Кульков снова понюхал новенькую, хрустящую бумажку и вспомнил, наконец, давно вертящееся на языке слово: «Валерьянка!» Точно – валерьянка. Разрозненные, казавшиеся случайными детали складывались в стройную, ясную конструкцию. У Кулькова взмокли ладони, во рту появилась неприятная сухость.
   – Нужно позвонить в отдел; – сказал он Дирижаблю. – Кража будет именно здесь. Пусть срочно посылают помощь и перекрывают дороги.
   – Ты что, Кулек, рехнулся? – спросил Дирижабль, впрочем не очень уверенно. – За панику знаешь что бывает?
   – Все точно. Голову даю на отсечение. Перед кражей воры оставляют в магазине сотню, обрызганную валерьянкой. А потом по ее запаху находят и все остальные деньги. Вот и весь фокус.
   – А почему именно сотню?
   – А чтобы ее со сдачей не выдали.
   – А почему именно валерьянкой?
   – Можно, конечно, и другим чем-то. Тут дело случая. Они в машине ездят, а ничего более подходящего в дорожной аптечке нет.
   – Ничего не чувствую, – Дирижабль брезгливо обнюхал сотенную.
   – Вы и не почувствуете. У вас обоняние тупое.
   – А у них, выходит, кто-то вроде тебя есть… острый?
   – Видимо, есть.
   – Ну ладно, я доложу. Мне не трудно. Но учти, если что, отвечать будешь ты. Где тут у вас телефон? – обратился он к продавщице.
   – Наш неисправен. Сходите к лесниковой вдове. Третья хата отсюда.
   Дирижабль исчез на полчаса, а когда вернулся, вид имел не то хмурый, не то озабоченный.
   – И там не работает. Говорят, какой-то хлюст в обед заходил, попить спрашивал. А как ушел – сразу и телефон испортился.
   – Ясно, – сказал Кульков.
   – Что тебе ясно? Думаешь, перерезали?
   – Уверен.
   – Ладно. Нечего впустую болтать. Поехали в город, соберем подмогу.
   – Не успеем. Два часа в один конец. А они где-то неподалеку прячутся.
   – И что ты предлагаешь? С пукалками на автоматы лезть? А может их там целая банда? Ты в своем уме? Не хочешь ехать – не едь! А я за рубль с полтиной подыхать не собираюсь! У меня детей трое! Сказано ведь было – не рисковать! Подумаешь, невидаль какая – кража! Спишется, раскроется! А тебе на могилу и памятник никто не поставит.
   – Хорошо, езжай.
   – А ты?
   – Я останусь. Народ соберу, мужиков. Супруга ее попрошу помочь. Как-нибудь справимся. Только вы там не задерживайтесь.
   – Мы мигом! Одна нога здесь, другая там!
   Дирижабль поспешил к выходу, потом вернулся, прихватил забытую на прилавке фуражку, глубоко нахлобучил ее на свою несуразную башку и, уже окончательно, канул во мрак. Спустя пару минут где-то на окраине деревни резко лязгнула автомобильная дверка, вспыхнули фары, машина завелась, резко рванула с места и вскоре шум ее мотора затих вдали.
   – Зря вы это, – сказала продавщица. – Нет у меня мужа, я пошутила. Десять баб у нас в деревне, да дедка Трофим, вы его видели. Был еще один дед, да на прошлую пасху помер. С нами лихой человек что захочет, то и сделает. Я кричать буду – никто не поможет. Так что вы лучше идите отсюда. Я вас могу на гумне спрятать.
   – Нет, – сказал Кульков. – Я здесь останусь. Запирайте магазин. Делайте все, как обычно. Деньги на прежнее место положите.
 
   Лежать в темноте и тепле на мягких, пахнущих пшеничной мукой мешках было удобно и покойно. Никто не зудел под ухом, никто не учил жить, никто не лез в душу.
