Страница:
— Шутка, Элен. Не более чем шутка…
Ничего больше не сказав, он забрался в машину, и она тронулась. Едва «Мерседес» скрылся из вида, Элен охватило невыразимое облегчение. Нет, она сделает все. чтобы больше не встречаться с Тэдом. И оградит от него Кэт.
Она вошла в дом. Поскорее бы вернулся Эдуард! Она объяснит, что приезжал Тэд, объяснит, что знает про «Сферу»…
Элен остановилась. Почему Эдуард ей ничего не рассказал? Неужели боялся, что это может встать между ними? Ей вдруг стало ясно, что было именно так. Ей ли не знать, в какую ловушку можно угодить, промолчав один раз. Ах, если бы Эдуард поскорее приехал! Она скажет ему, что его опасения нелепы, что это теперь ни малейшего значения не имеет и что она его любит — так любит!
«Он сделал это для меня, — думала она, выходя на террасу с другой стороны дома. — Столько лет он помогал мне и ничего про это не сказал». Любовь к нему, желание быть с ним и теперь и всегда охватили ее с необыкновенной силой. Она посмотрела на купу вязов в дальнем конце сада. Совсем маленькие на таком расстоянии Люсьен и Александр замахали ей. Кристиан потягивался в своем кресле. Радиокомментатор разбирал подробности утреннего матча. Англия, как и предсказывал Эдуард, проиграла — только заметно быстрее.
«На черной лошади». Внезапно сквозь волны счастья в ее памяти всплыли слова Тэда, которые в ту минуту проскользнули мимо ее внимания. Все вокруг словно замерло, она похолодела. Черная лошадь. В конюшне было много лошадей, но вороная — только одна. И не та, на которой собиралась поехать Кэт.
Несколько секунд она стояла, твердя себе, что Тэд оговорился. А потом, вскрикнув от страха, побежала через лужайку и по задней аллее к конюшне.
При ее появлении лошади заржали, а она кидалась от стойла к стойлу. Гермиона была на месте. Все лошади были на месте. Все, кроме Хана.
…Он сжег все. Сжег бумаги, конверт и фотографию. Сжег по очереди в камине кабинета на Итон-сквер. Методично и тщательно.
Письма Жан-Поля и командира Гари Крейга. Небрежную записку Жан-Поля, сообщившего Генри Смит-Кемпу: «Он говорит, что Крейг согласен за пять тысяч долларов. Сумма приемлемая, и наилучший выход для всех заинтересованных сторон. Пожалуйста, сделайте все необходимое. Естественно, от имени вашей фирмы. У Крейга, насколько я понимаю, счета в банке нет, так что надо уплатить ему наличными. И, пожалуйста, объясните мисс Фортескью, что мной руководит только дружеское расположение. Никаких письменных подтверждений отцовства. Сам я в нем не сомневаюсь, но, к счастью, никаких доказательств для суда найти не удастся, если вы уладите это дело с обычным вашим тактом…»
Он прочел счета родильного дома. Он прочел единственное письмо самой Вайолет, посланное оттуда Генри Смит-Кемпу: «Будьте добры, сообщите мсье Жан-Полю де Шавиньи, что его дочь здорова и очень красива. Мне хотелось бы, чтобы он знал, что я назвала ее Элен. Я чувствовала, что ей следует носить французское имя. Он может больше ни о чем не тревожиться. Прошу, заверьте его, что больше я не напомню о себе и не стану злоупотреблять его щедростью…»
Гордое письмо. И свое обещание она сдержала. Конверт хранил еще только два документа: оплаченный счет цветочного магазина в Мэйфере и записку Жан-Поля, наспех нацарапанную в Париже. Все, что касается миссис Крейг, можно убрать в архив, и он благодарит мистера Смит-Кемпа за распорядительность и такт в этом щекотливом деле.
Одна умело использованная спичка — и все бумаги сгорели. Одна за другой. Деньги, как средство искупления вины; деньги, как средство избежать ответственности. Эдуард смотрел, как горят бумаги. Ему было стыдно за Жан-Поля, но негодования он не испытывал. Какое право у него было негодовать? Разве примерно тогда же услужливый мистер Смит-Кемп не заменил от имени Эдуарда деньгами ту любовь, которую он прежде обещал?
Когда последний лист распался пеплом, Эдуард поднялся с колен и отошел к стеклянной двери. За ней был балкон, с которого он в детстве снайперски стрелял по воображаемым врагам. А внизу виднелся сквер, где тогда в сарайчике хранилось снаряжение для противовоздушной обороны. Теперь там на залитой солнцем траве играли детишки, а няни в форме сидели на скамейках и болтали друг с другом. Дома напротив теперь не разделялись черным провалом. От прошлого не осталось ничего. Теперь там царили мир и благополучие. И духота городского лета.
Смятение было внутри его, война в его мозгу и сердце. Он замер, и вдруг словно два изображения на-ложились одно на другое. Он видел их одновременно: сквер в солнечном сиянии — и темный; он услышал гул самолетов, и гул этот слился с уличным шумом. Мир — но он видел, как с неба сыплются бомбы, такие серебряные в прожекторных лучах. Они падали с бредовой замедленностью, прицельные и сброшенные наугад — дистанционное уничтожение. Перед их взрывами тянулась долгая тишина, и взрыв, когда он раздавался, был беззвучен. Долгое медленное время, подумал он. Вся жизнь.
Дочь его брата. Он думал об Элен и об их детях. Его сознание функционировало с мучительной четкостью, рожденной шоком. Мысли были леденящими, точными и неумолимыми — серии образов, свод информации: сначала это, затем то. Этому механическому сознанию было ясно, предельно ясно, что сделать он может одно, и только одно. Уничтожить все улики. И молчать. Он подумал: «Элен не должна знать; наши дети не должны знать. Никогда».
На столике рядом с ним стояла коробочка. Он машинально взял ее в руки и так же машинально поставил на место, А сам думал: «Они никогда не узнают, а я никогда не забуду». Он повернулся и вышел из дома в изменившийся мир.
Он уже сел в «Астон-Мартин», включил мотор, поехал… и только тогда на него, сметая доводы рассудка, обрушилась боль с силой физического удара. Она рвала его сердце, она кромсала мозг. Ему предстало будущее, обезображенное необходимостью молчать. Ничего не произошло: его руки на рулевом колесе не дрожали, мотор работал ровно, в темном мире все еще сияло солнце.
Он обнаружил, что остановился у перекрестка. Перед ним улицу переходила молодая женщина с малышом в прогулочной коляске, белой в голубую полоску. Малыш был в желтом, женщина в зеленом. Малыш замахал ручонкой, женщина убыстрила шаг. Он видел их с величайшей ясностью — этих посторонних и чужих.
