засохший на корню дракончик мой корявый.
 

* * *

 
На жаргоне подростков «бодать дебильник»
означает подолгу смотреть телевизор.
У кого-то в вагоне звонит мобильник:
не из верхнего мира ли срочный вызов?
 
 
Он так долго взывает к тореадору —
видно, стынет бык на пустой арене
и рояль, оставленный без призору,
весь раскрытый, стонет в кустах сирени…
 
 
Ну проснись, чудила, нажми на кнопку!
Там любовь твоя в телефоне бьётся:
пограничник Хосе, пропустивши стопку,
нож занёс над нею, а сам смеётся.
 
 
Ну рванись на помощь под гром оваций,
ну сыграй в экранного херувима!
Вот и смолкли звуки. Поздняк метаться
(так по-ихнему будет — непоправимо).
 

* * *

 
Выброшенный из моей головы,
как из чрева кита,
где-то плывёшь ты в проулках Москвы,
а в голове пустота.
 
 
А в голове для нечитаных книг
столько места теперь,
что в детстве начатый «Моби Дик»
закончен будет, поверь.
 
 
Выброшенный из моей головы,
с кем ты, куда идёшь?
Над Ниневией нынче, увы,
разбушевался дождь.
 
 
А в голове моей пироскаф,
рвется за окоём
и ладит гарпун капитан Ахав
с любовью в сердце своём.
 

* * *

 
Радость ушла от меня,
ночью пожитки собрав.
Я подзову коня,
я поскачу стремглав.
 
 
— Радость моя, постой,
оборотись ко мне!
Вот уже вечность я мчу за тобой
на карусельном коне.
 
 
Меня никогда не тошнит.
Меня ничто не берёт.
Папа мой заплатил
за три поездки вперёд.
 
 
Съем я железный хлеб
и башмаки сношу,
а что вид мой нелеп,
так я же тебя смешу.
 
 
Всё, что угодно душе,
сделаю, только не плачь.
Гладкий скакун из папье-маше —
чувствуешь, как горяч?
 
 
Я усажу тебя
спереди на седло,
я увезу тебя
туда, где всегда светло,
 
 
где старый парк за рекой,
над ним самолётный след,
где папа махнёт рукой
и купит ещё билет.
 

* * *

 
Мы — из серёдки
пятидесятых,
мы поколенье
на волезачатых,
детей непоротых,
жён небитых,
на школьных танцульках
скакавших под Битлз.
 
 
Мы обновляли
кратчайшие юбки,
бороды
и капитанские трубки,
разные степени
личной свободы,
сложные браки,
простые разводы.
 
 
Мы ещё помним,
как воздух был ясен
и автостоп
в основном безопасен:
на премиальные,
на шальные
в Таллин мотались
на выходные.
 
 
Лето пропели,
зиму проспали —
мы не успели,
но не пропали.
Меж кирпичами
известью ляжем.
Может быть, всё же
что-нибудь скажем.
 

* * *

 
Говорят, и говорят, и говорят,
и сверлят без передышки, и бурят,
и в ночи, уже раздевшись, говорят,
и в дверях, уже одевшись, говорят.
 
 
Вот министр просвещенья говорит:
— Слишком много просвещенья, — говорит.
А министр освещенья говорит:
— Эта лампочка сейчас перегорит.
 
 
Вот министр обороны говорит:
— Принеси мне в жертву сына, — говорит. —
Да молитвами зазря не беспокой,
Ведь бывает, что и выживет какой.
 
 
А вон тот уж так красиво говорит:
— Я ж люблю тебя, чего ты! — говорит. —
Я ж как сорок тысяч братьев! — говорит.
Только он над мёртвым телом говорит.
 
 
А ещё они друг дружке говорят:
— Ваши речи — Богу в уши! — говорят.
— Бедный Бог, — ему тихонько говорю, —
Я тебе на Пасху плеер подарю.
 