   Ни единый звук не проникал сюда снаружи, ни один огонек не светился за окном. Время как будто замерло, сгустилось, стало тягучим и податливым, как паутина, и он все глубже погружался в эти ласковые, баюкающие тенета. Даже предстоящая схватка почему-то уже совсем не волновала его. Человек, которого он поджидал здесь, умел улавливать самые слабые, почти неощутимые запахи и, следовательно, был чем-то похож на самого Кулькова. Кто это будет, хладнокровный и циничный преступник, ловко использующий свой редкий талант, или несчастный изгой, доведенный до такой жизни насмешками и презрением окружающих, Кульков, конечно, знать не мог, однако всей душой надеялся на лучшее. Он верил, что уговорит, усовестит незваного гостя, а может даже и слов никаких не понадобится – ведь добро и участие тоже имеют свой неповторимый запах, совершенно не похожий на запах равнодушия и ненависти.
   Сладкое оцепенение полусна-полуяви все сильнее овладевало им. Тревоги и заботы дня отступили. Исчез постоянный, давно уже притупившийся, привычный, как застарелая зубная боль, страх – страх за сына, за жену, за самого себя, страх за всех жалких и гонимых живых существ, страх перед непонятной, жестокой и непредсказуемой игрой, называемой жизнью. Сон обещал добрые новости, приятные перемены, покой и облегчение. Ласковый теплый котенок неслышно подобрался к нему, лизнул шершавым сухим язычком и пушистым боком привалился к лицу. Кульков протянул руку, чтобы погладить его…
   …И тут же проснулся – резко, рывком, как от внезапного удара. Бешено колотилось сердце, левое плечо совершенно онемело. Щека его упиралась в новенький валенок, поперек груди лежал другой. Сильно пахло котенком – но он находился не рядом, как это приснилось Кулькову, а где-то снаружи, в сыром и холодном мраке. Там же, под защитой ночи, скрывались чужие люди – резкий, тревожный запах мокрой одежды и потного, нечистого тела выдавал их.
   Дикая мысль, что он забыл где-то свое оружие, внезапно резанула Кулькова. Непослушными пальцами он нашарил кобуру, выдернул из нее пистолет, спустил предохранитель и осторожно оттянул назад затвор. Однако это совсем не успокоило Кулькова, он совершенно не представлял, что будет делать дальше. Рукопашному бою он не был обучен, а стрелком числился самым неважным, поскольку чутьем отличить «десятку» от «молока» не умел.
   Кулькову казалось, что взгляды невидимых людей уже отыскали его в глубине магазина и теперь гипнотизируют, жгут, ощупывают. С беспощадной, предельной ясностью он осознал наконец, в каком незавидном и глупом положении оказался. Так тебе, ослу упрямому, и надо! Геройство решил показать. Размажут тебя сейчас как соплю по стенке. Дирижабль на что мужик отпетый, а не стал подставлять свое пузо под нож или пулю. Долго еще проживет. И на его, Кулькова, поминках погуляет. И его, Кулькова, дурацкую смерть не раз соленым словом помянет.
   Оконное стекло, как будто взорвавшись, разлетелось вдребезги. С улицы хлынул свежий и пряный лесной воздух. В магазин влетело что-то живое, истошно мяукавшее и, обрушив пирамиду майонезных банок, плюхнулось на полку с гастрономией. Тут же снаружи вспыхнул карманный фонарик, яркий луч отыскал рыженького худого котенка и проследил весь его путь от места приземления до горшка с деньгами.
   Как все, оказывается, просто, подумал, Кульков. Капля копеечного лекарства, сотенная бумажка, скорее всего каждый раз одна и та же, и приученный к валерьянке котенок. Как я сразу не догадался!
   Безотчетный страх сразу отпустил Кулькова. Люди за окном оказались не грозными и загадочными существами, а обыкновенной мелкой и жадной сволочью, способной из-за нескольких сотен жалких бумажек мучить беззащитное существо.
