Карин Бойе
Каллокаин

* * *

   То, что я сижу и пишу книгу, наверное, многим покажется бессмыслицей. Не знаю, впрочем, уместно ля тут слово “многие”; ведь скорее всего вряд ли кто вообще узнает об этом. Я начал писать не по чьему-либо принуждению, а добровольно, хотя и сам не могу объяснить зачем. Это стало моей потребностью — вот и все объяснение. В наши дни, когда ничто не делается без определенной цели, я один поступаю вопреки принятым нормам. Хотя все эти двадцать лет, что я проработал за решеткой, в химической лаборатории врага, были заполнены лихорадочным трудом, какая-то часть моего существа словно оставалась свободной и искала чего-то другого. Во мне совершалась своя внутренняя работа, и я, даже не всегда сознавая ее смысл, чувствовал, что она для меня всего важнее, и ждал, когда и чем она разрешится… Наверно, это случится, когда я закончу книгу. О, я отлично понимаю, как нелепо выглядит мое занятие на фоне всеобщего рационалистического мышления и прагматизма, но остановиться уже не могу.
   Может быть, раньше я просто не решался взяться за перо. Может быть, меня побудила к этому жизнь в заключении — не знаю. Условия, в которых я сейчас нахожусь, не слишком отличаются от тех, что были у меня на свободе. Пища чуть-чуть похуже, но к этому можно привыкнуть. Койка немного жестче той, на которой я спал дома, в Четвертом Городе Химиков, но и к этому нетрудно приспособиться. Реже выхожу на свежий воздух, но и это в конце концов не беда. Хуже другое — разлука с женой и детьми, тем более что до сих пор я так ничего и не знаю о их судьбе. Поэтому в первые годы меня непрерывно мучили беспокойство и страх, но время как-то все сгладило, и в общем я примирился со своим существованием. Сейчас мне нечего бояться. У меня нет ни подчиненных, ни начальников, разве только надзиратели. Но они редко мешают моей работе и следят лишь за тем, чтобы я выполнял правила внутреннего распорядка. Нет у меня ни покровителей, ни конкурентов. Чтобы я был в курсе новейших достижений химии, время от времени мне устраивают встречи с учеными; они беседуют со мной деловито и вежливо, иногда — из-за того, что я иностранец, — чуть-чуть снисходительно. Я знаю, что ни у кого из них нет оснований завидовать мне. Короче говоря, в некоторых отношениях мне живется даже легче, чем на свободе. Но странное дело — чем больше я привыкал к новому образу жизни, тем больше давала себя знать та внутренняя работа, о которой я уже говорил. Я знаю — мне не будет покоя, пока я не разделаюсь с мыслями о прошлом и не занесу на бумагу своих воспоминаний. Поскольку я занимаюсь наукой, писать мне разрешено. Как правило, в процессе работы никто меня не контролирует, так что я могу спокойно растянуть это удовольствие — может быть, последнее в моей жизни.
   Итак, я приступаю. Когда все это началось, мне было около сорока. Наверное, нужно сказать несколько слов о себе, поэтому прежде всего я хочу рассказать, какой представлялась мне тогда жизнь. Мне кажется, ничто так не характеризует человека, как его видение жизни, тот образ — будь то дорога, поле, растущее дерево или бурный океан, — с которым связывается в его сознании понятие жизни. Что до меня, то я и в зрелом возрасте походил на примерного школьника. Жизненный путь представлялся мне чем-то вроде лестницы: задыхаясь, я торопливо одолеваю ступеньку за ступенькой, а за мной по пятам следуют соперники. Впрочем, в действительности у меня было не так уж много соперников. Большинство моих коллег все свои честолюбивые помыслы связывали с военной службой; работу эти люди рассматривали как необходимое, но скучное приложение к вечерним военным занятиям. Я никогда не признался бы им, что химия для меня важнее военного дела, хотя и был вовсе не плохим солдатом. В общем, я продвигался вверх по лестнице, правда никогда особенно не задумываясь ни над тем, сколько ступеней пройдено, ни над тем, что ожидает меня на самом верху. Видимо, здание жизни представлялось мне в виде наших обычных городских домов, где из глубин земли можно было подняться на крышу-террасу к свежему воздуху, ветру и дневному свету. Что именно на моем жизненном пути должно было соответствовать воздуху и свету, я и сам не знал. Но зато четко и определенно фиксировалась каждая пройденная ступенька. Я отсчитывал их в соответствии с официальными уведомлениями начальства — о сдаче экзамена, об успешном проведении того или иного эксперимента, о переводе на более ответственную должность. Один этап сменялся другим, но я никогда не уставал с волнением ждать следующего. Именно поэтому в тот памятный день меня слегка лихорадило после краткого телефонного разговора, из которого я узнал, что завтра ко мне в лабораторию придет инспектор и что, следовательно, мне разрешено экспериментировать с человеческим материалом. Значит, завтра подвергнется решающему испытанию мое самое значительное открытие.
