Кульков уже собрался со спокойным сердцем удалиться (суд как раз находился на совещании), но тут в зал вошли и скромно уселись в сторонке два знакомых сержанта – помощник дежурного и водитель автозака, и в его душу сразу вернулись самые мрачные предчувствия.
   Наконец судья и народные заседатели вышли на сцену и все, кто не сумел или не захотел в перерыве удрать, стоя выслушали приговор. Принимая во внимание значимость преступления и его социальную опасность, учитывая личность подсудимой, ее чистосердечное признание, наличие на иждивении двух несовершеннолетних детей и т.д. и т.п. суд назначил ей наказание в виде лишения свободы сроком на четыре года с отбыванием в колонии общего режима и с лишением права в дальнейшем занимать материально-ответственные должности.
   Все ахнули. Даже прокурор просил меньше.
   Дождавшись относительной, тишины председательствующий распорядился взять осужденную под стражу в зале суда.
   – Сколько, сколько? – переспрашивала Воробьева сидевших в первом ряду. – Четыре года? За что?! За что?! – голос ее перешел в вопль. – Мне же сказали, что отпустят! Лев Карпович! – она рванулась к директору, но подоспевшие милиционеры удержали ее. – Лев Карпович! Да что же это? Я ведь все деньги вам отдавала! По вашему приказу все делалось! Заступитесь! Вы же обещали!
   Люди, толпившиеся у дверей остановились, некоторые из тех, кто уже покинул зал, стали возвращаться, один только директор, как ни в чем не бывало проталкивался к выходу, блаженно улыбаясь и утирая платочком пот.
   – Что же это делается, люди добрые?! – причитала Воробьева. – Он деньги брал, а мне отвечать! – тут ее взгляд встретился со взглядом Кулькова, затертого толпой в углу. – Владимир Петрович! Соседушка! Ты же знаешь, что я не виновата! Детей моих пожалей! Помоги! Из-за тебя все! Если бы не ты, я те бумаги в жизни не подписала бы! Куда же ты, бессовестный! Тьфу на тебя!
   На улицу Кульков вылетел с такой поспешностью, как если бы за ним гнались полинезийские охотники за черепами.
 
   За пультом в дежурке сидел Дирижабль и катал в ладонях карандаш – так он всегда делал с похмелья, чтобы скрыть от посторонних предательскую дрожь пальцев.
   – Где дежурный? – тяжело дыша, спросил Кульков.
   – На обеде. Я за него, – Дирижабль щелкнул ногтем по красной повязке на своем рукаве. – Чего хрипишь, как удавленник?
   – Мне начальник нужен!
   – Начальник? Всего только! Да я тебя сейчас с министром соединю. Он про тебя только что справлялся. Кофе, говорит, охота выпить, да без дорогого друга Кулька никак невозможно.
   – В госпитале. На обследование лег перед пенсией. Скоро у нас новый начальник будет.
   – А заместитель у себя?
   – У себя. Только не советую сейчас к нему соваться. Что-то не в духе он.
   – Тебе что? – хмуро спросил заместитель, с преувеличенным вниманием рассматривая лежащие перед ним бумаги.
   – Как же так получилось… ведь Воробьевой четыре года дали! – сказал Кульков, изо всех сил стараясь, чтобы его слова не выглядели жалким лепетом.
   – Сколько заработала, столько и дали.
   – Так ведь не она деньги брала.
   – Это ты так считаешь. А суд по другому решил. – Заместитель многозначительно поднял вверх большой палец.
   – Да вы же сами прекрасно знаете, что не виновата она.
   – Что ты заладил, виновата, не виновата! Какая разница! И у нее рыльце в пушку, можешь быть уверен. Если не брала, зачем было признаваться. Преступление раскрыто. По твоему, лучше будет, если оно за отделом повиснет? У нас и так раскрываемость ниже среднеобластной.
   – С директором надо было работать! Он там всему причиной!
   – И директор свое получит. По административной линии.
   – Ага, квартальной прогрессивки его лишат.
   – А ты что хочешь! Уважаемого в районе человека, отличника советской торговли на позор выставить? Над этим делом не такие умы, как ты, думали! Понял? Все у тебя?
   – Все, – Кульков подался к дверям, но на пороге все-таки задержался. – И не страшно вам, товарищ майор?
   – Почему мне должно быть страшно? Я вместе с ней не воровал.