   Свет фонарика запрыгал, приближаясь, под сапогами захрустело битое стекло, кто-то, шумно сопя, залез в окно. По запаху это был тот, молодой, орудовавший в Котлах фомкой. Другой, постарше годами, заматерелый, пахнущий козлом, принятым вовнутрь одеколоном и гнилыми зубами, остался на улице.
   Вор уже пересек помещение магазина, отыскал горшок и, шурша целлофаном, разворачивал сверток. Котенок обиженно вякнул и, надо думать, хорошенько царапнул сообщника, потому что тот, глухо выругавшись, отшвырнул бедную киску в сторону.
   Вращаясь в полете на манер спортивного диска – голова-хвост, голова-хвост – и визжа, как осколок мины, котенок перелетел через весь торговый зал и совершил мягкую посадку прямо на голову Кулькова. Тот, слегка контуженный этим внезапным ударом, помимо воли дернул спусковой крючок пистолета, ствол которого, к счастью, в этот момент был направлен в сторону. Трескучий грохот выстрела пребольно хлестанул по барабанным перепонкам, оранжевое пламя на краткий миг озарило весь магазин, вихрем завертелся кисловатый пороховой дым, с потолка обрушился здоровенный кусок штукатурки.
   Фонарик упал и сразу погас. Вор, круша все на своем пути, метнулся туда, метнулся сюда, врезался в стенку, рухнул и стал возиться на полу, не то пытаясь раздеться, не то сражаясь с кем-то невидимым.
   Кульков, справившись кое-как с цепким и злым, как черт котенком, осторожно приблизился к преступнику, беспомощно ворочавшемуся среди груды товаров.
   – Ни с места! Руки вверх! Стреляю без предупреждения! – выкрикнул Кульков (вернее, попытался выкрикнуть, на самом деле эти решительные слова были произнесены сорванным, петушиным фальцетом).
   Преступник с места не двигался, только елозил ногами, рук не поднимал и, вдобавок, бормотал что-то невнятное, что с одинаковым успехом можно было расценить и как сигнал о безоговорочной сдаче и как боевую песнь неизвестного индейского племени. Лишь включив свой фонарик, Кульков определил истинное положение вещей. Его противника с ног до головы опутывала рыболовная сеть, в которую также угодило и немало других предметов: теплые женские рейтузы, раздавленные пачки стирального порошка и банка маринованной свеклы – все это, вместе с человеческим телом было спеленуто в плотный тугой кокон. Вдобавок ко всему канат с грузилами несколько раз захлестнулся на лице и горле незадачливого злоумышленника, что в данный момент лишало его дара внятной речи, а в самом ближайшем будущем обещало лишить еще и доступа воздуха.
   С помощью пистолетной протирки Кульков освободил от пут шею и рот преступника. В благодарность за этот гуманный акт тот укусил Кулькова за палец и завопил благим матом: «Кузьмич, меня менты повязали! Выручай, гад!»
   Неизвестный пока еще Кузьмич, все это время хоронившийся где-то неподалеку, получил, наконец, достоверную информацию о происшедшем и – судя по быстро удаляющемуся топоту ног – сделал из нее совершенно правильные выводы. Кулькову не оставалось ничего другого, как через разбитое окно кинуться вслед за ним.
   Мрак, можно сказать, был абсолютным, лишь иногда в разрывах облаков капелькой ртути вспыхивал осколок месяца. Отчаянно брехали разбуженные выстрелом собаки. Легко ориентируясь по свежему следу, Кульков добежал до конца деревни, пересек узенькую полоску пашни и вступил в лес. Здесь Кузьмич явно потерял ориентировку – след петлял, пересекался удаляясь от того места, где находилась спрятанная автомашина.
   – Эй! – крикнул Кульков. – Не беги! Пропадешь ведь!
   Ответа не последовало. Кузьмич, как поднятый с лежки волк, уходил в глубь леса, и сухой валежник гулко трещал у него под сапогами. Почва постепенно становилась все податливей, ноги тонули в сыром мягком мху, явственно потянуло болотом.