   До конца рабочего дня оставалось еще десять минут, но я был так взбудоражен, что ничего не мог делать. Пришлось схитрить — кажется, впервые в жизни. Медленно и осторожно я начал убирать приборы в шкафы, все время поглядывая сквозь стеклянные стены, не видит ли кто, чем я занимаюсь. И как только послышался звонок, возвещающий конец работы, я выскочил из лаборатории и одним из первых побежал по длинному коридору. Торопливо помывшись под душем, я переменил рабочий комбинезон на форменную одежду свободного времени, вскочил в лифт и через несколько секунд очутился на улице. Поскольку мы жили поблизости от места моей работы, у меня был постоянный пропуск для выхода на поверхность, и я никогда не упускал возможности пройтись по свежему воздуху.
   Когда я проходил мимо станции подземки, мне пришло в голову, что стоит подождать Линду. От пищевого концерна, где она работала, нужно было ехать не меньше двадцати минут, и она, конечно, еще не успела добраться до дому. Поезд только что прошел; поток людей, хлынувший из-под земли, забурлил у прохода, где проверялись пропуска для выхода на поверхность, и медленно растекся по ближайшим улицам. Над пустыми сейчас крышами-террасами, над бесчисленными рулонами серого и зеленого брезента, с помощью которых можно было за десять минут замаскировать город, чтобы неприятель не смог увидеть его с воздуха, кишела толпа возвращавшихся домой людей в форменной одежде свободного времени. И внезапно мне пришло в голову, что все они, как и я, стремятся к одному — пробиться наверх.
   Эта мысль захватила меня. Я знал, что раньше, в цивильную эпоху, люди работали и тратили силы ради более просторных жилищ, лучшей пищи или роскошной одежды. Теперь это никому не требовалось. Стандартные квартиры — однокомнатные для холостяков, двухкомнатные для семьи — одинаково предоставлялись всем, независимо от чинов и заслуг. И генерала, и рядового обеспечивала едой одна и та же домовая кухня. Форма одежды — одна для работы, другая для свободного времени, третья — для военной и полицейской службы — была одинакова для всех, без различия пола и должности. Я мог бы поручиться, что для любого подданного Мировой Империи высшее достижение, которого можно было добиться в жизни, рисовалось в форме всего лишь трех черных полосок на рукаве, свидетельствовавших о самом высоком воинском звании. Они гарантировали и самоуважение, и почтение других. Дело не в материальных благах. Мне кажется, что и двенадцатикомнатные виллы, которыми владели капиталисты давно прошедшей цивильной эпохи, имели для своих хозяев значение скорее символическое, как залог и воплощение всеобщего почитания, ибо это единственное, чем невозможно пресытиться. Каждый хочет добиться преклонения других — этого самого желанного, самого труднодостижимого и зыбкого из всех преимуществ, которые дает высокое положение. Но именно на этой непрочной основе строился во все века наш твердый общественный порядок. Так я размышлял, стоя у входа в подземку. Прошло четыре поезда; четыре раза толпа людей выливалась на свет, пока, наконец, не появилась Линда. Я поспешил ей навстречу, и мы зашагали рядом.
   Разговаривать мы, конечно, не могли — все звуки заглушал шум самолетов, круглосуточно совершавших учения, но Линда заметила, что я чем-то обрадован, и кивнула приветливо, хотя, как всегда, несколько сдержанно. Только когда мы вошли в дом и спустились в лифте на свой этаж, наступила относительная тишина. Правда, здесь слышался шум метро, от которого вздрагивали стены, на он был вполне терпим. Никто из нас не раскрыл рта, пока мы не зашли в квартиру. Если бы нам вздумалось начать разговор в лифте, любой оказавшийся рядом непременно заподозрил бы, что мы обсуждаем дела, о которых не следует знать детям и горничной. Бывали уже такие случаи, когда враги Империи и прочие преступники пытались использовать кабины лифтов для тайных встреч: дело в том, что по техническим причинам в лифты невозможно вмонтировать специальные приборы “ухо полиции” и “глаз полиции”, а у вахтера и без того много дел, и он не может бегать и подслушивать на лестнице.
