этой истории, но будет появляться в ней с завидным постоянством, как соседка, подруга, товарка и даже защитник Фаины.
Маруся Подковыркина на своей улице Гарибальди слыла бабкой боевой, самостоятельной, но хоть и жила уже не первый десяток лет в своей домушке одна, не считала себя ни несчастной, ни заброшенной, ни бедной, тем более нищей. Хотя, если не в бровь, а в глаз – была и одинокой и нищей по любым человеческим меркам.
К тому же старушка и впрямь любила побуйствовать и прочистить горло криком, но, к счастью, помешанный рассудок тут был ни при чем.
Избушка – низенькая, теплая, из толстых бревен, утопала в тяжелом и твердом мартовском снеге. Двумя передними окошками она простодушно выглядывала в самый центр улицы Гарибальди, и если бы я не знала, что это южная окраина города Соборска, то впечатление деревни глухой и с медведями так бы и застряло в моей голове.
Тем временем Надежда снова убежала в свою семью, а тетя Маруся успокоилась, затопила печь и стала разговаривать с большим полосатым котом, который улыбался мне с подоконника. А я разглядела хозяйку получше. Была она необыкновенно сильной для своих лет и бегала по кухне как заведенная, тараторя без умолку.
– Вот займешь переднюю комнату. Там кровать, шкап пустой, сундучок и полка. А тиливизер у меня сгорел… В феврале только жилец съехал! Хороший был жилец, правда, пил как сапожник. А платил вовремя… Я б ему не поплатила! Вася, Вася, – глухо позвала она. – Пурген!
Я вздрогнула, подумав: все, прежний пьяный жилец вернулся! Но оказалось, тетя Маруся звала кота завтракать. Кот долго размышлял, потом решился и упал с подоконника навроде бомбы – до того был тяжел.
– Какой котик у вас, – похвалила я полосатого, – неподъемный!
Тетя Маруся кивнула благосклонно, не сводя глаз с кота:
– Вот ведь хороший у меня котя? Да?
– Хорош, – удивляясь просто итальянской перемене настроений, я решила уточнить: – А почему «пурген»?
– Так у него все, что съест, сразу вылетает! – пояснила тетя Маруся.
Я приняла это к сведению, закончила умываться и пошла в свою законную на тот момент комнату. У стены стояла низкая деревянная кровать с чистым толстым бельем, пушистым от многая стирок. Между кроватью и окном квадратный стол с белоножкой и пустой, без цветов, давненько крашенный подоконник с прозрачным окном в пушинках кошачьей шерсти, и пахло сухими цветами, а совсем даже не котом-женихом. Рассохшийся коричневый шкапик в углу и на нем тусклый, с зеленью, самовар с вензелями и медалями и выпуклые слова на нем: «Боже, храни царя-батюшку!»
– А зараза Тишка его ни в грош не ставит! – буркнула мне вслед тетя Маруся.
Так в первый раз услышала я про Тишку – кошку Фаины, тети Марусиной соседки, к которой позади дома протопталась широкая тропа. Сам Фаин дом глядел фасадом в целых шесть окон на параллельную соборскую улицу имени командарма из местных – Пухлякова Израила Сократыча, о котором, заваривая чай и быстро переворачивая оладьи на огромной сковородке, начала рассказывать моя квартирная хозяйка. Из ее рассказа выходило, что командарм был сущий орел – нет, сокол, нет, все-таки орел!
Я завтракала, прислушивалась, рассказ мне был не совсем понятен, особенно детали из восьми жен командарма в разных городах… Да и чай был странный на вкус – то ли из смородины, то ли из вишни, и когда тетя Маруся убежала во двор за дровами, я вздохнула и предположила, что пьянство ее прежнего жильца с большой долей вероятности может быть связано или с буйством хозяйки, или с ее любовью оглушительно пообщаться.
Положив деньги за два месяца на теплую перевернутую чашку, я накрасила губы и выскочила на улицу, застегиваясь на ходу.
Солнце переворачивалось в небе, капали с крыши золотые капли, шел одиннадцатый час среднерусского утра. На голубом снеге под яблоней нежился толстый Вася, весь в ямках на сдобном кошачьем теле, и выкрикивал баском:
– Как хорошо! Как же хорошо! Жить-то как прекрасно!
– Оладий обожрался! – кивнула на кота тетя Маруся, с охапкой розовых ольховых поленьев заходя в дом. – Пойду квашню поставлю.
Так я и прожила пять лет, наблюдая кота и привыкая как к своей к тете Марусе.
Эта история – небольшая и не займет много бумаги, но зато она – из двух частей, очень компактных. Вторая часть про собственно «дом золотой» и про то, как Фаину за этот дом хотели убить. Или, если помягче выразиться, сжить со свету.
А первая часть называется ЛЮБОВЬ.
С уважением, автор.
Фаин дом по утрам освещался солнцем и на целый час становился золотым. Как детство. Лучше детства только рождение девочки и еще, пожалуй, мальчика. И все. Больше ничего золотого в жизни нет.
Про свою соседку и подругу задушевную Фаину с улицы Пухлякова мне рассказала моя квартирная хозяйка тетя Маруся.
Тогда, в тот год и день, я села в соборскую электричку, натянула потуже шапку и, всхлипнув, поехала. Если уж быть точной до конца, это электричка дернулась, как припадочная, и поехала, а я только всхлипнула, глядя на платформу в желтом мартовском снеге.
– Марток – надевай восемь порток! – посмотрев на меня не по-хорошему и не по-христианскому, сказала бабка напротив и, выхватив из-под лавки свою сумку с бутылками и буханками, со вздохами и причитаниями собралась выходить на следующей станции.
– Станция Березай! – напоследок прикрикнула она на весь вагон и выскочила на свой Березай, размахивая руками. А я, прижав ногой чемодан, открыла пошире глаза и дала волю слезам.