Он подумал: «Нам больше нельзя иметь детей» — и осознание этой мысли принесло с собой такую оглушительную боль, что он удивился, почему они ее не слышат — эта женщина и ее малыш. Он ожидал, что они обернутся, посмотрят на него.
Но, естественно, они не обернулись, а перешли улицу, не оглянувшись. Возможно, решение он принял как раз тогда. Женщина вкатила колясочку на противоположный тротуар, а он отпустил сцепление, поставил скорость и прибавил газу. Вперед на скоростное шоссе. Вон из города.
Между Лондоном к востоку и Оксфордом к западу протянулся прямой отрезок скоростного шоссе почти без машин. Там в десяти милях от Оксфорда он дал волю черному «Астон-Мартину». Музыка и скорость. Он нажал кнопку, и воздух претворился в Бетховена. «Семь багателей», опус 33, запись Шнабеля, ноябрь 1938 года. Ему запела призрачная музыка из прошлого.
Веселье и отчаяние; шок и решимость. Andante grazioso; quasi allegretto; scerzo — он прибавил скорость. Три часа. Он торопился… домой.
И увидел пространство, увидел ясно секунды за две до того, как оказался перед ним на самом изгибе плавного поворота. Пространство, сияющее и удивительно красивое, раскрывалось перед ним, сотворенное музыкой. Он увидел, узнал и лишь чуть удивился, что так поздно впервые увидел это место, которое было здесь всегда и ждало, чтобы он явился и сделал его своим. Такой свет и такое безмолвие в сердце музыки, подумал он. Не выход, а вход. И он слегка повернул рулевое колесо.
Страха он не испытывал. Вход был перед ним — тот, что он видел много раз, быть может, во сне, знакомый, а потому желанный. Тихий покой на расстоянии единого биения сердца, и один барьер — боль. Но такая быстрая боль в сравнении с той, которая иначе ждет его. И Элен.
Allegretto — музыка пошла юзом, и мир перевернулся. После удара стало темно и очень тихо. Его глаза залила кровь, и на миг ему почудилось, что он ослеп. Но тут же он понял, что вовсе нет, что стоит чуть повернуть голову… Он повернул ее, и его осенило крыло блистающего пространства. Последний судорожный вздох, и можно было перестать бороться.
Было четыре. Элен стояла с Кэт у конюшни, когда услышала шум подъезжающей машины. Кэт все еще держала поводья Хана. Его бока и холка лоснились от пота. Кэт дрожала. Она тоже услышала машину и умоляюще посмотрела на Элен.
— Это папа. Не говори ему пока. Пожалуйста! Дай я сначала займусь Ханом. Я его разотру, а потом приду и расскажу ему. Я хотела доказать ему, что умею ездить верхом. Что я могу. И я смогла, мамочка. Я смогла!
Элен продолжала молча смотреть на нее.
— Ну, хорошо, — сказала она наконец и отвернулась.
Кэт не знала, какой страх испытала она, и не знала, какое облегчение охватило ее теперь. Такое сильное, что она побоялась сказать еще хоть что-нибудь. И вместо этого пошла, а потом побежала к дому. Солнце било ей в глаза, и она заслонила их ладонью, чтобы сразу же увидеть машину Эдуарда. Обогнув угол, она посмотрела на площадку перед домом и в растерянности остановилась. Машина была не черной. Она была белой, и из нее как раз вылезали двое полицейских. Мужчина и женщина.
Они хотели, чтобы она вошла в дом, но Элен не захотела, и в конце концов они сказали ей в саду, в укромном уголке, отгороженном живыми изгородями из тисов, где они с Эдуардом часто сидели по вечерам.
Мысли ее были заняты Кэт. Ее не мучили никакие предчувствия. Она слушала, как этот мужчина и эта женщина в полицейской форме что-то говорили с сочувственным видом о времени, поворотах, скоростях, машинах «Скорой помощи» и больницах — слушала и не понимала, что они говорят.
— Он же не погиб? — быстро перебила она, глядя на их лица. — Он же не мог погибнуть. Он ранен? Очень серьезно? Да скажите же! Я сейчас же поеду к нему…
Мужчина и женщина в полицейской форме переглянулись. Они пытались усадить ее, но она не далась, и начали опять объяснять. Опять и опять. В тот момент, когда лицо Элен сказало им, что она наконец поняла, говорила женщина. И ее голос прервался. Потом она добавила:
— Это произошло очень быстро.
— Мгновенно, — пояснил мужчина.
Элен смотрела на них, не видя. Она сказала:
— Разве смерть бывает другой?
Они повезли ее куда-то. В прохладную тихую больницу на окраине Оксфорда. Куда должны были доставить Эдуарда, хотя и слишком поздно. Они отвезли ее туда, и проводили, и стояли в дверях, пока она не обернулась к ним. Глаза на белом лице пылали гневом.
— Я хочу остаться с ним одна.
Они переглянулись. Они отступили перед выражением ее глаз. Они закрыли за собой дверь.
Когда она осталась одна с ним, когда дверь закрылась, Элен взяла руку Эдуарда, сухую и холодную. Она наклонила голову и прижалась лицом к его лицу. Она чувствовала, что его тело разбито. Она видела, что его больше нет. И, прижав губы к его волосам, безмолвно, всей силой воли надеясь на невозможное, она умоляла его услышать, она умоляла его сказать что-нибудь. Совсем немножко. Два слова. Одно. Только ее имя. Пусть он меня услышит. Пусть узнает. Прошу тебя, господи. Она произносила эти фразы мысленно, и в тишине они казались ей оглушающе громкими. Рука Эдуарда в ее руке была неподвижна. Пальцы не отвечали на ее пожатие. Глаза ему кто-то закрыл. Не она. Сердце у нее разрывалось.
Его положили на кровать. И она села, а потом легла рядом с ним. Нежно прижалась лицом к его груди и лежала так, как часто лежала прежде, слушая биение его сердца. А потом тихонько заговорила с ним — о том, что было прежде, о том, что он говорил, о том, что он делал, и о том, как много все это значило для нее. Тихим голосом, который прервался, но затем вернулся к ней, она рассказывала ему, что произошло. Как они объяснили ей. Что она почувствовала. Слова душили ее. Надо было торопиться. Они заберут его. Они больше не пустят ее к нему.
Легкими безнадежными движениями она начала устраивать его поудобнее. Сложила его руки, пригладила волосы. А потом перестала, замерла и просто сидела с ним в тишине. Наконец встала. Повернулась. Вновь обернулась к нему. Наклонилась и поцеловала его в последний раз. Не в губы — что-то ее остановило. Она поцеловала его щеку, потом его закрытые глаза. И рассталась с ним. Ее отвезли назад в Куэрс-Мэнор, и она, как могла бережнее и мягче, рассказала Люсьену, и Александру, и Кэт. Кристиан вне себя от горя предложил помочь, пойти с ней, но Элен, спокойная, окаменелая, мягко отклонила его помощь.