   Итак, мы молча вошли в свою комнату. Наша горничная уже успела накрыть на стол и привести детей с домовой детской площадки. Мы с Линдой дружески поздоровались с ней. Мы вообще были с ней в хороших отношениях, потому что она была аккуратной и симпатичной девушкой, а не потому только, что долг предписывал ей, как всем вообще горничным, еженедельно подавать рапорт о нашей семье.
   Сейчас в нашей квартире царили уют и радость. Особенно приятно было то, что вместе со всеми сидел и наш старший сын Оссу. Сегодня был семейный вечер, так что и он смог прийти в гости из Барнлэгер[1].
   — А у меня хорошие новости, — сказал я Линде, когда все принялись за картофельный суп. — Завтра начну экспериментировать с людьми. В присутствии инспектора, конечно.
   — А ты знаешь, кто это будет? — спросила Линда.
   Ее невинный вопрос заставил меня вздрогнуть. С одной стороны, казалось бы, совершенно естественно, что жена спрашивает мужа, кто будет у него инспектором. Ведь от придирчивости инспектора зависела продолжительность испытаний. Случалось также, что иной честолюбивый инспектор присваивал себе чужое открытие, и с этим, как правило, ничего нельзя было поделать. Так что желание близкого человека узнать, с кем мне придется работать, было вполне закономерным. Но мне почудился в голосе Линды особый оттенок. Моим непосредственным начальником — и, следовательно, первым кандидатом в инспектора — был Эдо Риссен, а он раньше работал в том же пищевом концерне, что и Линда. Я знал, что по долгу службы им часто приходилось общаться друг с другом, и по некоторым признакам догадывался, что моя жена испытывает к нему симпатию. И вот теперь ее вопрос внезапно пробудил во мне ревность. Насколько они были близки? На большой фабрике всегда найдется место, где двое могут укрыться от посторонних взглядов. Хотя бы на складе, например. Кладовщик не всегда сидит на месте, а вдоль стеклянных стен вечно громоздятся груды ящиков и тюков. Кроме того, Линде, как и всем остальным, приходилось иногда дежурить ночью. Ее очередь вполне могла совпасть с дежурством Риссена. Да, все было возможно, в том числе и самое худшее — может быть, она и до сих пор еще любила его.
   В то время я редко задумывался над собственными чувствами. Не заботило меня и то, что думают обо мне другие, — ведь это не имело никакого практического значения. Лишь много позже, уже в заключении, я начал, возвращаясь мыслями к прошлому, анализировать свое состояние. Теперь-то я понимаю, что, когда у меня возникла догадка о близости между Линдой и Риссеном, я в глубине души хотел не опровержения ее, а подтверждения. Точнее говоря, мне нужна была какая-то причина, которая могла бы положить конец моему браку.
   Но тогда я с негодованием отверг бы подобную мысль, Линда играла слишком большую роль в моей жизни. Она значила для меня не меньше, чем вся моя карьера. Против воли и вопреки здравому смыслу я был отчаянно привязан к ней.
   Многие считают любовь устаревшей выдумкой романтиков, но я боюсь, что она все-таки существует, и с самого начала в ней заключено нечто неописуемо мучительное. Мужчину тянет к женщине, женщину — к мужчине, но с каждым шагом, который приближает их друг к другу, оба как бы теряют какую-то часть своей души; человек надеется на победу, а сам терпит поражение. Это. чувство появилось у меня еще во время моего первого брака (мы разошлись, потому что у нас не было детей, и, следовательно, не имело смысла дальше жить вместе). Но с Линдой это стало просто кошмаром, хотя тогда я еще не догадывался, что причина кошмара — именно она. У меня возникало иногда такое ощущение, словно я стою среди тьмы, освещенный лучами прожектора; его сверкающий глаз направлен прямо на меня, мне стыдно, и я, извиваясь, как червяк, пытаюсь спрятаться. Лишь много позже я догадался, что виной всему Линда. С ней я чувствовал себя пугающе беззащитным; мне постоянно хотелось забиться куда-то в угол, спрятаться, а она оставалась неизменно загадочной, сильной, да, чуть ли не сверхчеловечески сильной, она бередила и тревожила меня, а эта ее загадочность — о, она давала ей ненавистное преимущество. Когда ее губы вытягивались в узкую красную черту, — нет, это нельзя было назвать улыбкой, радостной или насмешливой, скорее это напоминало натянутый лук, — а глаза становились неподвижными, меня пронизывала дрожь ужаса. И в то же время меня тянуло, неодолимо тянуло к ней, хоть я и сознавал, что никогда она не раскроет мне свой внутренний мир. Должно быть, это и есть любовь, когда в отчаянии безнадежности один человек крепко держится за другого и, несмотря ни на что, ждет чуда.