   Кульков замер, принюхиваясь. След больше не убегал вперед, а обрывался метрах в десяти, и там, в его конце, за толстой сосной стоял Кузьмич, вскинув над головой руку, с чем-то железным, увесистым. Как загнанная в угол крыса, он был готов защищаться до конца, но обильно хлынувший липкий пот выдавал его страх.
   – Эй, не дури! – Кульков вырвал клок мха вместе с торфом и швырнул Кузьмичу прямо в грудь. – Брось железку!
   Кузьмич бросил, но не на землю, а в Кулькова, конечно же, промахнулся и побежал прямо к болоту.
   – Стой! – крикнул Кульков. – Там трясина! Пропадешь, дурак!
   Однако Кузьмич шел напролом, врезаясь в кусты, спотыкаясь на кочках, проваливаясь в колдобины. Кульков, выбирая сухие места, трусил параллельным курсом. Каждое дерево, каждую ямку он узнавал так же легко, как если бы сейчас был ясный день.
   Кузьмич вскрикнул и по самую грудь ухнул в яму со ржавой холодной жижей.
   – Ну что, допрыгался! – сказал Кульков. – Я тебя предупреждал. За ветки хватайся, над головой они у тебя! Так! Грудью ложись, не бойся! Влево выбирайся! Еще! Ну, слава богу. Да не туда! Только влево!
   Кое-как Кузьмич все же выкарабкался из трясины и снова побежал, теперь уже держась края болота. Вода смачно хлюпала в его сапогах.
   – Постой! – уговаривал его Кульков. – Ты что, всю ночь бегать собираешься? Учти, у меня пистолет есть. Могу и применить.
   – Не попадешь! – прохрипел Кузьмич.
   – Попаду! Я тебя как на ладони вижу! – Кульков снова запустил торфяную бомбу и, судя по реакции Кузьмича, весьма удачно.
   – У тебя что, прибор какой-то есть?
   – Есть.
   – Слушай, а что я сейчас делаю? – Кузьмич остановился.
   – Папиросу достал, закурить хочешь. Да только спички твои промокли, не зажигаются.
   – Отпусти меня. Я тебе денег дам. Много. Все что есть отдам. Дом купишь, машину.
   – Дом у меня имеется, а машина и казенная сгодится.
   – Ну тогда просто так отпусти. Человек ты или нет?
   – А сам ты кто? Знаешь, сколько из-за тебя баб по деревням ревет?
   – Значит, не отпустишь?
   – Не отпущу.
   – Ну тогда стреляй. Я с места не сдвинусь.
   – Зачем стрелять. Сейчас мне подмога подоспеет. За уши тебя потянем.
   Действительно, со стороны деревни уже слышался рев автомобильных моторов, лай вновь всполошившихся, уже притихших было собак.
   – Ладно, сдаюсь, черт с тобой, – тяжело вздохнул Кузьмич. – Скажешь начальникам, что я, дескать, добровольно… с повинной явился…
   – Это можно.
   – Но учти, не будет тебе больше в жизни счастья. Прокляну я тебя. Я умею. Меня бабка научила. И тебя прокляну, и детей твоих.
   – А детей зачем? Дети тут ни при чем.
   – Хорошо, детей не буду, – немного подумав, сказал Кузьмич. – Но тебя все равно прокляну…
 
   Если на белом свете есть кто-то равнодушный к славе, то это скорее всего тот, кто этой славы уже хлебнул по самую завязку. Ну а если тебе довелось попробовать ее впервые, да еще полным ковшом, тут уж равнодушным остаться никак нельзя. Этот тезис доказал свою справедливость и на примере Кулькова, переживавшего в эти дни свой звездный час.
   Люди, еще совсем недавно относившиеся к нему с полным безразличием или открытой неприязнью, теперь здоровались первыми и уважительно жали руку. В числе двенадцати других особо отличившихся сотрудников (начальника, его заместителя, шофера начальника, Дирижабля, Печенкина и семи столичных майоров) он был поощрен денежной премией в размере половины оклада.