Тогда и так горько закончилась моя семейная жизнь. Хотя ничего особенного. Просто, просто я полюбила не того парня, за которым можно жить, а умирать мне было еще рановато. Поясню.
Помню, в то лето мне завидовала вся улица. Я выходила замуж за Собакина. Но через полгода семейной жизни однажды мой Боря разбудил меня, вернувшись с работы поздно ночью.
– Лапа, пожалуйста, завтра с утра вымой багажник… Ты не сердишься? Меня не будет с неделю, срочные дела, я так устал!
Я вымыла. Вычерпав вместе с ведром теплой воды с мылом чью-то кровь, волосы и что-то похожее на мозги.
Я вышла замуж за бандита. Нечаянно. Бандит был моим одноклассником. Я знала его двадцать лет из моих двадцати трех.
До сих пор помню, как открыла бордовый багажник «Лексуса». Из него пахнуло гнилым ветром. Чья-то убитая жизнь невыносимым запахом напомнила о себе.
Вот и пришлось уносить ноги, и те последние дни в своем городе я ломала и чуть не сломала голову – куда бежать? Меня никто нигде не ждал. Так уж вышло на тот момент. И вдруг – письмо. От моей давней подружки Надежды Фазановой из Соборска.
И я в миллионный раз убедилась в существовании провидения.
Все предопределено.
Да, да.
По крайней мере в моей жизни.
Зачем я здесь? Почему? Как попала на эту холодную планету, где я постоянно кашляю?
Ой, не знаю… Как бы не пропасть раньше времени – только эта мысль порой и не дает потеряться в череде событий, с которыми я категорически не согласна. А кто-то шибко умный взвалил мне их на горб – неси давай и не стони! Вот и несу – то ползком, то на карачках, то давясь слезами. Конечно, иногда выпадают и светлые моменты. Вот именно, выпадают. Так что сперва привычно втягиваешь голову в плечи, а потом только начинаешь недоверчиво радоваться. Ля-ля-ля! Ой!
Ночью Надежда встретила меня. По заснеженному городу мы пошли от вокзала сперва к ней в тесный домик на улице Пухлякова, а где-то через час, насмотревшись друг на друга и насмеявшись шепотом – за стенкой спали свекор, муж и пара близнецов, – оделись и, проваливаясь позади дома в снег, дошли кое-как до ее тетки Маруси, которая нас ждала и спала некрепко, а вполглаза. Мы и стучались-то к ней всего пятнадцать минут. И уже там, напившись еще чаю с черными солеными сухариками, улеглись на полатях в темной комнатке с перегоревшей лампочкой и без разговоров заснули.
Наутро Надежда дала мне четкую инструкцию, сколько платить за комнату тете Марусе, во сколько идти в городской драмтеатр устраиваться и к кому там обратиться, и убежала к своим близнецам и мужу Сереже.
– Красивая Надя бабенка, нет, ты скажи?! – повязав платок с «ушами» поверху, как у пожилого зайца, стала разглядывать меня моя квартирная хозяйка. Она меня, а я ее.
– Тетя Маша, – доставая деньги из расшитого бисером кошелька, начала было я, решив заплатить сразу за два месяца, но не тут-то было… Не глядя на деньги, не обращая внимания на мою благодарную улыбку, тетя Маша воинственно гавкнула:
– Как ты меня назвала? А?
Я чуть не прикусила язык и, мигнув, повторила:
– Ттеття Ма-шша…
– Какая я тебе Маша? – дурным – не преувеличиваю – голосом завопила моя квартирная хозяйка. – Ма-ашу нашла. Маша – это дура. Ты что, не знаешь? А я, – она гордо мотнула обгрызком косы из-под платка, – я – Маруся!
– Да-а? – напугалась я не на шутку, поминая про себя Надюшку недобро, ох, недобро. Про шизофрению у своей тетеньки она ни слова не сказала.
«Господи, спаси, Отче наш…» – пятясь от высокой и тощей старушки, начала я про себя просить у Бога милости. А буйная Маруся тем временем метала в меня такие взгляды, что, как я не сгорела, одному Боженьке известно.
Через десять минут помощь мне была послана с нарочным. Вернулась умытая и запыхавшаяся Надюшка и, схватив меня за хлястик и усадив перед собой, велела выучить десяток важнейших соборских слов и выражений и первые среди них:
«Маша» и «Аркаша» по-соборски означают – «дура, набитая соломой», и «глупый дурак». И всех Маш и Аркаш, если не хочешь схлопотать как следует, надобно называть не иначе, как Манями, Марусями, в крайнем случае – Марьями Батьковнами и Аркадиями.
Вот так и началась моя пятилетняя и не самая плохая, надо сказать, жизнь в этом одноэтажном по большей части Соборске, который я не забуду никогда и вам не дам забыть, ведь история про Фаину Хвостову уже на подходе.
Все. Про меня – все.
А теперь чуточку – про мою хозяйку Марусю. Хоть и не она главный персонаж в этой истории, но будет появляться в ней с завидным постоянством, как соседка, подруга, товарка и даже защитник Фаины.
Маруся Подковыркина на своей улице Гарибальди слыла бабкой боевой, самостоятельной, но хоть и жила уже не первый десяток лет в своей домушке одна, не считала себя ни несчастной, ни заброшенной, ни бедной, тем более нищей. Хотя, если не в бровь, а в глаз – была и одинокой и нищей по любым человеческим меркам.
К тому же старушка и впрямь любила побуйствовать и прочистить горло криком, но, к счастью, помешанный рассудок тут был ни при чем.
Избушка – низенькая, теплая, из толстых бревен, утопала в тяжелом и твердом мартовском снеге. Двумя передними окошками она простодушно выглядывала в самый центр улицы Гарибальди, и если бы я не знала, что это южная окраина города Соборска, то впечатление деревни глухой и с медведями так бы и застряло в моей голове.