— Нет, Кристиан. Это должна сделать я, — сказала она.
Это спокойствие не оставляло ее, оно не ломалось. Оно окутывало ее, и ей казалось, что она существует в замедленном темпе, словно во сне, — и когда сказала детям, и когда Касси, обняв ее, разрыдалась, и когда Кристиан не выдержал.
Спокойствие не покидало ее. Оно было с ней, когда она не могла уснуть. Утром оно поджидало, чтобы она открыла глаза. Ничто не могло его разбить. И она не плакала. Оно было с ней, когда Кристиан привез из больницы вещи Эдуарда. Часы. Ручку с платиновым пером. Бумажник. Всего три вещи. В бумажнике были деньги — совсем немного, Эдуард редко имел при себе крупные суммы — и водительские права. Ни одной фотографии. Ничего, что было бы последней посмертной вестью ей. Она положила их на стол перед собой и прикасалась к ним, думая: «Теперь я заплачу. Теперь я смогу плакать». Но не смогла.
Спокойствие было как щит. Оно ее укрывало. Помогло выдержать приезд Луизы и приезд белого как полотно Саймона Шера. Помогло выдержать газетные шапки и новые часто сенсационные обзоры жизни Эдуарда. Помогло выдержать без муки заседание следственного суда и письма, которые приходили со всех концов мира, на которые она отвечала каждый день аккуратно, тщательно, не откладывая. Оно оставалось с ней, пока она занималась подробностями погребения, которое должно было совершиться в замке на Луаре, и во время бесконечных совещаний с юристами.
Все это было реальным и ирреальным. Она смотрела на происходящее, на этих людей из-за ледяного щита своего спокойствия и обрывала их соболезнования, какими бы искренними они ни были. Она знала, что за этим щитом ее душа, ее тело изнывают от горести утраты, но она не хотела, чтобы кто-нибудь видел ее страдания. Они принадлежали Эдуарду, а она была горда.
Тело Эдуарда было доставлено на Луару в его самолете. Гроб сопровождала Элен. Одна. На ночь перед — похоронами его поставили в часовне около памятников отцу Эдуарда, Жан-Полю, Изобел и Грегуару. Элен осталась там и час за часом сидела совершенно прямо, сложив руки на коленях, пока совсем не стемнело и она не окоченела.
Когда она наконец вернулась в дом, Кристиан (он не оставлял ее совсем одну), прощаясь с ней перед сном, вложил ей в руку пакетик.
— Бетховенская запись, — сказал он негромко. — Та же, что была в машине Эдуарда. Я знаю, он ее включил. И я подумал, что, может быть, ты захочешь ее послушать.
— Бетховен?
— Когда умерла моя мать, я обыскал весь дом, ища хоть что-то. Не знаю, что. Письмо. Какую-нибудь весточку. Естественно, я ничего не нашел. И вот подумал, может быть, у тебя такое же чувство. Я подумал, может быть, тебе это нужно.
Элен посмотрела на маленькую кассету. Ее лицо ничего не выражало.
— Эта пленка? Ты хочешь сказать, пленка из машины Эдуарда?
В голосе Кристиана появилась особая мягкость:
— Нет, Элен. Запись та же, но пленка другая. Пленка в машине, она… порвалась.
— Да. Ну, конечно. Спасибо, Кристиан.
Она поднялась к себе и поставила кассету. Она много раз слышала эту запись, когда ездила с Эдуардом. И когда услышала теперь, музыка внезапно пробилась сквозь броню, которой она себя окружала. Andante grazioso; quasi allegretto. И тут она заплакала.
На следующий день, когда ей опять понадобилось спокойствие, оно вернулось к ней. Она надела его вместе с траурным костюмом, точно плащ. Оно защищало ее во время заупокойной службы, во время погребальной церемонии на кладбище де Шавиньи у часовни. Кладбище располагалось на пригорке, откуда открывался широкий вид на виноградники и на заливные луга за ними с купами каштанов. Оградой служили темные стройные кипарисы, посаженные еще прадедом Эдуарда.
Поля внизу были пустынны, в воздухе веяло прохладой, с молочного неба сквозь тонкую пелену облаков пробивались рассеянные лучи солнца. Уже пахло осенью, хотя лето не кончилось и виноград не был убран. Листья на дальних каштанах начинали увядать: в их зелени пробивалась желтизна. Пахло дождем и древесным дымом.
Элен стояла, слушая слова, которые знала, что услышит, среди лиц, которые знала, что увидит. Толпа людей в черном. Лучший друг Эдуарда по одну ее руку, ближайший сотрудник по другую. Она взглянула напротив на застывшие лица Люсьена, Александра и Кэт. Александр, слишком маленький, чтобы понять; Люсьен, полный вызова и страха; лицо Кэт, осунувшееся, искаженное горем.
За ними другие лица — столько лиц! Луиза в глубоком трауре с опущенной вуалью; Кавендиши из Англии; Альфонс де Гиз, который когда-то был так любезен с ней здесь, в замке, и рассказывал, как ловят форель, стоял прямо, по-солдатски, он ведь и был старый солдат; рядом его жена Жаклин, нахмуренная, возможно, чтобы сдержать слезы — плакать на людях она не снизошла бы; Дрю Джонсон, прилетевший из Техаса; Клара Делюк, с глазами красными и опухшими от слез; Касси, выпрямившись, рядом с Мадлен, ее мужем и двумя их детьми. Джордж немного в стороне, внезапно состарившийся, поникший. Флориан Выспянский запрокинул медвежью голову к небу — на добром лице застывшая маска недоумения. Представители компании де Шавиньи — она увидела мсье Блока и Тампля, его соперника. Лица из недавнего прошлого. И более далекого — Уильям, брат Изобел, с которым Элен знакома не была; группа студенческих друзей Эдуарда; представители министерств; парламентские депутаты; видные представители других компаний, коллеги с Парижской биржи; знакомые из Лондона, из Парижа, из Нью-Йорка. Она видела и не видела их, она Слышала и не слышала слова священника.
Под конец службы пошел дождь, сперва чуть-чуть, потом припустил сильнее. Двое-трое озабоченно взглянули на небо. Луиза застонала. Кто-то вложил в руку Элен нелепую лопаточку с кучкой земли. Тяжелые капли падали на ее голову, на полированный гроб Эдуарда, на серебряную табличку с выгравированным на ней его именем. Элен ссыпала землю с лопатки себе в руку, на мгновение ощутила ее прохладу и тяжесть, а потом рассыпала ее ровным движением, ради Эдуарда сдержав дрожь в руке.