   Посмотреть на Кулькова прибыл сам начальник Управления – генерал-майор внутренней службы Лыков. Тут, правда, не обошлось без маленькой накладки. Фигурой, ростом, прической (а вернее, полным отсутствием таковой) и зеленым цветом мундира генерал весьма напоминал инспектора Госпожнадзора капитана Кашкина. Следуя без свиты по темному и извилистому коридору первого этажа, он нос к носу столкнулся с Дирижаблем, только что прибывшим в отдел и ничего не знавшим о визите высокого гостя. Не удивительно, что Дирижабль обознался и, поравнявшись с генералом, хлопнул его рукой по плечу, радушно здороваясь:
   – Привет, старый пень!
   – Здравствуйте, – сдержанно отозвался генерал.
   Первым побуждением осознавшего свою ошибку Дирижабля была попытка пасть на колени, однако Лыков придержал его.
   – Простите, товарищ генерал-майор! Обознался!
   – Ничего, ничего, – сказал Лыков, делая безуспешные попытки обойти тушу Дирижабля то слева, то справа. – Со всяким может случиться.
   – Простите! – продолжал реветь Дирижабль. – Больше не повторится! Честное офицерское!
   – Считайте, что ничего не было.
   – Как же не было! Было! – Убедившись, что непосредственная опасность миновала, Дирижабль стал искать способ извлечь пользу из этого случая. – Мне как раз подходит срок на очередное офицерское звание. Не задержите?
   – Не вижу причин.
   – Значит, обещаете?
   – Обещаю.
   – А если отдел кадров задержит?
   – Хорошо, я прослежу лично.
   – Вот спасибо, товарищ генерал-майор. Вы уж там не забудьте!
   На этом они и расстались, оба чрезвычайно довольные – генерал своим демократизмом, а Дирижабль перспективой получения новой звездочки, которую в обычных условиях ему пришлось бы дожидаться не один месяц.
   Затем генералу был представлен бледный от страха и восторга герой дня. Лыков разрешил ему подержаться за свою вялую руку, сказал несколько ободряющих слов и согласился лицезреть несложный фокус, заключавшийся в том, что во взятой наугад книжке генерал прикоснулся (опять же наугад) к одной из страниц, каковую Кульков тут же быстро и безошибочно отыскал. Корреспондент ведомственной газеты «Всегда на страже» взял у него пространное интервью. Кто-то в штатском, человек серьезный и загадочный, поинтересовался способностями Кулькова по запаху находить яды и взрывчатку. Молодой, да ранний лейтенант из политотдела предложил объявить по области, а может и по республике почин: «Учиться жить и работать по методу Кулькова».
   Его сфотографировали у развернутого знамени, его имя занесли в книгу Почета, его избрали членом группы народного контроля.
   Ну как тут было не закружиться бедной травмированной головушке!
   – Загляни-ка ко мне! – сказал ему заместитель начальника через пару дней.
   Когда они оказались вдвоем в кабинете, сплошь завешенном вымпелами и заставленном переходящими знаменами, заместитель даже предложил Кулькову сесть, что в общем-то было не в его правилах.
   – Есть мнение присвоить тебе звание отличника милиции, – многозначительно сказал он.
   – Спасибо, – солидно поблагодарил Кульков, уже начинавший привыкать к сладкому бремени славы.
   – Да и в сержантах ты засиделся. К ноябрю готовь старшинские лычки.
   – А может, дали бы мне квартиру с удобствами? – Кульков решился высказать свое самое сокровенное желание.
   – Подумаем и над этим… Ты себя, конечно, зарекомендовал в последнее время, но учти, что все это пока вроде как аванс… Старыми заслугами долго не проживешь. Надо и в дальнейшем стараться.
   – Я стараюсь.