Тем временем Надежда снова убежала в свою семью, а тетя Маруся успокоилась, затопила печь и стала разговаривать с большим полосатым котом, который улыбался мне с подоконника. А я разглядела хозяйку получше. Была она необыкновенно сильной для своих лет и бегала по кухне как заведенная, тараторя без умолку.
– Вот займешь переднюю комнату. Там кровать, шкап пустой, сундучок и полка. А тиливизер у меня сгорел… В феврале только жилец съехал! Хороший был жилец, правда, пил как сапожник. А платил вовремя… Я б ему не поплатила! Вася, Вася, – глухо позвала она. – Пурген!
Я вздрогнула, подумав: все, прежний пьяный жилец вернулся! Но оказалось, тетя Маруся звала кота завтракать. Кот долго размышлял, потом решился и упал с подоконника навроде бомбы – до того был тяжел.
– Какой котик у вас, – похвалила я полосатого, – неподъемный!
Тетя Маруся кивнула благосклонно, не сводя глаз с кота:
– Вот ведь хороший у меня котя? Да?
– Хорош, – удивляясь просто итальянской перемене настроений, я решила уточнить: – А почему «пурген»?
– Так у него все, что съест, сразу вылетает! – пояснила тетя Маруся.
Я приняла это к сведению, закончила умываться и пошла в свою законную на тот момент комнату. У стены стояла низкая деревянная кровать с чистым толстым бельем, пушистым от многая стирок. Между кроватью и окном квадратный стол с белоножкой и пустой, без цветов, давненько крашенный подоконник с прозрачным окном в пушинках кошачьей шерсти, и пахло сухими цветами, а совсем даже не котом-женихом. Рассохшийся коричневый шкапик в углу и на нем тусклый, с зеленью, самовар с вензелями и медалями и выпуклые слова на нем: «Боже, храни царя-батюшку!»
– А зараза Тишка его ни в грош не ставит! – буркнула мне вслед тетя Маруся.
Так в первый раз услышала я про Тишку – кошку Фаины, тети Марусиной соседки, к которой позади дома протопталась широкая тропа. Сам Фаин дом глядел фасадом в целых шесть окон на параллельную соборскую улицу имени командарма из местных – Пухлякова Израила Сократыча, о котором, заваривая чай и быстро переворачивая оладьи на огромной сковородке, начала рассказывать моя квартирная хозяйка. Из ее рассказа выходило, что командарм был сущий орел – нет, сокол, нет, все-таки орел!
Я завтракала, прислушивалась, рассказ мне был не совсем понятен, особенно детали из восьми жен командарма в разных городах… Да и чай был странный на вкус – то ли из смородины, то ли из вишни, и когда тетя Маруся убежала во двор за дровами, я вздохнула и предположила, что пьянство ее прежнего жильца с большой долей вероятности может быть связано или с буйством хозяйки, или с ее любовью оглушительно пообщаться.
Положив деньги за два месяца на теплую перевернутую чашку, я накрасила губы и выскочила на улицу, застегиваясь на ходу.
Солнце переворачивалось в небе, капали с крыши золотые капли, шел одиннадцатый час среднерусского утра. На голубом снеге под яблоней нежился толстый Вася, весь в ямках на сдобном кошачьем теле, и выкрикивал баском:
– Как хорошо! Как же хорошо! Жить-то как прекрасно!
– Оладий обожрался! – кивнула на кота тетя Маруся, с охапкой розовых ольховых поленьев заходя в дом. – Пойду квашню поставлю.
Так я и прожила пять лет, наблюдая кота и привыкая как к своей к тете Марусе.
Эта история – небольшая и не займет много бумаги, но зато она – из двух частей, очень компактных. Вторая часть про собственно «дом золотой» и про то, как Фаину за этот дом хотели убить. Или, если помягче выразиться, сжить со свету.
А первая часть называется ЛЮБОВЬ.
Часть I. Любовь
Про дом
Он стоит на самом краю Соборска – высокий, из черных бревен, с окнами в темных деревянных наличниках.
Тетя Фая Хвостова – одинокая тетушка, старая девица, или девушка, – в свои бархатно-плюшевые шестьдесят с чем-то лет проживает в нем.
Счастливая хозяйка белой, как снег, коровы Малышки, кошки и пары котят занимает правую половину в три окна, а левую – ее родные брат Юра и сестра Зоя со своим мужем Валентином. Но живут они только в теплые месяцы, и не постоянно – так, приедут на двух машинах, потом уедут, потом снова, глядишь, тут как тут.
Тетя Фая Хвостова – одинокая тетушка, старая девица, или девушка, – в свои бархатно-плюшевые шестьдесят с чем-то лет проживает в нем.
Счастливая хозяйка белой, как снег, коровы Малышки, кошки и пары котят занимает правую половину в три окна, а левую – ее родные брат Юра и сестра Зоя со своим мужем Валентином. Но живут они только в теплые месяцы, и не постоянно – так, приедут на двух машинах, потом уедут, потом снова, глядишь, тут как тут.
Сенька-хохол
Дом. Одно название, а не дом.
Скелет динозавра, случайно выползший в наши дни.
Доски чердака в осеннюю ночь похлопывали, как продрогший мужичок на остановке, а двери, пыльные и вздыбившиеся, плохо закрывались в расшурованных дверных коробках, но жизнь, которая совсем еще не прошла, хоть и век миновал, – дышит из всех шести окон на черном фасаде.
– Какой домина!
– Домовина несусветная, – пятился какой-нибудь приезжий-заезжий, перепутав названия жилья и гроба.
– Даже не знаю, даже не знаю, кто ж в нем живет? – продолжал вглядываться в старину и никак не мог отойти.