   – И совесть, значит, вас не мучает?
   – Не хватало еще, чтобы из-за каждой истерички меня совесть мучила.
   – Железная у вас совесть, товарищ майор. Завидую.
   – Ты, Кульков, говори, да не заговаривайся. Тебя это все не касается. Ты пока еще ноль без палочки! Я тебя выдвинул, я тебя, если надо, и задвину! Все от меня зависит. Не хочешь в солидном кабинете за столом сидеть, будешь в КПЗ дерьмо нюхать! Послушаешь меня – в большие люди выйдешь. Государственными делами станешь заниматься, а не какой-то там уголовщиной. А про бабу эту забудь! Привыкай нервы в кулаке держать. Тебя не такие дела ждут!
   Проходя мимо дежурки, Кульков сквозь зубы пробормотал:
   – Нет, правду я все-таки найду!
   – Чего-чего? – переспросил Дирижабль. – Правду? Камень на шею ты себя найдешь, придурок!
 
   Ручки и ножки прокурора, по детски коротенькие, совершенно не подходили к его массивному торсу и еще более массивной голове, увенчанной копной пышных седых кудрей. Однако благодаря вечно грозному и хмурому выражению лица, густым насупленным бровям и беспощадному рысьему взгляду, он производил впечатление отнюдь не комическое. Даже парясь голышом в бане, он гляделся не иначе как прокурором, ну в крайнем случае – пожилым, отошедшим от дел вурдалаком. Поговаривали, что карьеру свою он начал еще делопроизводителем при особом совещании, а войну закончил председателем дивизионного трибунала. Судьба его, повторившая все извивы, все взлеты и падения отечественной юриспруденции, напоминала горную тропу, то стрелой устремляющуюся к солнцу, то низвергающуюся в мрачные пропасти. В отличие от многих он уцелел на этом опасном и непредсказуемом пути, однако набил на душе и сердце такие мозоли, что сейчас мог бы без всякого ущерба для своей психики наняться подсобником к старику Харону или возглавить святую инквизицию в ее самые лучшие времена. Закон он привык править не по статьям указов и кодексов, а согласно хоть и не писаным, но вполне ясным «веяниям эпохи». Люди для него давно превратились в субъектов права, товарищи – в граждан, а к милиционерам всех рангов он относился примерно так же, как когда-то помещик относился к своим гайдукам.
   Пока Кульков излагал ему свою собственную версию дела Воробьевой, прокурор молчал, только все больше и больше хмурил брови, да тяжко, зловеще сопел. Когда же он, наконец, заговорил, то уже не дал Кулькову вставить ни единой реплики.
   – Ты где работаешь? В органах или в богадельне? Ты кто такой? Милиционер или сопля на палочке? Ты нормальный или ненормальный? Что за ахинею ты мне здесь несешь? Какое ты имеешь право клеветать на сослуживцев? Да за такие штуки с тобой знаешь что нужно сделать? Откуда ты, взял, что следствие использовало недозволенные методы? Ах, ты сам в этом участвовал! А ты кто – эксперт? Нюх у тебя, говоришь? Двинуть бы тебя по этому нюху хорошенько! Ты материалы дела читал? На суде присутствовал? Чистосердечное признание слышал? Чис-то-сер-деч-ное! Она пять тысяч у народа украла! За такие фокусы в тридцать седьмом ее бы к стенке поставили! И тебя вместе с ней, размазня! Либерализм тут, понимаешь, разводить! Лирику! Марш отсюда и чтоб я даже духу твоего больше не слышал!
 
   Оставался последний шанс – директор магазина.
   «Пойду поговорю с ним, – решил Кульков. – Пусть сам во всем признается. По хорошему».
   В его голове шарики уже начали слегка заезжать за ролики.
   В просторном полупустом торговом зале мебельного магазина пылилось несколько обеденных столов с надписью «образцы» да целое стадо корявых кухонных табуретов. У двери, ведущей в подсобку, сложив на груди могучие волосатые лапы, стоял кряжистый молодец в синем сатиновом халате, – не то продавец, не то грузчик.
   – Куда? – недружелюбно спросил он.
   – К Льву Карповичу.
   – Шеф на базе, – буркнул амбал и выплюнул спичку, которую до этого перекатывал в зубах.