* * *

 
Хорошо придворным быть поэтом
В герцогстве иль графстве небольшом,
Сидя у курфюрста за обедом,
Сыто замирать над гуляшом.
 
 
Недостатка не иметь в девчонках,
Кругленьких, как барская печать,
Штуками сукна, вином в бочонках
Да окороками получать.
 
 
Сдал раз в месяц оду для отмазки —
И пиши что хочешь, и вещай
Про свободу там, про щёчки-глазки,
Только графским дочкам посвящай.
 
 
Смирную кобылку на конюшне
Грум смазливый кинется седлать,
Пёс легавый, не сыскать послушней,
Свистнешь — и примчится… Благодать!
 
 
Хорошо придворным быть поэтом —
При любом дворе. Но не при этом.
 

ПОДРАЖАНИЕ НЕКРАСОВУ

 
Что ты, старинушка, попусту маешься?
Люди-то спят по домам,
Ты лишь, качаясь, к себе пробираешься
Сквозь алкогольный туман.
 
 
Сладко дымишь ты чужой сигареткою,
В скверике сшибленной влёт, —
Память ли цепкая, в дырьях да крепкая,
Трезвому жить не даёт?
 
 
Как угольком мирового пожарища
Ты воротился в село,
Как не застал ни жены, ни товарища —
Дочиста всех размело…
 
 
Скажешь: «Красавица! Нет ли поправиться?»,
Пустишь удушливый дым.
Тётки безлюбые, бабки беззубые
Помнят тебя молодым.
 

* * *

 
Ура! Изобрели такую штуку —
такой мобильный супертелефон,
который даже брать не нужно в руку:
к воротнику цепляешь микрофон —
малюсенький! — и говори с кем хочешь,
маши руками, затевая спор, —
всем ясно: ты не сам с собой бормочешь,
а обновляешь дорогой прибор.
 
 
Да здравствует прогресс! Теперь меня
уж не сочтут психически больною,
когда на улице средь бела дня
вслух говорю сама с собою.
 

ИСХОД

 
Я вот думаю: как они шли по морскому дну,
когда хлябь расчесали для них на прямой пробор?
Под ногами чавкало, и с двух сторон в вышину
уходили стены, сплошной водяной коридор.
 
 
Малыши на руках, а постарше-то ребятня
отставала небось, кричала: «Смотри, смотри!»
И нельзя же было мимо пройти, не подняв
хоть одну ракушку, розовую внутри?
 
 
А какие чудища встречались им на пути!
А какие щупальца тянулись из толщи стен!
И не все понимали, зачем им туда идти,
и не все вспоминали, что сзади погоня и плен.
 
 
А когда ударила в бубен пророчица Мариам
и морские стены, с грохотом вновь сойдясь,
раздавили коней, расплющили египтян, —
содрогнулись они или сразу пустились в пляс?
 

СКАЗКА

 
Чтобы голос подать, чтобы просто заговорить,
надо прежде связать одиннадцать грубых рубах:
босиком истоптать крапиву, вытянуть нить
и плести как кольчуги, нет, не за совесть — за страх.
 
 
Чтобы голос подать и спасти себя от костра,
надо диких одиннадцать птиц обратить в людей,
превратить их обратно в братьев, срок до утра,
и не тает в окошке живой сугроб лебедей.
 
 
Чтобы голос подать, чтобы всех — и себя — спасти,
надо крепко забыть два слова: «больно» и «тяжело»,
и топтать, и плести, и тянуть, и плести, плести…
И всегда у младшего вместо руки — крыло.
 

У РИММЫ

 
У Риммы злые пчёлы
и добрый мёд,
и муж Константин,
который почти не пьёт:
ну разве с Макарием,
наместником монастыря,
(и то под праздник)
пропустит он стопаря.
 
 
У Риммы коса до пояса,
тёплая шаль,
с крыльца Тригорского
так она смотрит вдаль,
как будто сама Прасковья,
мать дочерей,
хозяйка усадьбы,
Пушкина ждёт у дверей.
 