Церемония завершилась, люди начали расходиться, и она физически ощущала их смущение. Смерть вызывает в людях неловкость, подумала она. Кристиан взял ее под руку. Он и Саймон Шер повели ее прочь. Один раз она остановилась и поглядела через плечо. Сознательным усилием, напрягая волю, душу и тело, она послала Эдуарду свою любовь, как посылала прежде при других обстоятельствах и через другие расстояния. Узкие колонны кипарисов согнулись под ветром и распрямились; туча, застилавшая солнце, уплыла, и на миг небо заполнилось влажным сиянием. Элен отвернулась.
Спокойствие было здесь, оно не покинуло ее. И служило ей защитой, пока она пожимала множество рук, выслушивала множество кратких соболезнований, пока те, кто уезжал, группировались, перегруппировывались и уходили.
Последним был высокий массивный мужчина с бледным лицом и глазами под тяжелыми веками. На нем был корректнейший траур. У могилы он стоял без шляпы, то ли пренебрегая дождем, то ли не замечая его, держась сзади и несколько в стороне. Потом она видела, как он говорил с Луизой. Но Луиза, плача, сразу же ушла в дом.
Теперь этот мужчина двинулся к ней, остановился и корректно наклонился над ее рукой.
Она его не узнала и глядела на него сквозь свое спокойствие, почти не видя.
— Примите мои искреннейшие соболезнования, мадам. — Он выпрямился. — Ваш покойный супруг и я когда-то работали вместе. Много лет назад.
Заметив, что ее лицо ничего не выразило, он наклонил голову.
— Филипп де Бельфор, — сказал он, почтительно попятился и, повернувшись, зашагал прочь по узкой дорожке.
Элен смотрела, как он идет к воротам, где стоял большой черный «Мерседес». Отойдя подальше и, возможно, решив, что на него никто не смотрит (он предварительно оглянулся через плечо), Филипп де Бельфор приподнял зажатый в руке зонт, старательно раза два встряхнул его, раскрыл и поднял над головой. Под защитой зонта он прошел оставшееся расстояние до своей машины и сел в нее, больше не посмотрев назад.
После этого она жила — не жила. Стеклянное спокойствие редко ее покидало; она функционировала, глядя на мир с отрешенностью, которая оставляла ее, только когда она была дома или совсем одна.
Время ползло и ползло, один долгий день переходил в другой. Вчера, сегодня, завтра. Осень сменилась зимой, зима — весной. Она следила за сменой времен года, смутно досадуя на предсказуемость и последовательность этих переходов. Как-то рано утром, когда они приехали на Рождество в Куэрс, она ушла далеко за пределы парка по дорожке для верховой езды к холмам, протянувшимся к западу. Ночью выпал снег, и она первая шла там, оставляя цепочку следов в белом похрустывающем покрове. Было очень холодно. Когда она наконец остановилась на вершине, расстилавшийся перед ней пейзаж показался ей под снегом почти незнакомым. Земля была белой; деревья рощи стояли черные и обнаженные на фоне тускло-серого неба, грозящего новым снегопадом. И она вспомнила то утро, когда стояла в холодной лондонской комнатушке, смотрела на заснеженную улицу и впервые в ней шевельнулся ее ребенок.
Она повернулась и печально пошла назад, вновь ощущая, как ощущала все эти месяцы, что в ней что-то сломалось, погибло и никогда уже не пробудится вновь. Она постояла и снова пошла, выбрав дорожку, которая вела через парк. Среди тисов она снова остановилась, думая об Эдуарде, а затем ее мысли обратились в прошлое через года и года; Эдуард, Льюис, Билли. Три смерти. Три гибели. Она обломила сосульку с ветки, сняла перчатку и положила на ладонь ледяной цилиндрик, сверкающий, как брильянт, который она носила на пальце. Вскоре тепло ее кожи растопило ледышку, она повернулась и пошла к дому, к другим воспоминаниям, ожидавшим ее там.
Другие люди приспосабливались — она знала, что это называется так. Она видела, как они следят за ней, всматриваются, ждут минуты, когда уловят сигнал, что теперь опять можно вести себя как прежде. Жизнь продолжалась, люди забывали, и это ее не оскорбляло. Она и сама старалась вести себя как всегда. Возможно, ей что-то и удавалось: во всяком случае, те, кто не знал ее очень близко, видимо, принимали все за чистую монету. Но Элен ощущала себя полумертвой.
…Она видела, как ее дети приняли свою потерю, что было неизбежно. Люсьен, жизнелюб, оправился первым. Понять состояние Александра было труднее: он был еще слишком мал. Вначале он все спрашивал, где папа и когда он приедет. Но с течением времени почти перестал задавать эти вопросы, а весной в Париже, когда Элен как-то вечером поднялась к нему пожелать спокойной ночи, он взял ее за руку и сказал:
— Папа больше не приедет, правда?
— Да, Александр.
В тоне его была грусть, но не протест. Он улегся поудобнее. Элен наклонилась и поцеловала его. Она любила Александра до боли, испытывала огромную потребность оберегать его. Любила за ласковость, за медлительность, за то, что он поздно начал ходить и говорить, за то, что он был вылитый Эдуард. Выпрямившись, когда он закрыл глаза, она подумала: «Наш последний ребенок». У нее навернулись слезы: она знала, что детей у нее больше не будет.
Кэт горевала непримиримее и яростнее младших братьев — она была достаточно взрослой, чтобы понять свою потерю. Это общее чувство невозвратимой утраты вновь их сблизило. Но у Кэт тоже была своя жизнь. Она настояла на том, что будет учиться в английском пансионе, потому что его выбрал для нее отец. Она освоилась там, начала заводить подруг, и Элен боялась обременить ее прошлым, с которым слилась, и потому сознательно старалась отвлекать Кэт от подобных мыслей и воспоминаний, поощряла сосредоточиваться на будущем.
Сама она продолжала жить. Продолжала заниматься своей работой, но без Эдуарда все это утратило смысл и вызывало в ней отвращение. Некоторое время в первый год после смерти Эдуарда она продолжала заниматься коллекцией Выспянского и посещать заседания правления компании де Шавиньи. Теперь она сидела в кресле Эдуарда во главе стола.
Прежде эти заседания интересовали ее, глубоко занимали. Но теперь в своей отчужденности она испытывала к ним нарастающую брезгливость. Политика, маневрирование — какими мелочными выглядели они теперь! Даже принятые решения казались бессмысленными: какая была бы разница, приходило ей в голову, если бы они выбрали не этот курс, а прямо противоположный?
Осенью 1974 года она перестала бывать на заседаниях. Когда Саймон Шер приезжал к ней для решения вопросов, настолько важных, что они требовали ее утверждения, она апатично выслушивала его, пропуская его доводы мимо ушей, но чаше всего просто спрашивала, какое решение получило поддержку большинства, и утверждала его.
Даже когда он сказал ей, что по ряду причин, вполне весомых, следующую коллекцию Выспянского правление пока рассматривать не намерено, она согласилась. Саймон Шер, который был против, посмотрел на нее очень внимательно.