– Я бы со страху помер, а не заснул бы в нем, там небось привидения в чехарду играют… Гляди-ка, сад-то разделенный, а из окна бабка глядит!
– Два хозяина, выходит.
– Пойдем поближе?
– А чего я там забыл?
На правой крепкой калитке висел мешок под навесом из дранки – на куске фанеры надпись от руки «Почта» и внизу меленько: «Фаина Александровна Хвостова, молоко в 10 и 19 часов, цена магазинная».
– Во дает, спекулянтка!
Полоумные дачники приходили в десять вечера, а умные – в десять днем и в семь часов после вечерней дойки.
А на другой калитке, сплошь из ржавых проволочных каркасов, висел обычный почтовый ящик в ошметках старой краски, – по виду свидетель эпохи, свернувшей мимо этого ящика аккурат в наше непонятное будущее, – с выведенными на нем белилами двумя словами: «Семья Нафигулиных».
– Надо же, – прочитав, в удивлении отходил приезжий или прохожий.
Тете Фае в ту пору было чуть-чуть за шестьдесят, но она еще бегала, если в боку не схватывало. Бегала навроде пули или даже снаряда, что со стороны выглядело несколько дерзко, особенно в сравнении с несколькими еле двигающими телесами сорокалетними соседками.
Махно в юбке, Файка-зазнайка, дикая – с ударением на втором слоге, – такие вот прозвища время от времени слышала в свой адрес Фаина Хвостова, когда шла со своей белоснежной коровой по улице. Шла и улыбалась так, чтобы никто не видел, а то еще подумают, что счастливая.
Самое-то лучшее прозвище у нее было – Сенька-хохол. Так Фаю назвал папа Сашенька, убитый через два года на той войне.
А называл ее Сенькой, когда учил шестилетнюю Фаинку мести пол. Фаинка заметала мусор во все темные углы, чтобы не колготиться с совком. За что и получила на всю жизнь в подарок и «Сеньку» и «хохла».
Скелет динозавра, случайно выползший в наши дни.
Доски чердака в осеннюю ночь похлопывали, как продрогший мужичок на остановке, а двери, пыльные и вздыбившиеся, плохо закрывались в расшурованных дверных коробках, но жизнь, которая совсем еще не прошла, хоть и век миновал, – дышит из всех шести окон на черном фасаде.
– Какой домина!
– Домовина несусветная, – пятился какой-нибудь приезжий-заезжий, перепутав названия жилья и гроба.
– Даже не знаю, даже не знаю, кто ж в нем живет? – продолжал вглядываться в старину и никак не мог отойти.
– Я бы со страху помер, а не заснул бы в нем, там небось привидения в чехарду играют… Гляди-ка, сад-то разделенный, а из окна бабка глядит!
– Два хозяина, выходит.
– Пойдем поближе?
– А чего я там забыл?
На правой крепкой калитке висел мешок под навесом из дранки – на куске фанеры надпись от руки «Почта» и внизу меленько: «Фаина Александровна Хвостова, молоко в 10 и 19 часов, цена магазинная».
– Во дает, спекулянтка!
Полоумные дачники приходили в десять вечера, а умные – в десять днем и в семь часов после вечерней дойки.
А на другой калитке, сплошь из ржавых проволочных каркасов, висел обычный почтовый ящик в ошметках старой краски, – по виду свидетель эпохи, свернувшей мимо этого ящика аккурат в наше непонятное будущее, – с выведенными на нем белилами двумя словами: «Семья Нафигулиных».
– Надо же, – прочитав, в удивлении отходил приезжий или прохожий.
Тете Фае в ту пору было чуть-чуть за шестьдесят, но она еще бегала, если в боку не схватывало. Бегала навроде пули или даже снаряда, что со стороны выглядело несколько дерзко, особенно в сравнении с несколькими еле двигающими телесами сорокалетними соседками.
Махно в юбке, Файка-зазнайка, дикая – с ударением на втором слоге, – такие вот прозвища время от времени слышала в свой адрес Фаина Хвостова, когда шла со своей белоснежной коровой по улице. Шла и улыбалась так, чтобы никто не видел, а то еще подумают, что счастливая.
Самое-то лучшее прозвище у нее было – Сенька-хохол. Так Фаю назвал папа Сашенька, убитый через два года на той войне.
А называл ее Сенькой, когда учил шестилетнюю Фаинку мести пол. Фаинка заметала мусор во все темные углы, чтобы не колготиться с совком. За что и получила на всю жизнь в подарок и «Сеньку» и «хохла».
Плохие слова, или Женщина с мешком
Можно жить в счастии, а можно и не жить.
Чем меньше произносишь вслух плохих слов, тем счастливей будет человеку, который делит с тобой жизнь.
И молодой тетя Фаина предпочитала слушать, и в старости, когда доживала свой век с мамой Катей, не очень-то любила разговаривать. Все больше вздыхала и улыбалась, да вот завела «Лапипундию» – большую тетрадь, куда записывала все события и происшествия, мысли и свои обиды, которые довелось пережить.
Мама Катя, вырастившая одна троих деточек, нраву была крутого, за словом в карман не наклонялась, и поругаться была мастачок. Но не от зла, а от тягот, когда из двух прекрасных вещей – слез и поорать – выбираешь «поорать». Убили на войне мужа Сашеньку, осталась она, трое детей и старики-родители. Как дальше жить? Только поминая чертей, и удавалось.
До войны была маленькая тоненькая модница с прозрачной кожей и шелковыми волосами, а во время и после войны надсадилась, и в тридцать пять лет не выдержал позвоночник маленькой женщины – от горьких трудов надломился и вырос горб.
И дети видели, как у матери рос горб, и мать ее старая видела, и видел старый отец.