 
А вместо Пушкина
опять приезжаем мы,
и вновь задаём мы Римме
вопросов тьмы:
про хлыст и перчатки,
про дом, про каждую дочь,
потом залезаем в автобус
и катим прочь.
 
 
А Римма знает,
кто и где и почём
катает валенки,
торгует ли первачом,
и хоть не она, к сожалению,
бреет лбы,
но травы сушит она —
и, конечно, солит грибы.
 
 
И если сделать Римму
главой страны,
то быт наш будет толков,
кладовые полны,
она стариков обиходит,
объездит юнцов,
и Пушкина пожалеет
в конце концов.
 

* * *

 
Все стихи — о любви.
Все стихи — о смерти.
Нету тем других,
уж вы поверьте.
 
 
Попадаются, правда,
стихи о стихах:
на полях набросанные,
впопыхах.
 

* * *

 
Боже, Боже, это что же,
все вокруг — меня моложе:
даже этот, даже тот!
И к чему же всё идёт?
 

* * *

 
Бродишь второй час,
шепчешь галиматью.
Господи, дай пас!
Вот чес-слово, забью!
 
 
Молнией — по двору,
мимо всей толкотни…
Ясное дело, вру,
ну хоть разок пасни!
 
 
Ты ли не знаешь, как
важно услышать вдруг,
чуть скосолапив башмак,
яблочный этот стук?
 
 
Рыжему — по ногам,
тощего обведу, —
жирно им, соплякам,
я уже вечность жду!
 
 
Мне бы забить хоть раз,
мне бы игру спасти,
Господи, дай пас!
А промахнусь — прости.
 

* * *

 
Пятирублёвик луны
величиной с юбилейный рубль
(были такие когда-то,
мы их называли «пиастры») —
впрочем, начнём с начала,
сделаем новый дубль:
пятирублёвик луны
затмил небесные астры.
 
 
В этом театре теней
он играет главную роль,
женские и морские
организует приливы,
тянет к себе магнитом
земную влагу и соль
и серебрит в кувшине
ветки цветущей сливы.
 
 
Если его приложить ко лбу,
головная боль
вдруг утянется вдаль,
отхлынет в ночные архивы.
 

* * *

 
Бог с ней, с любовью, ну с этой, с которой… с той самой,
с голеньким лучником, с болью от сладостных стрел,
но любопытство оставь нам, Создатель упрямый:
топливо жизни не сам ли ты в нём усмотрел?
 
 
Разве же мы не разведчики, разве не дети?
Любо нам пытствовать и обрывать лепестки,
хлюпая слогом начальным и петли в сюжете
чутко носами прослеживая, как щенки.
 
 
И музыканты играют легко и без фальши,
поезд грохочет и лист шелестит за листом —
лишь до поры, лишь пока любопытно, что дальше.
А без любви, ну без этой… плевать, проживём.
 

ПЕСЕНКА

 
Если крюк торчит в потолке,
что должно висеть на крюке?
Колыбель, мой свет, колыбель,
не тебе ли знать, не тебе ль?
 
 
Если встал сундук в уголке,
что должно лежать в сундуке?
Башмачки, мон шер, башмачки
и серебряные коньки.
 
 
Если гость плывёт по реке,
в челноке плывёт, в туеске,
ты пошарь в прибрежных кустах, —
только так, май френд, только так!
 

* * *

 
Грибы несу в подоле,
от них намок живот.
У дедушки в «Спидоле»
политика живёт.
 
 
Какой дождливый август
над Кратовом повис!
Сопит незримый Аргус
из глубины кулис.
 
 
В башке шальной мотивчик,
в педалях звонкий зуд,
мне куплен первый лифчик,
мне джинсы привезут!
 
 
Я цепь сломала, въехав
на велике в кювет.
От венгров и до чехов
вся жизнь — двенадцать лет.
 
 
У дедушки в «Спидоле»
какой-то фейерверк,
а папа на гастроли
уехал в тот четверг.
 