* * *
   Другие пары вокруг нас расходились, как только дети подрастали настолько, чтобы их можно было отдать в Барнлэгер, — расходились, женились и выходили замуж опять, чтобы родить новых детей. Оссу, нашему старшему, было восемь лет, он уже целый год жил отдельно. Лайле, младшей, недавно исполнилось четыре — значит, пробыть дома ей предстояло еще три года. А что потом? Мы тоже разойдемся, и каждый создаст новую семью, наивно веря, что на этот раз чудо совершится? Весь мой опыт подсказывал, что это не более чем иллюзия. Но где-то оставалась еще надежда, и она шептала: нет, тебе не повезло с Линдой только потому, что она любит Риссена. Она принадлежит Риссену, а не тебе. Пойми же это наконец, и все станет на свои места, и ты еще сможешь надеяться на новую любовь! Да, вот какие мысли пробудил во мне невинный вопрос Линды.
   — Очевидно, Риссен, — сказал я, весь насторожившись и ожидая, что последует дальше.
   — А мне позволено будет узнать, что это за эксперимент? — спросила горничная.
   Разумеется, она имела полное право спрашивать, ведь она находилась здесь в какой-то степени и для того, чтобы следить за всем, что происходит в доме. Но, с другой стороны, не будет ли вреда и мне самому, и к первую очередь Империи, если слухи о моих опытах распространятся преждевременно?
   — Речь ждет об открытии, которое, как я надеюсь, будет полезно Империи, — сказал я. — Синтезировано новое вещество, и с его помощью можно заставить любого человека рассказать обо всех своих тайнах, о том, что он раньше скрывал из страха или стыда. Вы сами из нашего города?
   Дело в том, что когда в городе не хватало людей, пополнение привозили из других провинций. У приезжих, разумеется, не было того образования, которое получали все живущие в Городах Химиков, и они довольствовались обрывками знаний, подхваченными уже в зрелом возрасте.
   — Нет, — сказала она, покраснев, — я из другого места.
   (Выяснять, откуда кто прибыл, было строжайше запрещено, потому что такие сведения могли использоваться в целях шпионажа. Оттого-то она и покраснела).
   — Тогда я не буду рассказывать о химическом составе вещества и механизме его действия, — сказал я. — Впрочем, я думаю, в любом случае мне не стоит особенно распространяться; ведь это фактически означало бы разгласить открытие, а на это я не имею права. Но, может быть, вы слышали об алкоголе и о том, что в старину он употреблялся как опьяняющее средство?
   — Да, — ответила она, — и знаю, что из этого выходило. Люди становились несчастными, портили здоровье, а в самых тяжелых случаях у них начиналась дрожь во всем теле, им мерещились белые мыши и всякое такое.
   Я невольно улыбнулся. Она повторяла слова из элементарного школьного учебника. Конечно, ей не пришлось получить среднего образования, которое давалось в Городах Химиков.
   Я продолжил:
   — Совершенно правильно, в запущенных случаях так и было. Но даже при сравнительно слабом опьянении люди нередко выбалтывали то, что не следовало, совершали неразумные поступки, потому что сдерживающие чувства стыда и страха у них на время атрофировались. Вот и мое средство действует примерно так же, как алкоголь, — то есть я полагаю, что действует, — завершающих опытов еще не было. Но есть и разница — химический состав совсем другой, и потом его не глотают, а вводят прямо в кровь. Когда действие препарата кончается, человек не испытывает никаких неприятных ощущений, ну, может быть, только небольшую головную боль. И он помнит все, что с ним происходило, не то что пьяные, которые обычно все забывали. Теперь вы видите, какое это важное открытие. Ни один преступник не сможет скрыть свою вину. Мысли, чувства больше не будут принадлежать нам одним, наконец-то будет покончено с этой нелепостью!