Ничего больше не сказав, он забрался в машину, и она тронулась. Едва «Мерседес» скрылся из вида, Элен охватило невыразимое облегчение. Нет, она сделает все. чтобы больше не встречаться с Тэдом. И оградит от него Кэт.
Она вошла в дом. Поскорее бы вернулся Эдуард! Она объяснит, что приезжал Тэд, объяснит, что знает про «Сферу»…
Элен остановилась. Почему Эдуард ей ничего не рассказал? Неужели боялся, что это может встать между ними? Ей вдруг стало ясно, что было именно так. Ей ли не знать, в какую ловушку можно угодить, промолчав один раз. Ах, если бы Эдуард поскорее приехал! Она скажет ему, что его опасения нелепы, что это теперь ни малейшего значения не имеет и что она его любит — так любит!
«Он сделал это для меня, — думала она, выходя на террасу с другой стороны дома. — Столько лет он помогал мне и ничего про это не сказал». Любовь к нему, желание быть с ним и теперь и всегда охватили ее с необыкновенной силой. Она посмотрела на купу вязов в дальнем конце сада. Совсем маленькие на таком расстоянии Люсьен и Александр замахали ей. Кристиан потягивался в своем кресле. Радиокомментатор разбирал подробности утреннего матча. Англия, как и предсказывал Эдуард, проиграла — только заметно быстрее.
«На черной лошади». Внезапно сквозь волны счастья в ее памяти всплыли слова Тэда, которые в ту минуту проскользнули мимо ее внимания. Все вокруг словно замерло, она похолодела. Черная лошадь. В конюшне было много лошадей, но вороная — только одна. И не та, на которой собиралась поехать Кэт.
Несколько секунд она стояла, твердя себе, что Тэд оговорился. А потом, вскрикнув от страха, побежала через лужайку и по задней аллее к конюшне.
При ее появлении лошади заржали, а она кидалась от стойла к стойлу. Гермиона была на месте. Все лошади были на месте. Все, кроме Хана.
…Он сжег все. Сжег бумаги, конверт и фотографию. Сжег по очереди в камине кабинета на Итон-сквер. Методично и тщательно.
Письма Жан-Поля и командира Гари Крейга. Небрежную записку Жан-Поля, сообщившего Генри Смит-Кемпу: «Он говорит, что Крейг согласен за пять тысяч долларов. Сумма приемлемая, и наилучший выход для всех заинтересованных сторон. Пожалуйста, сделайте все необходимое. Естественно, от имени вашей фирмы. У Крейга, насколько я понимаю, счета в банке нет, так что надо уплатить ему наличными. И, пожалуйста, объясните мисс Фортескью, что мной руководит только дружеское расположение. Никаких письменных подтверждений отцовства. Сам я в нем не сомневаюсь, но, к счастью, никаких доказательств для суда найти не удастся, если вы уладите это дело с обычным вашим тактом…»
Он прочел счета родильного дома. Он прочел единственное письмо самой Вайолет, посланное оттуда Генри Смит-Кемпу: «Будьте добры, сообщите мсье Жан-Полю де Шавиньи, что его дочь здорова и очень красива. Мне хотелось бы, чтобы он знал, что я назвала ее Элен. Я чувствовала, что ей следует носить французское имя. Он может больше ни о чем не тревожиться. Прошу, заверьте его, что больше я не напомню о себе и не стану злоупотреблять его щедростью…»
Гордое письмо. И свое обещание она сдержала. Конверт хранил еще только два документа: оплаченный счет цветочного магазина в Мэйфере и записку Жан-Поля, наспех нацарапанную в Париже. Все, что касается миссис Крейг, можно убрать в архив, и он благодарит мистера Смит-Кемпа за распорядительность и такт в этом щекотливом деле.
Одна умело использованная спичка — и все бумаги сгорели. Одна за другой. Деньги, как средство искупления вины; деньги, как средство избежать ответственности. Эдуард смотрел, как горят бумаги. Ему было стыдно за Жан-Поля, но негодования он не испытывал. Какое право у него было негодовать? Разве примерно тогда же услужливый мистер Смит-Кемп не заменил от имени Эдуарда деньгами ту любовь, которую он прежде обещал?
Когда последний лист распался пеплом, Эдуард поднялся с колен и отошел к стеклянной двери. За ней был балкон, с которого он в детстве снайперски стрелял по воображаемым врагам. А внизу виднелся сквер, где тогда в сарайчике хранилось снаряжение для противовоздушной обороны. Теперь там на залитой солнцем траве играли детишки, а няни в форме сидели на скамейках и болтали друг с другом. Дома напротив теперь не разделялись черным провалом. От прошлого не осталось ничего. Теперь там царили мир и благополучие. И духота городского лета.
Смятение было внутри его, война в его мозгу и сердце. Он замер, и вдруг словно два изображения на-ложились одно на другое. Он видел их одновременно: сквер в солнечном сиянии — и темный; он услышал гул самолетов, и гул этот слился с уличным шумом. Мир — но он видел, как с неба сыплются бомбы, такие серебряные в прожекторных лучах. Они падали с бредовой замедленностью, прицельные и сброшенные наугад — дистанционное уничтожение. Перед их взрывами тянулась долгая тишина, и взрыв, когда он раздавался, был беззвучен. Долгое медленное время, подумал он. Вся жизнь.
Дочь его брата. Он думал об Элен и об их детях. Его сознание функционировало с мучительной четкостью, рожденной шоком. Мысли были леденящими, точными и неумолимыми — серии образов, свод информации: сначала это, затем то. Этому механическому сознанию было ясно, предельно ясно, что сделать он может одно, и только одно. Уничтожить все улики. И молчать. Он подумал: «Элен не должна знать; наши дети не должны знать. Никогда».
На столике рядом с ним стояла коробочка. Он машинально взял ее в руки и так же машинально поставил на место, А сам думал: «Они никогда не узнают, а я никогда не забуду». Он повернулся и вышел из дома в изменившийся мир.
Он уже сел в «Астон-Мартин», включил мотор, поехал… и только тогда на него, сметая доводы рассудка, обрушилась боль с силой физического удара. Она рвала его сердце, она кромсала мозг. Ему предстало будущее, обезображенное необходимостью молчать. Ничего не произошло: его руки на рулевом колесе не дрожали, мотор работал ровно, в темном мире все еще сияло солнце.
Он обнаружил, что остановился у перекрестка. Перед ним улицу переходила молодая женщина с малышом в прогулочной коляске, белой в голубую полоску. Малыш был в желтом, женщина в зеленом. Малыш замахал ручонкой, женщина убыстрила шаг. Он видел их с величайшей ясностью — этих посторонних и чужих.