В войну и после войны, да и сейчас в селе нередко увидишь Женщину с мешком. Тащит что-то домой для хозяйства или траву для скотины, тащит в общем…
Голубой застиранный рабочий халатик из сатина, резиновые высокие галошки с бурочками или шерстяными носками, платочек на голове в выцветших пионах, идет по обочине, мимо, прокалывая воздух, несутся машины, в которых сидят люди с более сладкой судьбой, и несет на спине мешок с чем-то домой. Для деточек. Для теленочка или козочки. Еду, какую смогла заслужить за этот день.
Чем меньше произносишь вслух плохих слов, тем счастливей будет человеку, который делит с тобой жизнь.
И молодой тетя Фаина предпочитала слушать, и в старости, когда доживала свой век с мамой Катей, не очень-то любила разговаривать. Все больше вздыхала и улыбалась, да вот завела «Лапипундию» – большую тетрадь, куда записывала все события и происшествия, мысли и свои обиды, которые довелось пережить.
Мама Катя, вырастившая одна троих деточек, нраву была крутого, за словом в карман не наклонялась, и поругаться была мастачок. Но не от зла, а от тягот, когда из двух прекрасных вещей – слез и поорать – выбираешь «поорать». Убили на войне мужа Сашеньку, осталась она, трое детей и старики-родители. Как дальше жить? Только поминая чертей, и удавалось.
До войны была маленькая тоненькая модница с прозрачной кожей и шелковыми волосами, а во время и после войны надсадилась, и в тридцать пять лет не выдержал позвоночник маленькой женщины – от горьких трудов надломился и вырос горб.
И дети видели, как у матери рос горб, и мать ее старая видела, и видел старый отец.
В войну и после войны, да и сейчас в селе нередко увидишь Женщину с мешком. Тащит что-то домой для хозяйства или траву для скотины, тащит в общем…
Голубой застиранный рабочий халатик из сатина, резиновые высокие галошки с бурочками или шерстяными носками, платочек на голове в выцветших пионах, идет по обочине, мимо, прокалывая воздух, несутся машины, в которых сидят люди с более сладкой судьбой, и несет на спине мешок с чем-то домой. Для деточек. Для теленочка или козочки. Еду, какую смогла заслужить за этот день.
Про Тишку
Сегодня, как и тридцать лет назад, тетя Фая умылась, сполоснула ноги в тазике, завела назавтра будильник и, боком уложив себя на пружинистый диван, вытянула из-под пестрой подушки старый-престарый «талмуд», на обложке которого печатно и красиво было написано: «Лапипундия». Открыв первую страницу, тетя Фая прищурилась и прочла известное ей и так:
«В тридцать восьмом году, помнится, ела я макароны с яичком…»
Тетя Фая закрыла глаза и увидела и себя, и маму с отцом, и сестру Зою, которой было о ту пору не больше двух лет. До войны тогда было, как до колодца дойти, будь она проклята.
В диване пискнула мышь и, доедая труху, заворочалась наподобие мамонта.
– Тишка, мышка! – вскрикнула тетя Фая и, постучав пяткой по выскобленной половице, прислушалась. Мышь закашлялась где-то в кишках дивана.
– Тишка! – снова позвала тетя Фая, но кошка не шла. – Опять к коту ушла, собака…
Тетя Фая вытянула ножки в белых носках и постучала еще, мышь закашляла громче.
– Когда ж ты подавишься, дура? – горько вопросила Фаина. Мышь промолчала.
Тетя Фая отложила книгу и пошла через сени на улицу, на пороге сидели два котенка и смотрели в темноту, ждали мать.
– Тишка! – тихо позвала тетя Фая. Никого. Темная ночь.
– Тишка! Тишка!
В кустах у забора, в самых колючках произошел какой-то ветер и, тайфуном пролетев через ночной невидимый воздух, остановился у самого порога тети Фаиного дома. Котята муркнули.
– Тишка пришла, – успокоено пробормотала тетя Фая и, схватив тяжелую серую кошку, пошла обратно в дом. Котята, путаясь в ногах, бежали поперед по длинным сеням с белой стоваттной лампочкой под потолком. На ее яркий свет летели комары и мошки. Тетя Фая, не выпуская кошку из рук, прикрыла дверь, накинув на старую железку крючок и сверху петлю.
Ночь шевелилась за окнами, тетя Фая поглядела на себя в чайник и пообещала:
– Сегодня усы подровняю, а завтра бороду обстригу. Да, Тишка?
Тишка с котятами сидели у полного горячей пшенной кашей блюдца и ждали, пока остынет. Так было давно, всегда, но, оказывается, до поры.
«В тридцать восьмом году, помнится, ела я макароны с яичком…»
Тетя Фая закрыла глаза и увидела и себя, и маму с отцом, и сестру Зою, которой было о ту пору не больше двух лет. До войны тогда было, как до колодца дойти, будь она проклята.
В диване пискнула мышь и, доедая труху, заворочалась наподобие мамонта.
– Тишка, мышка! – вскрикнула тетя Фая и, постучав пяткой по выскобленной половице, прислушалась. Мышь закашлялась где-то в кишках дивана.
– Тишка! – снова позвала тетя Фая, но кошка не шла. – Опять к коту ушла, собака…
Тетя Фая вытянула ножки в белых носках и постучала еще, мышь закашляла громче.
– Когда ж ты подавишься, дура? – горько вопросила Фаина. Мышь промолчала.
Тетя Фая отложила книгу и пошла через сени на улицу, на пороге сидели два котенка и смотрели в темноту, ждали мать.
– Тишка! – тихо позвала тетя Фая. Никого. Темная ночь.
– Тишка! Тишка!
В кустах у забора, в самых колючках произошел какой-то ветер и, тайфуном пролетев через ночной невидимый воздух, остановился у самого порога тети Фаиного дома. Котята муркнули.