   — С этой нелепостью? — переспросила она.
   — Ну да, разумеется. Ведь из мыслей и чувств рождаются слова и поступки. Так как же они могут быть личным делом каждого? Разве каждый человек не принадлежит Всемирной Империи целиком и полностью? Кому же, как не Империи должны тогда принадлежать его мысли и чувства? До сих пор их невозможно было контролировать, но сейчас-то средство найдено.
   Она быстро взглянула на меня и отвела глаза. И хоть выражение ее лица не изменилось, щеки явно побледнели. Я решил подбодрить ее:
   — Не бойтесь, мы не собираемся выяснять, кто в кого влюблен или кто кого терпеть не может. Конечно, если бы мое открытие попало в чужие руки, тогда, само собой, мог бы начаться страшный хаос. Но ведь этого же не случится! Мое изобретение будет служить нашей безопасности, всеобщей безопасности, безопасности Всемирной Империи!
   — А я и не боюсь, мне бояться нечего, — отозвалась она холодно, уже успев взять себя в руки и не реагируя на мой доброжелательный тон.
   Разговор перешел на другие темы. Дети стали рассказывать, во что они играли на детской площадке. Там у них имелось специальное приспособление — нечто вроде огромного эмалированного ящика в четыре квадратных метра величиной и в метр глубиной. Там спокойно можно было взрывать игрушечные деревья и дома, сделанные из особого, легко воспламеняющегося материала. Не менее увлекательно было, наполнив ящик водой, разыгрывать в миниатюре целые морские сражения пушки детских кораблей заряжались тем же взрывчатым веществом, которым начинялись игрушечные бомбы. Среди игрушек были даже маленькие торпедные катера. Таким путем у детей развивались стратегические наклонности, так что это входило в их плоть и кровь, можно сказать, становилось их второй натурой. Кроме того, подобные игры были и отличным развлечением. Порой я даже завидовал собственным детям. Ведь в мое время не существовало таких великолепных игрушек — специальную взрывчатку для детских бомб, например, изобрели совсем недавно, — и я просто не понимал, почему они ждут не дождутся дня, когда им исполнится семь лет и они перейдут в Барнлэгер, где упражнения походят уже не на игру, а на настоящую военную службу и где придется жить постоянно.
   Мне часто приходило в голову, что нынешнее поколение гораздо трезвее смотрит на жизнь, чем я в том же возрасте. И в этот день я снова получил подтверждение своим мыслям. Поскольку сегодня был семейный вечер, ни я, ни Линда не пошли на военную службу, и Оссу, наш старший, тоже был дома, я решил немного развлечь детей. У меня с собой был крошечный кусочек натрия, который я специально для такого случая захватил из лаборатории. Я представлял себе, как обрадуются дети, когда увидят плавающий по воде лиловый огонек, — я помнил, как еще мой отец показывал мне этот фокус. Я налил полный таз воды, потушил свет, и все собрались вокруг моего маленького химического чуда. Но никто не выказал восторга. Ну ладно Оссу — он умел стрелять из детского пистолета и бросать хлопушки, имитировавшие ручные гранаты, — я еще мог понять, что бледный маленький огонек не произвел на него никакого впечатления. Но то, что осталась равнодушной четырехлетняя Лайла, меня удивило. Видимо, вспышка огня, не принесшая гибели хотя бы нескольким врагам, не могла вызвать у нее интереса. И только Марил, наша средняя, сидела словно зачарованная и широко раскрытыми глазами, так напоминавшими глаза матери, смотрела на шипящий, кружащийся по воде огонек. И это одновременно и утешало, и беспокоило меня. Было совершенно ясно, что именно такие дети, как Оссу и Лай-яа, нужны нашей эпохе. Уже сейчас в них угадывалась будущая деловитость и трезвость. А я… во мне все еще жила устаревшая романтика. И хоть в характере и поведении Марил я как бы находил оправдание себе, мне внезапно захотелось, чтобы она была больше похожа на других. У каждого поколения свои черты, обусловленные особенностями времени, и я совсем не хотел, чтобы моя дочь оказалась исключением.