   – Это хорошо. А сейчас тебе будет новое задание… Тут мы одно дело раскручиваем… Впрочем, ты, наверное, слышал. В мебельном магазине крупная недостача вскрылась. Брала кассирша. Но признаваться не хочет. Все факты против нее, а она уперлась и ни в какую. Необходим, значит, психологический ход. Кто ты такой есть, все в городе знают. И в способностях твоих не сомневаются. Сейчас мы зайдем в уголовный розыск. На столе будет лежать несколько кассовых чеков. Укажешь тот, к которому эта ведьма прикасалась. Сможешь?
   – Смогу.
   – Но чтобы недоразумения не вышло, говорю тебе сразу, тот самый чек будет лежать третьим слева. Понял?
   – Понял. Да я не обознаюсь.
   – Третьим слева! – с нажимом повторил заместитель.
   Все углы просторного, насквозь прокуренного кабинета уголовного розыска были завалены невостребованными вещдоками: ржавыми гнутыми ломами, узлами с ворованным барахлом, бутылками с жидкостью подозрительного цвета и запаха, заскорузлыми окровавленными ватниками, выпиленными из дверей замками со следами взлома. У двери сидели на скрипучих жестких стульях две явно случайные здесь личности. «Понятые», – догадался Кульков. Печенкин, явно дожидаясь чего-то, сверлил гипнотическим взглядом худенькую зареванную женщину с осунувшимся полинялым лицом. Кульков неплохо знал ее – она действительно работала кассиром в мебельном магазине на привокзальной площади и жила в пяти домах от него. На гладкой поверхности стола перед ней было разложено с десяток кассовых чеков – сереньких невзрачных бумажек с неразборчивыми фиолетовыми знаками.
   – Проводим опознание, – скрипучим официальным голосом сказал Печенкин. – Товарищ Кульков, определите, пожалуйста, к какому именно из представленных финансовых документов прикасалась присутствующая здесь гражданка Воробьева.
   Ни один из чеков к гражданке Воробьевой никакого отношения не имел, и Кульков растерянно оглянулся по сторонам, но встретив твердый, угрюмый взгляд заместителя, машинально вымолвил:
   – Третий слева.
   – Слышали, Воробьева? – вскочил из-за стола Печенкин. – Понятые тоже слышали? Может быть, хватит запираться?
   Женщина молчала, закрыв глаза и уронив руки на колени. Прозрачная слеза дрожала на ее коротеньких рыжеватых ресницах.
 
   – Так это… не прикасалась она к тем чекам, – сказал Кульков, когда они с заместителем вышли в коридор.
   – Это мы и без тебя знаем. Тут психология важна. Она поймет, что запираться бесполезно, и во всем сознается. Виновата она, это точно, как дважды два. Ничего ты в криминалистике не смыслишь.
   – И что ей будет?
   – Да ничего. Баба, да еще с детьми – что с нее взять. Даже если до суда дело дойдет, больше шести месяцев исправительных работ не получит.
   Дальнейшие события разворачивались уже без всякого участия Кулькова.
   Воробьева согласилась со всеми предъявленными ей обвинениями, под диктовку Печенкина написала чистосердечное признание, не смогла только указать место, где спрятаны похищенные деньги. Но обещала в ближайшее время вспомнить. После этого ей возвратили личные вещи и под расписку отпустили домой. Пару дней по городу еще шли пересуды (никто, правда, не злорадствовал; одни жалели Воробьеву, другие ее детей), но вскоре новое происшествие – трагическая смерть директора бани, подавившегося куском лососины на крестинах племянницы, целиком завладело вниманием городской общественности.
   Дело Воробьевой пылилось в сейфе Олиференко, постепенно обрастая справками, характеристиками и ходатайствами, несколько раз продлялось и было бы, в конце концов, благополучно похоронено под каким-нибудь благовидным предлогом, но как раз к этому времени подоспел новый указ об усилении борьбы с хищениями социалистической собственности. Все находившиеся в производстве дела, касавшиеся растрат, присвоении и недостач, были срочно затребованы в следственный отдел областного Управления. Там преступление Воробьевой показалось кому-то наиболее типичным, а может просто ее папка случайно очутилась сверху, но решение высшей инстанции было категоричным. Во-первых: спешно закончить дело и передать его в суд. Во-вторых: судить Воробьеву выездной сессией областного суда. В-третьих: показательный процесс провести непосредственно в коллективе райпотребсоюза. В-четвертых: дать ей столько, чтоб другим впредь не повадно было.