– Тишка пришла, – успокоено пробормотала тетя Фая и, схватив тяжелую серую кошку, пошла обратно в дом. Котята, путаясь в ногах, бежали поперед по длинным сеням с белой стоваттной лампочкой под потолком. На ее яркий свет летели комары и мошки. Тетя Фая, не выпуская кошку из рук, прикрыла дверь, накинув на старую железку крючок и сверху петлю.
Ночь шевелилась за окнами, тетя Фая поглядела на себя в чайник и пообещала:
– Сегодня усы подровняю, а завтра бороду обстригу. Да, Тишка?
Тишка с котятами сидели у полного горячей пшенной кашей блюдца и ждали, пока остынет. Так было давно, всегда, но, оказывается, до поры.
Хочу жениться!
Соседняя с правой стороны изба – бревнышко к бревнышку под железной крышей. Там жил дед Сережа. Давний воздыхатель по Фаинке. Жил с сыном, тоже Сережей, с невесткой Надькой и двумя бравыми внучиками – одного звали, ясное дело, Серегой, а другого Сашкой.
Дед Сережа вдовел уже десятый год и был этим удручен, напрочь забыв, что будучи в браке называл свою Лизавету то язвой, то пилой – в зависимости от предмета спора. Как не стало Лизы, многое, над чем смеялся, стало не смешно. Некоторые мужики категорически не любят жить одни. Могут-то могут, но через силу.
– Хочу жениться! На бабе! – на пальцах объяснял девять лет подряд своему серьезному сыну дед Сережа.
– Женись, па, – разрешал Сережа отцу. – Мне че, жалко что ли? Ты ж с ней спать будешь, а не я.
– С кем спать?! – пугался по-перву дед Сережа и прикрывал колючие глазки, вспоминая, как выглядит голая Лизавета.
– С бабкой этой, – рассекая рукой воздух рядом с собой, Сергей показывал этакую бабуленцию.
– С какой… такой бабкой? – пятился от своего габаритного сына складненький и ладненький дед Сережа.
– А которая за тебя пойдет, – серьезно кивал сын.
– Чевой-то?! Я себе такую кралю выкопаю, не хуже твоей Надьки! У меня один глаз на Кавказ, а другой в Арзамас! – подскакивал дед Сергей.
Близнецы, притаившиеся под окнами, сначала пыхтели, только слышались шелесты и удары тумаков, которыми они одаривали друг друга, потом с визгами Серега гнался за Сашкой или Сашка за Серегой:
– Дед пошел себе невесту выкапывать! Из могилы! – орали они как резаные на всю улицу. – А-а-а! Прячь лопату! Нет, ты прячь! Нет, ты!
Дед Сережа вдовел уже десятый год и был этим удручен, напрочь забыв, что будучи в браке называл свою Лизавету то язвой, то пилой – в зависимости от предмета спора. Как не стало Лизы, многое, над чем смеялся, стало не смешно. Некоторые мужики категорически не любят жить одни. Могут-то могут, но через силу.
– Хочу жениться! На бабе! – на пальцах объяснял девять лет подряд своему серьезному сыну дед Сережа.
– Женись, па, – разрешал Сережа отцу. – Мне че, жалко что ли? Ты ж с ней спать будешь, а не я.
– С кем спать?! – пугался по-перву дед Сережа и прикрывал колючие глазки, вспоминая, как выглядит голая Лизавета.
– С бабкой этой, – рассекая рукой воздух рядом с собой, Сергей показывал этакую бабуленцию.
– С какой… такой бабкой? – пятился от своего габаритного сына складненький и ладненький дед Сережа.
– А которая за тебя пойдет, – серьезно кивал сын.
– Чевой-то?! Я себе такую кралю выкопаю, не хуже твоей Надьки! У меня один глаз на Кавказ, а другой в Арзамас! – подскакивал дед Сергей.
Близнецы, притаившиеся под окнами, сначала пыхтели, только слышались шелесты и удары тумаков, которыми они одаривали друг друга, потом с визгами Серега гнался за Сашкой или Сашка за Серегой:
– Дед пошел себе невесту выкапывать! Из могилы! – орали они как резаные на всю улицу. – А-а-а! Прячь лопату! Нет, ты прячь! Нет, ты!
Золото самоварное
Тетя Фая достала заветную тетрадь и, открыв посредине, написала: «Сегодня 5-го числа этого месяца в 19 .35 после дойки дед Сережа Фазанов звал за себя. Просил сердца моего. Но я не отдала. Самой очень нужно».
Тетя Фая и смолоду-то была неприметная… Прически не делала, расчешет волосы на косой пробор, заплетет косу, устроит ее на затылке бараночкой. На вечерах все больше в уголке сидела и помалкивала. У всех девок от пляски каблуки отскакивали, а тети Фаины туфельки до сих пор целые в шкапу стоят. Ухлестывал за ней один такой Зубакин и, пожалуй, Тимаков и еще Губарев, и гнали ее и мать и брат Юрий замуж. А она уперлась и ни в какую не пошла. А тянуло ее, и очень сильно, – не поверите – в монашки. Да не было о ту пору, когда была тетя Фая молодой, монастырей. Позакрывали все, и кто желал из смирных девушек посвятить себя Богу Иисусу Христу, продолжали вынужденно жить мирской жизнью, что тоже, впрочем, немногим, да пожалуй, и ничем не хуже.
И всю жизнь была тетя Фая худенькой и пряменькой, и даже на старости лет, если взглянуть на нее, когда идет она рядом со своей коровой, просто взглянуть, – так вот сзади была и в шестьдесят лет тетя Фая девушка девушкой, такая же смешная и приятная, а спереди-то, конечно, старушка старушкой с серыми глазами, рыжими бровочками и заветренными губками на круглом загорелом лице. Улыбалась еще так – вздохнет и улыбнется. Из родинки на бороде торчало шесть кудрявых волосков и по два пышных волоска в усиках. Что тетю Фаю совсем не портило, а даже придавало бравый вид.