Он подумал: «Нам больше нельзя иметь детей» — и осознание этой мысли принесло с собой такую оглушительную боль, что он удивился, почему они ее не слышат — эта женщина и ее малыш. Он ожидал, что они обернутся, посмотрят на него.
Но, естественно, они не обернулись, а перешли улицу, не оглянувшись. Возможно, решение он принял как раз тогда. Женщина вкатила колясочку на противоположный тротуар, а он отпустил сцепление, поставил скорость и прибавил газу. Вперед на скоростное шоссе. Вон из города.
Между Лондоном к востоку и Оксфордом к западу протянулся прямой отрезок скоростного шоссе почти без машин. Там в десяти милях от Оксфорда он дал волю черному «Астон-Мартину». Музыка и скорость. Он нажал кнопку, и воздух претворился в Бетховена. «Семь багателей», опус 33, запись Шнабеля, ноябрь 1938 года. Ему запела призрачная музыка из прошлого.
Веселье и отчаяние; шок и решимость. Andante grazioso; quasi allegretto; scerzo — он прибавил скорость. Три часа. Он торопился… домой.
И увидел пространство, увидел ясно секунды за две до того, как оказался перед ним на самом изгибе плавного поворота. Пространство, сияющее и удивительно красивое, раскрывалось перед ним, сотворенное музыкой. Он увидел, узнал и лишь чуть удивился, что так поздно впервые увидел это место, которое было здесь всегда и ждало, чтобы он явился и сделал его своим. Такой свет и такое безмолвие в сердце музыки, подумал он. Не выход, а вход. И он слегка повернул рулевое колесо.
Страха он не испытывал. Вход был перед ним — тот, что он видел много раз, быть может, во сне, знакомый, а потому желанный. Тихий покой на расстоянии единого биения сердца, и один барьер — боль. Но такая быстрая боль в сравнении с той, которая иначе ждет его. И Элен.
Allegretto — музыка пошла юзом, и мир перевернулся. После удара стало темно и очень тихо. Его глаза залила кровь, и на миг ему почудилось, что он ослеп. Но тут же он понял, что вовсе нет, что стоит чуть повернуть голову… Он повернул ее, и его осенило крыло блистающего пространства. Последний судорожный вздох, и можно было перестать бороться.
Было четыре. Элен стояла с Кэт у конюшни, когда услышала шум подъезжающей машины. Кэт все еще держала поводья Хана. Его бока и холка лоснились от пота. Кэт дрожала. Она тоже услышала машину и умоляюще посмотрела на Элен.
— Это папа. Не говори ему пока. Пожалуйста! Дай я сначала займусь Ханом. Я его разотру, а потом приду и расскажу ему. Я хотела доказать ему, что умею ездить верхом. Что я могу. И я смогла, мамочка. Я смогла!
Элен продолжала молча смотреть на нее.
— Ну, хорошо, — сказала она наконец и отвернулась.
Кэт не знала, какой страх испытала она, и не знала, какое облегчение охватило ее теперь. Такое сильное, что она побоялась сказать еще хоть что-нибудь. И вместо этого пошла, а потом побежала к дому. Солнце било ей в глаза, и она заслонила их ладонью, чтобы сразу же увидеть машину Эдуарда. Обогнув угол, она посмотрела на площадку перед домом и в растерянности остановилась. Машина была не черной. Она была белой, и из нее как раз вылезали двое полицейских. Мужчина и женщина.
Они хотели, чтобы она вошла в дом, но Элен не захотела, и в конце концов они сказали ей в саду, в укромном уголке, отгороженном живыми изгородями из тисов, где они с Эдуардом часто сидели по вечерам.
Мысли ее были заняты Кэт. Ее не мучили никакие предчувствия. Она слушала, как этот мужчина и эта женщина в полицейской форме что-то говорили с сочувственным видом о времени, поворотах, скоростях, машинах «Скорой помощи» и больницах — слушала и не понимала, что они говорят.
— Он же не погиб? — быстро перебила она, глядя на их лица. — Он же не мог погибнуть. Он ранен? Очень серьезно? Да скажите же! Я сейчас же поеду к нему…
Мужчина и женщина в полицейской форме переглянулись. Они пытались усадить ее, но она не далась, и начали опять объяснять. Опять и опять. В тот момент, когда лицо Элен сказало им, что она наконец поняла, говорила женщина. И ее голос прервался. Потом она добавила:
— Это произошло очень быстро.
— Мгновенно, — пояснил мужчина.
Элен смотрела на них, не видя. Она сказала:
— Разве смерть бывает другой?
Они повезли ее куда-то. В прохладную тихую больницу на окраине Оксфорда. Куда должны были доставить Эдуарда, хотя и слишком поздно. Они отвезли ее туда, и проводили, и стояли в дверях, пока она не обернулась к ним. Глаза на белом лице пылали гневом.
— Я хочу остаться с ним одна.
Они переглянулись. Они отступили перед выражением ее глаз. Они закрыли за собой дверь.
Когда она осталась одна с ним, когда дверь закрылась, Элен взяла руку Эдуарда, сухую и холодную. Она наклонила голову и прижалась лицом к его лицу. Она чувствовала, что его тело разбито. Она видела, что его больше нет. И, прижав губы к его волосам, безмолвно, всей силой воли надеясь на невозможное, она умоляла его услышать, она умоляла его сказать что-нибудь. Совсем немножко. Два слова. Одно. Только ее имя. Пусть он меня услышит. Пусть узнает. Прошу тебя, господи. Она произносила эти фразы мысленно, и в тишине они казались ей оглушающе громкими. Рука Эдуарда в ее руке была неподвижна. Пальцы не отвечали на ее пожатие. Глаза ему кто-то закрыл. Не она. Сердце у нее разрывалось.
Его положили на кровать. И она села, а потом легла рядом с ним. Нежно прижалась лицом к его груди и лежала так, как часто лежала прежде, слушая биение его сердца. А потом тихонько заговорила с ним — о том, что было прежде, о том, что он говорил, о том, что он делал, и о том, как много все это значило для нее. Тихим голосом, который прервался, но затем вернулся к ней, она рассказывала ему, что произошло. Как они объяснили ей. Что она почувствовала. Слова душили ее. Надо было торопиться. Они заберут его. Они больше не пустят ее к нему.
Легкими безнадежными движениями она начала устраивать его поудобнее. Сложила его руки, пригладила волосы. А потом перестала, замерла и просто сидела с ним в тишине. Наконец встала. Повернулась. Вновь обернулась к нему. Наклонилась и поцеловала его в последний раз. Не в губы — что-то ее остановило. Она поцеловала его щеку, потом его закрытые глаза. И рассталась с ним. Ее отвезли назад в Куэрс-Мэнор, и она, как могла бережнее и мягче, рассказала Люсьену, и Александру, и Кэт. Кристиан вне себя от горя предложил помочь, пойти с ней, но Элен, спокойная, окаменелая, мягко отклонила его помощь.