   Вечер подходил к концу, и Оссу нужно было возвращаться в городок. Может быть, ему хотелось остаться, может быть, он боялся ехать один, но он ничем этого не выдал. В свои восемь лет мой сын был уже дисциплинированным солдатом. Но зато я сам с внезапной тоской вспомнил то время, когда, они все трое каждый вечер забирались в свои кроватки. “Сын — это сын, — думалось мне, — он отцу всегда ближе, чем дочери”. Я боялся даже представить себе тот день, когда и Марил, и Лайла уйдут от нас и мы будем встречаться с ними лишь два раза в неделю. Но я ничем себя не выдал. К чему показывать дурной пример детям, к чему давать горничной-основания отметить в рапорте слабость и мягкотелость главы семейства?
   И Линда — главное Линда! Пусть меня презирает кто угодно, но только не она, сама никогда в жизни не проявившая слабости.
   Между тем постели для девочек были уже приготовлены. Горничная составила посуду и остатки еды в кухонный подъемник и тут только вспомнила:
   — Да, мой шеф, ведь вам сегодня пришло письмо. Вот оно.
   После этого она ушла. Мы с Линдой с удивлением рассматривали конверт. Письмо было служебное. Прежде всего мне пришло в голову, что, будь я на месте полицейского начальства моей горничной, я сделал бы ей внушение за то, что по забывчивости или по какой-то другой причине она не вскрыла конверт, хотя имела на это полное право. Но тут же я спохватился — ведь там могло быть написано такое, что мне следовало только благодарить ее за эту небрежность. Письмо было из Седьмой канцелярии Департамента пропаганды. Но тут, чтобы все объяснить, я должен вернуться к событиям двухмесячной давности.
   Итак, это произошло два месяца назад. В зале Унгдомслэгер, украшенном флагами и полотнищами, собралась толпа юношей и девушек. Они разыгрывали разные сценки, произносили речи, маршировали под барабанный бой. Поводом послужило то, что группа девушек из лагеря получила приказ о переводе в другое место — куда именно, никто не знал. Кто называл Второй Город Химиков, кто — Город Обувщиков, но, во всяком случае, было ясно, что их мобилизуют туда, где сложилась сейчас неблагоприятная ситуация — как в смысле рабочей силы, так и соотношения полов. Раз и навсегда установленные пропорции не должны были нарушаться. Потому-то группу молодых женщин и призывали сейчас в другой район, и сегодня в их честь был устроен прощальный вечер.
   Такие празднества чем-то напоминают проводы солдат. Правда, есть и разница, притом весьма значительная, — мы все, и те, кто уезжал, и те, кто оставался, знали, что девушкам, покидающим родной город, ничто не грозит, что, напротив, будет сделано все, чтобы они как можно скорее привыкли к новому окружению. Но в обоих случаях отъезжающие понимали, что расстаются с близкими навсегда. Между городами во избежание шпионажа разрешена была только официальная связь, и осуществлялась она особо проверенными служащими, находившимися под постоянным контролем. И даже если кому-нибудь из девушек удалось бы попасть в Службу движения — случай почти невероятный, так как будущих работников этой службы чуть ли не с младенчества готовили в специальных Городах Транспортников, — даже и в этом случае еще нужно было, чтобы ее поставили на один из маршрутов, проходивших через родной город, и чтобы время, когда она там окажется, пришлось как раз на ее свободные часы. Кстати, все это касалось только работников наземного транспорта; персонал, обслуживающий воздушные линии, жил отдельно от семей под постоянным наблюдением властей. Короче говоря, требовалось совершенно исключительное, поистине чудесное стечение обстоятельств, чтобы родители смогли когда-нибудь увидеться со своими детьми, отправляемыми в другую местность. Но тем не менее в этот вечер никто не имел права с мрачным видом стоять у стены. На празднике, как и подобает, должно царить радостное настроение.
* * *
   Наверняка все сложилось бы иначе, если бы я тоже был непосредственным участником торжества. В зале было весело и шумно. Предвкушение хорошего ужина — на таких празднествах угощение, как правило, бывает вкусным и обильным и собравшиеся набрасываются на еду как голодные волки, — звуки барабана, общий шум и веселая толкотня — вес создавало то приподнятое на строение, которому и надлежит господствовать па подобных вечерах.