Почему тетя Фая так и не вышла замуж? Наверное, просто не хотела. И на насмешки, – ну такие, как там пустоцвета, вековухи и ни Богу свеча, ни черту мотыга, – могла и язык показать, но не обзывалась, потому как привыкла и к хуле, и к молве, и к пустой болтовне добрых и всяких соседушек и чужих злых людей.
В тети Фаининой половине две большие комнаты, кухня с печью посередке, сени с полками, уставленными банками с вареньем и пустыми чистыми, покрытыми газетой, лестница без перил на общий чердак, по которой лучше не лазить, – до того стара, аж сыпется. Еще двор, в котором живет корова и сонм мыши.
В передней часы с боем, дубовые полы крепкие, большой теплый диван, телевизор «Березка», ставни скрипят, когда ветру позарез нужно ворваться, пахнет старою жизнью, которая как столетняя бумага – выцветшая и ломкая от свернувшихся в трубочку лет.
В боковушке высокая мамы Катина кровать с двумя пухлыми метровыми подушками – ох, не охватить те подушки. На них спать да спать со слюнкой изо рта. Да все вставать приходится.
Мамин синий буфет, патефон на стульчике, пластинки в узле под кроватью, приемник «Москва» с желтым пыльным динамиком, керосиновая лампа на буфете – свет-то отключают через два дня на третий.
«Когда была я девушкой…»
Вот он, весь быт и обиход Фаиночки, почти не изменился с тех пор, когда была она молодой. В платочке с голубыми цветами, в платье из сундука, еще когда мая и крепдешин с батистом были необыкновенно дешевы и красивы. Это летом. А зимой в теплой коричневой маминой шубе. Внутри рыжая лиса – воровка кур. Фаина – третья хозяйка из семьи Хвостовых этой самой шубы, сверху плюш сине-бархатный с бобровым воротником, а бобру тому целых восемьдесят лет, старше Фаины бобр.
Тетя Фая и смолоду-то была неприметная… Прически не делала, расчешет волосы на косой пробор, заплетет косу, устроит ее на затылке бараночкой. На вечерах все больше в уголке сидела и помалкивала. У всех девок от пляски каблуки отскакивали, а тети Фаины туфельки до сих пор целые в шкапу стоят. Ухлестывал за ней один такой Зубакин и, пожалуй, Тимаков и еще Губарев, и гнали ее и мать и брат Юрий замуж. А она уперлась и ни в какую не пошла. А тянуло ее, и очень сильно, – не поверите – в монашки. Да не было о ту пору, когда была тетя Фая молодой, монастырей. Позакрывали все, и кто желал из смирных девушек посвятить себя Богу Иисусу Христу, продолжали вынужденно жить мирской жизнью, что тоже, впрочем, немногим, да пожалуй, и ничем не хуже.
И всю жизнь была тетя Фая худенькой и пряменькой, и даже на старости лет, если взглянуть на нее, когда идет она рядом со своей коровой, просто взглянуть, – так вот сзади была и в шестьдесят лет тетя Фая девушка девушкой, такая же смешная и приятная, а спереди-то, конечно, старушка старушкой с серыми глазами, рыжими бровочками и заветренными губками на круглом загорелом лице. Улыбалась еще так – вздохнет и улыбнется. Из родинки на бороде торчало шесть кудрявых волосков и по два пышных волоска в усиках. Что тетю Фаю совсем не портило, а даже придавало бравый вид.
Почему тетя Фая так и не вышла замуж? Наверное, просто не хотела. И на насмешки, – ну такие, как там пустоцвета, вековухи и ни Богу свеча, ни черту мотыга, – могла и язык показать, но не обзывалась, потому как привыкла и к хуле, и к молве, и к пустой болтовне добрых и всяких соседушек и чужих злых людей.
В тети Фаининой половине две большие комнаты, кухня с печью посередке, сени с полками, уставленными банками с вареньем и пустыми чистыми, покрытыми газетой, лестница без перил на общий чердак, по которой лучше не лазить, – до того стара, аж сыпется. Еще двор, в котором живет корова и сонм мыши.
В передней часы с боем, дубовые полы крепкие, большой теплый диван, телевизор «Березка», ставни скрипят, когда ветру позарез нужно ворваться, пахнет старою жизнью, которая как столетняя бумага – выцветшая и ломкая от свернувшихся в трубочку лет.
В боковушке высокая мамы Катина кровать с двумя пухлыми метровыми подушками – ох, не охватить те подушки. На них спать да спать со слюнкой изо рта. Да все вставать приходится.
Мамин синий буфет, патефон на стульчике, пластинки в узле под кроватью, приемник «Москва» с желтым пыльным динамиком, керосиновая лампа на буфете – свет-то отключают через два дня на третий.
«Когда была я девушкой…»
Вот он, весь быт и обиход Фаиночки, почти не изменился с тех пор, когда была она молодой. В платочке с голубыми цветами, в платье из сундука, еще когда мая и крепдешин с батистом были необыкновенно дешевы и красивы. Это летом. А зимой в теплой коричневой маминой шубе. Внутри рыжая лиса – воровка кур. Фаина – третья хозяйка из семьи Хвостовых этой самой шубы, сверху плюш сине-бархатный с бобровым воротником, а бобру тому целых восемьдесят лет, старше Фаины бобр.
Дочки
Сколько себя помнила тетя Фая, у них всегда были коровы, и всегда Дочки. В основном черные большие Дочки, только две были рыжие, и обе бодуньи, но всегда и дедушка Николай, и бабушка Александра, и мама звали их Дочками.
И только последнюю, белую индийского племени, корову Фаина отважилась назвать Малышкой. Кошка Тишка и корова Малышка – так и жили.