— Нет, Кристиан. Это должна сделать я, — сказала она.
Это спокойствие не оставляло ее, оно не ломалось. Оно окутывало ее, и ей казалось, что она существует в замедленном темпе, словно во сне, — и когда сказала детям, и когда Касси, обняв ее, разрыдалась, и когда Кристиан не выдержал.
Спокойствие не покидало ее. Оно было с ней, когда она не могла уснуть. Утром оно поджидало, чтобы она открыла глаза. Ничто не могло его разбить. И она не плакала. Оно было с ней, когда Кристиан привез из больницы вещи Эдуарда. Часы. Ручку с платиновым пером. Бумажник. Всего три вещи. В бумажнике были деньги — совсем немного, Эдуард редко имел при себе крупные суммы — и водительские права. Ни одной фотографии. Ничего, что было бы последней посмертной вестью ей. Она положила их на стол перед собой и прикасалась к ним, думая: «Теперь я заплачу. Теперь я смогу плакать». Но не смогла.
Спокойствие было как щит. Оно ее укрывало. Помогло выдержать приезд Луизы и приезд белого как полотно Саймона Шера. Помогло выдержать газетные шапки и новые часто сенсационные обзоры жизни Эдуарда. Помогло выдержать без муки заседание следственного суда и письма, которые приходили со всех концов мира, на которые она отвечала каждый день аккуратно, тщательно, не откладывая. Оно оставалось с ней, пока она занималась подробностями погребения, которое должно было совершиться в замке на Луаре, и во время бесконечных совещаний с юристами.
Все это было реальным и ирреальным. Она смотрела на происходящее, на этих людей из-за ледяного щита своего спокойствия и обрывала их соболезнования, какими бы искренними они ни были. Она знала, что за этим щитом ее душа, ее тело изнывают от горести утраты, но она не хотела, чтобы кто-нибудь видел ее страдания. Они принадлежали Эдуарду, а она была горда.
Тело Эдуарда было доставлено на Луару в его самолете. Гроб сопровождала Элен. Одна. На ночь перед — похоронами его поставили в часовне около памятников отцу Эдуарда, Жан-Полю, Изобел и Грегуару. Элен осталась там и час за часом сидела совершенно прямо, сложив руки на коленях, пока совсем не стемнело и она не окоченела.
Когда она наконец вернулась в дом, Кристиан (он не оставлял ее совсем одну), прощаясь с ней перед сном, вложил ей в руку пакетик.
— Бетховенская запись, — сказал он негромко. — Та же, что была в машине Эдуарда. Я знаю, он ее включил. И я подумал, что, может быть, ты захочешь ее послушать.
— Бетховен?
— Когда умерла моя мать, я обыскал весь дом, ища хоть что-то. Не знаю, что. Письмо. Какую-нибудь весточку. Естественно, я ничего не нашел. И вот подумал, может быть, у тебя такое же чувство. Я подумал, может быть, тебе это нужно.
Элен посмотрела на маленькую кассету. Ее лицо ничего не выражало.
— Эта пленка? Ты хочешь сказать, пленка из машины Эдуарда?
В голосе Кристиана появилась особая мягкость:
— Нет, Элен. Запись та же, но пленка другая. Пленка в машине, она… порвалась.
— Да. Ну, конечно. Спасибо, Кристиан.
Она поднялась к себе и поставила кассету. Она много раз слышала эту запись, когда ездила с Эдуардом. И когда услышала теперь, музыка внезапно пробилась сквозь броню, которой она себя окружала. Andante grazioso; quasi allegretto. И тут она заплакала.
На следующий день, когда ей опять понадобилось спокойствие, оно вернулось к ней. Она надела его вместе с траурным костюмом, точно плащ. Оно защищало ее во время заупокойной службы, во время погребальной церемонии на кладбище де Шавиньи у часовни. Кладбище располагалось на пригорке, откуда открывался широкий вид на виноградники и на заливные луга за ними с купами каштанов. Оградой служили темные стройные кипарисы, посаженные еще прадедом Эдуарда.
Поля внизу были пустынны, в воздухе веяло прохладой, с молочного неба сквозь тонкую пелену облаков пробивались рассеянные лучи солнца. Уже пахло осенью, хотя лето не кончилось и виноград не был убран. Листья на дальних каштанах начинали увядать: в их зелени пробивалась желтизна. Пахло дождем и древесным дымом.
Элен стояла, слушая слова, которые знала, что услышит, среди лиц, которые знала, что увидит. Толпа людей в черном. Лучший друг Эдуарда по одну ее руку, ближайший сотрудник по другую. Она взглянула напротив на застывшие лица Люсьена, Александра и Кэт. Александр, слишком маленький, чтобы понять; Люсьен, полный вызова и страха; лицо Кэт, осунувшееся, искаженное горем.
За ними другие лица — столько лиц! Луиза в глубоком трауре с опущенной вуалью; Кавендиши из Англии; Альфонс де Гиз, который когда-то был так любезен с ней здесь, в замке, и рассказывал, как ловят форель, стоял прямо, по-солдатски, он ведь и был старый солдат; рядом его жена Жаклин, нахмуренная, возможно, чтобы сдержать слезы — плакать на людях она не снизошла бы; Дрю Джонсон, прилетевший из Техаса; Клара Делюк, с глазами красными и опухшими от слез; Касси, выпрямившись, рядом с Мадлен, ее мужем и двумя их детьми. Джордж немного в стороне, внезапно состарившийся, поникший. Флориан Выспянский запрокинул медвежью голову к небу — на добром лице застывшая маска недоумения. Представители компании де Шавиньи — она увидела мсье Блока и Тампля, его соперника. Лица из недавнего прошлого. И более далекого — Уильям, брат Изобел, с которым Элен знакома не была; группа студенческих друзей Эдуарда; представители министерств; парламентские депутаты; видные представители других компаний, коллеги с Парижской биржи; знакомые из Лондона, из Парижа, из Нью-Йорка. Она видела и не видела их, она Слышала и не слышала слова священника.
Под конец службы пошел дождь, сперва чуть-чуть, потом припустил сильнее. Двое-трое озабоченно взглянули на небо. Луиза застонала. Кто-то вложил в руку Элен нелепую лопаточку с кучкой земли. Тяжелые капли падали на ее голову, на полированный гроб Эдуарда, на серебряную табличку с выгравированным на ней его именем. Элен ссыпала землю с лопатки себе в руку, на мгновение ощутила ее прохладу и тяжесть, а потом рассыпала ее ровным движением, ради Эдуарда сдержав дрожь в руке.