 
   Кульков, чья совесть всю последнюю неделю ныла, как недолеченный зуб, пробрался в актовый зал райпотребсоюза одним из последних и устроился в заднем ряду (хотя и здесь, среди исключительно женского, контингента работников торговли, он выглядел белой вороной).
   На просторной сцене под лозунгом «Больше хороших товаров советскому народу» за крытым вишневым плюшем столом восседал судья – не свой, привычный, незлобивый и рассудительный Павел Петрович, а демонического вида красавец-мужчина, на всем облике которого лежала печать лоска, процветания и причастности к власть предержащим. Слева и справа от него, как бессловесные куклы, примостились народные заседатели – секретарь-машинистка из домоуправления и глуховатый ветеран-железнодорожник.
   Подсудимая, казалось, не совсем понимала смысл происходящего. Она беспокойно ерзала на стуле, жалко улыбаясь, кивала каждому входящему в зал и время от времени делала козу годовалому сыну, сидевшему в первом ряду на коленях у бабушки. Муж Воробьевой, передовик производства и общественник, узнав о преступлении жены, подал на развод и на процессе не присутствовал.
   На вопросы судьи и прокурора Воробьева отвечала сбивчиво, путалась в самых элементарных вещах, при этом всегда забывала вставать, а встав, забывала сесть. Судье все время приходилось листать папку и напоминать ей: «В предварительном следствии вы показали то-то и то-то, о чем свидетельствует лист дела такой-то. Вы подтверждаете свои показания?» Воробьева еще больше вытягивала свою тонкую шею, торопливо кивала и под сдержанные смешки публики подтверждала: «Раз написано, значит так оно и было. Вам виднее».
   Немало пришлось повозиться и со свидетелями. Показания некоторых из них грозили завести процесс совсем в другую сторону. Однако председательствующий твердо и умело направлял судебное разбирательство в нужное русло. Можно было позавидовать его самообладанию: любой сбой, любую заминку, любое самое кричащее противоречие он воспринимал с легкой снисходительной улыбкой. Примерно так заслуженные, многоопытные режиссеры воспринимают фальшивую и неубедительную игру актеров-дилетантов.
   Адвокат, тщательно, но неумело накрашенная дама, несколько раз для порядка придралась к каким-то мелким несоответствиям в обвинительном заключении, однако была быстренько поставлена на место прокурором и весь остаток процесса просидела молча, всем своим видом демонстрируя, что отбывает пустой номер.
   Главным свидетелем обвинения являлся директор магазина – пухлая, задастая и грудастая личность с писклявым голосом. Единственными неоспоримыми признаками мужского пола у него были добротный импортный костюм да галстук-селедка. Речь директора сводилась к тому, что подсудимая – махровая злодейка и дерзкая аферистка, запятнавшая своим поступком весь кристально-чистый коллектив вверенного ему магазина, но тем не менее этот коллектив согласен взять ее на поруки и перевоспитание. Судья в энергичных фразах пожурил свидетеля за отсутствие бдительности и обещал накатать на него куда следует частное определение.
   Об отношении Кулькова к этому делу не было сказано ни слова и он постепенно начал успокаиваться. Судьба Воробьевой тоже вроде бы не вызывала особого беспокойства. Зал дружно болел за нее, судья был настроен, кажется, миролюбиво, заседательница даже прослезилась, глядя на спокойно сосущего пряник младенца, отставной железнодорожник клевал носом. Прокурор, правда, просил много, но на то он и прокурор, чтобы просить. А окончательное решение выносит суд – наш советский суд, как всем известно, самый гуманный в мире.