Тишка была старше коровы на год и к корове относилась, как «дед» к новобранцу, подходила, нюхала, корова не возражала, но любила Тишу припугнуть копытом или рогом, чтобы не зазнавалась и перестала дразниться говядиной и колбасой. Кошка все острила, говорила, бывало, корове, напившись молока из блюдца:
– Вот зарежут тебя, наделают котлет, и мы с котятами будем тебя есть.
– Мало тебе мышей? – мычала, ничуть не обижаясь, корова.
– Мало! – азартно показывала розовый мокрый язык Тишка.
– Забодаю! – предупреждала корова, и Тишка с фыр-фыррр-ом выскакивала из сена и ветром летела в дом, чтобы помурчать и потереться о тети Фаины ноги.
Тишка знала, что она тигрица – мать кошачьего прайда и присматривалась к возможной добыче всегда и везде, нисколько не задумываясь о ее величине, и что не пролезет она в кошачий роток.
– Чем больше, тем лучше! – справедливо полагала она, котята задумчиво внимали мудрой матери.
И только последнюю, белую индийского племени, корову Фаина отважилась назвать Малышкой. Кошка Тишка и корова Малышка – так и жили.
Тишка была старше коровы на год и к корове относилась, как «дед» к новобранцу, подходила, нюхала, корова не возражала, но любила Тишу припугнуть копытом или рогом, чтобы не зазнавалась и перестала дразниться говядиной и колбасой. Кошка все острила, говорила, бывало, корове, напившись молока из блюдца:
– Вот зарежут тебя, наделают котлет, и мы с котятами будем тебя есть.
– Мало тебе мышей? – мычала, ничуть не обижаясь, корова.
– Мало! – азартно показывала розовый мокрый язык Тишка.
– Забодаю! – предупреждала корова, и Тишка с фыр-фыррр-ом выскакивала из сена и ветром летела в дом, чтобы помурчать и потереться о тети Фаины ноги.
Тишка знала, что она тигрица – мать кошачьего прайда и присматривалась к возможной добыче всегда и везде, нисколько не задумываясь о ее величине, и что не пролезет она в кошачий роток.
– Чем больше, тем лучше! – справедливо полагала она, котята задумчиво внимали мудрой матери.
Контра
Если вам совершенно нечем заняться, то подумайте и перечислите все оттенки серого цвета, ну вот как я:
пепельный,
дымчатый,
асфальтовый,
цвет дождя,
цвет волчьих глаз,
седой, мышиный,
расплавленный перламутр…
Так вот Тишка была как серебро. Как дымок сигарет с ментолом, скопившийся в углах комнаты, где за столом сидят веселые и нежные любовники.
Тишка, эта кошка тети Фаины была большая, полная, с круглой умной мордой, ясными глазами, в которых блистали янтари, и лапы у нее были в пушистых панталонах ручной работы.
Редкая, редкая по красоте кошка.
Ну ладно, ну пусть, но почему я все про эту кошку? Живешь-живешь, никаких кошек не замечаешь до поры до времени, разве до них?!
Вот у Маруси Подковыркиной тоже кот проживает, объедает ее, как может, кот Вася, ее отрада и игрушка с брюхом, которым он подметал землю.
За неимением внуков Маруся который уже год искала Васе невесту. Вася не спешил, метил углы вонючей струей в Марусиной избе, все диванные подушки в клочья изодрал, орал дурным мявканьем на весь чердак, а уходить дальше пятачка перед домом – ни-ни-ни! Все боялся, что украдут его враги, злые бабки всякие или пионэры, к примеру, убьют. Маруся объясняла коту, что в Соборске давно уже нет пионэров, выросли все и к котам без претензий, но Вася как-то вышел первого марта на улицу на невест посмотреть и себя показать и получил по горбу кирпичом от близнецов Сережи Фазанова. И больше на улицу ни-ни.
И тетя Маруся, ушивая драные подушки, увещевала кота:
– Дери, но меру знай! А то выгоню! Или давай невесту принесу – серую приятную, хоть и старше она тебя на двадцать лет, ты на этом когти не заостряй!
пепельный,
дымчатый,
асфальтовый,
цвет дождя,
цвет волчьих глаз,
седой, мышиный,
расплавленный перламутр…
Так вот Тишка была как серебро. Как дымок сигарет с ментолом, скопившийся в углах комнаты, где за столом сидят веселые и нежные любовники.
Тишка, эта кошка тети Фаины была большая, полная, с круглой умной мордой, ясными глазами, в которых блистали янтари, и лапы у нее были в пушистых панталонах ручной работы.
Редкая, редкая по красоте кошка.
Ну ладно, ну пусть, но почему я все про эту кошку? Живешь-живешь, никаких кошек не замечаешь до поры до времени, разве до них?!
Вот у Маруси Подковыркиной тоже кот проживает, объедает ее, как может, кот Вася, ее отрада и игрушка с брюхом, которым он подметал землю.
За неимением внуков Маруся который уже год искала Васе невесту. Вася не спешил, метил углы вонючей струей в Марусиной избе, все диванные подушки в клочья изодрал, орал дурным мявканьем на весь чердак, а уходить дальше пятачка перед домом – ни-ни-ни! Все боялся, что украдут его враги, злые бабки всякие или пионэры, к примеру, убьют. Маруся объясняла коту, что в Соборске давно уже нет пионэров, выросли все и к котам без претензий, но Вася как-то вышел первого марта на улицу на невест посмотреть и себя показать и получил по горбу кирпичом от близнецов Сережи Фазанова. И больше на улицу ни-ни.
И тетя Маруся, ушивая драные подушки, увещевала кота:
– Дери, но меру знай! А то выгоню! Или давай невесту принесу – серую приятную, хоть и старше она тебя на двадцать лет, ты на этом когти не заостряй!