Церемония завершилась, люди начали расходиться, и она физически ощущала их смущение. Смерть вызывает в людях неловкость, подумала она. Кристиан взял ее под руку. Он и Саймон Шер повели ее прочь. Один раз она остановилась и поглядела через плечо. Сознательным усилием, напрягая волю, душу и тело, она послала Эдуарду свою любовь, как посылала прежде при других обстоятельствах и через другие расстояния. Узкие колонны кипарисов согнулись под ветром и распрямились; туча, застилавшая солнце, уплыла, и на миг небо заполнилось влажным сиянием. Элен отвернулась.
Спокойствие было здесь, оно не покинуло ее. И служило ей защитой, пока она пожимала множество рук, выслушивала множество кратких соболезнований, пока те, кто уезжал, группировались, перегруппировывались и уходили.
Последним был высокий массивный мужчина с бледным лицом и глазами под тяжелыми веками. На нем был корректнейший траур. У могилы он стоял без шляпы, то ли пренебрегая дождем, то ли не замечая его, держась сзади и несколько в стороне. Потом она видела, как он говорил с Луизой. Но Луиза, плача, сразу же ушла в дом.
Теперь этот мужчина двинулся к ней, остановился и корректно наклонился над ее рукой.
Она его не узнала и глядела на него сквозь свое спокойствие, почти не видя.
— Примите мои искреннейшие соболезнования, мадам. — Он выпрямился. — Ваш покойный супруг и я когда-то работали вместе. Много лет назад.
Заметив, что ее лицо ничего не выразило, он наклонил голову.
— Филипп де Бельфор, — сказал он, почтительно попятился и, повернувшись, зашагал прочь по узкой дорожке.
Элен смотрела, как он идет к воротам, где стоял большой черный «Мерседес». Отойдя подальше и, возможно, решив, что на него никто не смотрит (он предварительно оглянулся через плечо), Филипп де Бельфор приподнял зажатый в руке зонт, старательно раза два встряхнул его, раскрыл и поднял над головой. Под защитой зонта он прошел оставшееся расстояние до своей машины и сел в нее, больше не посмотрев назад.
После этого она жила — не жила. Стеклянное спокойствие редко ее покидало; она функционировала, глядя на мир с отрешенностью, которая оставляла ее, только когда она была дома или совсем одна.
Время ползло и ползло, один долгий день переходил в другой. Вчера, сегодня, завтра. Осень сменилась зимой, зима — весной. Она следила за сменой времен года, смутно досадуя на предсказуемость и последовательность этих переходов. Как-то рано утром, когда они приехали на Рождество в Куэрс, она ушла далеко за пределы парка по дорожке для верховой езды к холмам, протянувшимся к западу. Ночью выпал снег, и она первая шла там, оставляя цепочку следов в белом похрустывающем покрове. Было очень холодно. Когда она наконец остановилась на вершине, расстилавшийся перед ней пейзаж показался ей под снегом почти незнакомым. Земля была белой; деревья рощи стояли черные и обнаженные на фоне тускло-серого неба, грозящего новым снегопадом. И она вспомнила то утро, когда стояла в холодной лондонской комнатушке, смотрела на заснеженную улицу и впервые в ней шевельнулся ее ребенок.
Она повернулась и печально пошла назад, вновь ощущая, как ощущала все эти месяцы, что в ней что-то сломалось, погибло и никогда уже не пробудится вновь. Она постояла и снова пошла, выбрав дорожку, которая вела через парк. Среди тисов она снова остановилась, думая об Эдуарде, а затем ее мысли обратились в прошлое через года и года; Эдуард, Льюис, Билли. Три смерти. Три гибели. Она обломила сосульку с ветки, сняла перчатку и положила на ладонь ледяной цилиндрик, сверкающий, как брильянт, который она носила на пальце. Вскоре тепло ее кожи растопило ледышку, она повернулась и пошла к дому, к другим воспоминаниям, ожидавшим ее там.
Другие люди приспосабливались — она знала, что это называется так. Она видела, как они следят за ней, всматриваются, ждут минуты, когда уловят сигнал, что теперь опять можно вести себя как прежде. Жизнь продолжалась, люди забывали, и это ее не оскорбляло. Она и сама старалась вести себя как всегда. Возможно, ей что-то и удавалось: во всяком случае, те, кто не знал ее очень близко, видимо, принимали все за чистую монету. Но Элен ощущала себя полумертвой.
…Она видела, как ее дети приняли свою потерю, что было неизбежно. Люсьен, жизнелюб, оправился первым. Понять состояние Александра было труднее: он был еще слишком мал. Вначале он все спрашивал, где папа и когда он приедет. Но с течением времени почти перестал задавать эти вопросы, а весной в Париже, когда Элен как-то вечером поднялась к нему пожелать спокойной ночи, он взял ее за руку и сказал:
— Папа больше не приедет, правда?
— Да, Александр.
В тоне его была грусть, но не протест. Он улегся поудобнее. Элен наклонилась и поцеловала его. Она любила Александра до боли, испытывала огромную потребность оберегать его. Любила за ласковость, за медлительность, за то, что он поздно начал ходить и говорить, за то, что он был вылитый Эдуард. Выпрямившись, когда он закрыл глаза, она подумала: «Наш последний ребенок». У нее навернулись слезы: она знала, что детей у нее больше не будет.
Кэт горевала непримиримее и яростнее младших братьев — она была достаточно взрослой, чтобы понять свою потерю. Это общее чувство невозвратимой утраты вновь их сблизило. Но у Кэт тоже была своя жизнь. Она настояла на том, что будет учиться в английском пансионе, потому что его выбрал для нее отец. Она освоилась там, начала заводить подруг, и Элен боялась обременить ее прошлым, с которым слилась, и потому сознательно старалась отвлекать Кэт от подобных мыслей и воспоминаний, поощряла сосредоточиваться на будущем.
Сама она продолжала жить. Продолжала заниматься своей работой, но без Эдуарда все это утратило смысл и вызывало в ней отвращение. Некоторое время в первый год после смерти Эдуарда она продолжала заниматься коллекцией Выспянского и посещать заседания правления компании де Шавиньи. Теперь она сидела в кресле Эдуарда во главе стола.
Прежде эти заседания интересовали ее, глубоко занимали. Но теперь в своей отчужденности она испытывала к ним нарастающую брезгливость. Политика, маневрирование — какими мелочными выглядели они теперь! Даже принятые решения казались бессмысленными: какая была бы разница, приходило ей в голову, если бы они выбрали не этот курс, а прямо противоположный?
Осенью 1974 года она перестала бывать на заседаниях. Когда Саймон Шер приезжал к ней для решения вопросов, настолько важных, что они требовали ее утверждения, она апатично выслушивала его, пропуская его доводы мимо ушей, но чаше всего просто спрашивала, какое решение получило поддержку большинства, и утверждала его.
Даже когда он сказал ей, что по ряду причин, вполне весомых, следующую коллекцию Выспянского правление пока рассматривать не намерено, она согласилась. Саймон Шер, который был против, посмотрел на нее очень внимательно.