 
В загранку на гастроли!
Подарков ждёт семья.
У дедушки в «Спидоле»
гремучая змея.
 

* * *

 
Снова над Питером солнце в зените,
ветром тугие оборваны нити,
круглое небо отводит с висков
пряди щекочущие
облаков.
 
 
Длинная строчка, ленивая девка,
я при Неве твоей — Малая Невка.
Ох, быстроходна старуха Нева,
чайки за ней поспевают едва.
 
 
Дует и кружится, блещет и плещет,
день простынёй на верёвке трепещет:
сдёрну прищепки да вслед засвищу…
Завидно? Я и тебя отпущу!
 

* * *

 
Мимо Николаевых,
Князевых и Сориных,
Звягиных, Наумиков
и Кольцовых-Цзен —
в гости к папе я иду
тропкою проторенной:
тесно на Ваганькове,
я иду бочком.
 
 
На Донском просторнее,
вот пойду я к бабушке —
Майя Кристалинская
улыбнётся мне,
стюардессы, лётчики,
где-то тут и бабушка:
вон она, за Фрумою
Лазаревной Щорс.
 
 
И скажу я бабушке:
— Я была у дедушки,
всё там аккуратненько,
только нет цветов.
На плиту гранитную
положила камушек,
так у них положено:
камни да трава.
 
 
Бабушка и дедушка,
век вы спали рядышком.
В разных полушариях
как вам спится врозь?
С неба скажет бабушка:
— Ты уроки сделала?
Не теряй-ка времени,
музыкой займись.
 

* * *

 
Так всегда: находишь не то, что ищешь,
а вещей не находишь элементарных,
и урчит в углу, ожидая пищи,
бог пропавших серёжек, носков непарных…
 
 
Всё найдётся, только не то, что ищешь:
материк бесхозный, полезная плесень —
это, видно, чёртик накуролесил,
поиграл, да не отдал. Прости, дружище!
 
 
Вот тебе взамен прошлогодний мячик,
вон и месяц нашёлся, выставил рожки,
а вот это — Манхэттен. О чём ты плачешь?
— Всё об Индии той, золотой серёжке.
 

ДОРОЖНАЯ ШЕПТАЛКА

 
Господи Боже,
по небеси
наш самолётик
перенеси:
сначала туда,
потом обратно.
Не урони,
поставь аккуратно.
 

* * *

 
О колышущий нас в этих плотных, прозрачных волнах,
Нас, таких разномастных, разнеженных, разноязыких,
Раздвигающих время, за взмахом замедленный взмах,
Малокровных отличников, неучей розоволиких!
 
 
Ты нам столько сюда набросал надувной чепухи —
Крокодилов, кругов и матрасов и пёстрых лодчонок,
Что не тянут нас книзу уже никакие грехи
И в обнимку со львом белокурый дрейфует ягнёнок.
 
 
Ты в воде растворил левантийскую эту ленцу,
Золотистую в небе рассеял пыльцу ликованья, —
В синеве за буйками пловец улыбнётся пловцу,
Как близнец близнецу в тёплой, полной игрушками ванне.
 

* * *

 
Второстепенные английские поэты,
вы руки тянете ко мне из тёмной Леты
и, как детдомовская ребятня:
— Меня, — кричите вы, — меня, меня!
 
 
Да я сама тут запасным стою хористом,
да я случайно забрела на эту пристань,
мне снилась воля, мне мерещился покой…
Но шелестят уже страницы под рукой.
 
 
Первостепенные английские поэты
давно пристроены и кушают котлеты,
забвенья молчаливая вода
над ними не сомкнётся никогда.
 
 
А я переднего уже тяну, как репку,
и кто-то сильный встал за мной и держит крепко,
и вся компания — а стало быть, и я —
за шкирку выхвачена из небытия.
 

ЗИМНИЙ РЭП С МАРЬ-ФЁДОРОВНОЙ

 
Марь-Фёдоровна в кухне
гладит рубашки
моего сына,
рассказывает про
своего сына.
Я сижу напротив,
листаю словарь,
перебираю рифмы
на слово «январь».
 
 
—  Подобрал котёнка,
выбросить жалко
и нельзя оставить:
съёмная коммуналка.
Сказала мол устрою
к сестре на работу,
завезла подальше
эх, да что там…
 
 
Я сижу киваю,
гляжу заторможенно,
в уме себя рифмую
с кем не положено.
Солнце показалось и
спать залегло.
 
 
—  Такой был мальчик жалостливый!
Ничего, прошло.
 

* * *

 
Собака лежит, как сфинкс —
наполовину в гостиной,
наполовину в прихожей.
Собака лежит, как метафора —
наполовину в Европе,
наполовину в Азии.
Служба её не трудна,
загадка её не сложна:
она затрудняет проход,
но будит фантазию.
 
 
Собака лежит в дверях,
протянувши лапы вперёд,
она улыбается Балтике,
хвостом виляет Китаю,
в ней чёрт-те сколько намешано
характеров и пород, —
вот вскочит! вот огрызнётся,
собьётся в стаю!
 
 
Но столько щенячьей дури
играет в её крови,
что она себя полагает
лучшей собакой на свете
и думает, что достойна
большой и чистой любви,
а за свои метафоры
только мы сами в ответе.
 

К ДРУГУ СТИХОТВОРЦУ

 
Мы вместе пили, мы вместе ели,
Но согласись, мои амур,
Что два поэта в одной постели —
Всё-таки чересчур.
 
 
Ну да, случаются исключенья,
Вот хоть Верлен и Рембо,
Но их любовные приключенья
Нам повторить слабо.
 
 
А вдруг к священной жертве некстати
Потребует Аполлон —
Как мы поймём в тесноте объятий,
Кого к ней требует он?
 
 
Не лучше ль двум разойтись поэтам
По койкам — да на покой,
И по стишку сочинить об этом?
Прочти, как закончишь свой!
 

* * *

 
Жалко Малеевки! Больше такого ковчега
Нам не обресть: всякой твари там было по паре.
Почвенник, западник там от жасмина до снега
Мирно в аллеях бродили и вирши кропали.
 
 
Жёлтого с белым советского жалко ампира:
Главного корпуса, тёртой морковки с капустой,
Серафимовича многострадального бюста
В чьём-то картузе, под лестницей, возле сортира.
 
 
Вольницы детской, компании той воробьиной —
Вот чего жаль! Малышей от себя не гоняли,
Ставили Толкина, в съезд Горбачёвский играли,
Тайно вращали бутылочку в дебрях жасмина…
 
 
Жалко голодной зимы девяностого года,
Плова «бухарского» с горькой компотною гущей,
Пряников, кем-то добытых и розданных с ходу,
Страха, веселья, надежды, отчаянно лгущей.
 
 
Жалко Малеевки, этой тропы к водопою,
Где замиряются в засуху дикие звери,
Строф о любви с королевскою рифмой тройною,
В ночь голубиную — стулом задвинутой двери.
 

* * *

 
Давайте из жизни пока не уйдём,
давайте побудем немного:
пусть мокнет в окошке фонарь под дождём
в кокошнике нежного смога.
 
 
Давайте ещё поскучаем чуток,
на двери поглядывать бросьте:
когда-то ещё завернём на часок
в такие уютные гости?
 
 
Здесь можно беседой тоску заглушить,
обдуть фолианты от пыли…
И молвит хозяйка: «Куда вам спешить?
Ещё ведь и чаю не пили».
 

ЗАПИСКА

 
Я никогда никому объяснить не в силах,
что у меня к чему. Про любой пустяк
мямлю: мол, исторически так сложилось,
так получилось, а пуще — сказалосьтак.
 
 
Добрый мой критик с розовыми щеками,
мысленно прижимаю тебя к груди
и оставляю на кухне тетрадь со стихами:
будешь анализировать — не буди.