   В наступившей тишине был явственно слышен шорох мышей, орудовавших на складе, и характерный писклявый голос директора, разговаривающего с кем-то по телефону.
   – А кто там говорит? – спросил Кульков.
   – Радио говорит… Эй-эй, туда нельзя! – Но отчаявшийся Кульков уже ворвался в подсобку.
   Как и следовало ожидать, директор находился на месте. Не прекращая хихикать в трубку, он пальцем направил Кулькова в мягкое кресло напротив себя, а ворвавшемуся следом амбалу указал на дверь. Телефонный разговор длился нестерпимо долго и для непосвященного казался абсолютной тарабарщиной. Наконец на том конце дали отбой, директор улыбнулся еще шире и протянул Кулькову свою пухлую ладошку. Физиономия его сияла. Точно так же она сияла и когда он клеветал на Воробьеву, и когда его самого распекал судья.
   – Героической милиции привет! Наслышан, наслышан о ваших подвигах! Яша! Прими у товарища шинельку!
   Возникший, как джин из сказки, Яша молча содрал с Кулькова шинель, по-хозяйски встряхнул ее, как охотник встряхивает шкуру освежеванного зверя, и поместил на плечики в шкаф ампирного стиля.
   – Я, собственно говоря, вот по какому вопросу… – начал Кульков.
   – Одну минуточку, – перебил его директор. – Яша, организуй там, что положено!
   – Так вот, – продолжал Кульков, безуспешно пытаясь придать своему лицу выражение, недавно подсмотренное у прокурора. – Разговор у нас будет серьезным…
   – А ко мне всегда с серьезными разговорами ходят! Я же не пивной ларек держу! Правда, фонды за этот квартал уже выбраны, но для вас постараюсь! Вам для спальни или для гостиной?
   – Для какой спальни? – не понял Кульков.
   – Для вашей, я так думаю. Какая у вас сторона – северная или южная?
   – Сторона у меня северная, но это как раз никакого значения не имеет!
   – Имеет! – проникновенным голосом заверил его директор. – Это имеет решающее значение. Если сторона северная, темный цвет не годится. Могу предложить белый с позолотой. Из шести предметов. Импортный.
   – Мне ничего не надо! Я совсем не за этим сюда пришел! – едва не закричал Кульков, но вновь появившийся Яша прервал его.
   – Вот! – сказал он, выставляя на стол две бутылки коньяка и шампанского. – Французского не было, – с тяжелым вздохом он высморкался в рукав.
   – Эх! – впервые на лице директора мелькнуло нечто вроде раздражения. – Ты бы еще самогона принес! Простое дело нельзя поручить! Ты что, не знаешь, кто у нас в гостях? У товарища уникальные, нежные чувства! Их беречь надо! Это ты понимаешь?
   – Понимаю, – Яша сделал притворно-покорный вид и к бутылкам добавил пару крупных лимонов.
   – А раз понимаешь, то иди! – директор извлек из сейфа два широких хрустальных бокала.
   – Нет, нет, я не буду! – запротестовал Кульков.
   – Обижаете, молодой человек! У меня больная печень, я действительно не могу, но вместе с вами сочту за честь!
   – Нет! Даже и не уговаривайте!
   – Тогда хоть глоток шампанского!
   – Я вообще ничего не пью! Только воду! Мне нельзя! Мне станет плохо!
   – Ну если нельзя, другое дело. Яша, убери!
   Увидев нетронутые пробки, Яша что-то разочарованно промычал. Не успел он удалиться, как затрещал телефон.
   – Алле! – пропел директор в трубку. – Слушаю, Мирон Миронович! Понял, Мирон Миронович! Какие могут быть проблемы, Мирон Миронович! Сейчас буду, Мирон Миронович!
   Не успел Кульков ничего сказать, как директор вскочил, на прощание тряхнул его руку и, прочирикав: «Прошу прощения! Неотложные дела! Значит, как договорились – белый с золотом! Зайдите числа десятого!» – поспешил к выходу. Кинувшийся за ним Кульков, столкнулся в дверях с Яшей, внушительным и тяжеловесным, как скифская каменная баба.
   – Велено проводить! – с палаческой ухмылкой сказал он, накинул на Кулькова шинель, дружески похлопал по плечу так, что тот пошатнулся, и осторожно, но решительно выставил на улицу.
   Там уже давно шел холодный нудный дождь, сеял, на желтую глину, на серый асфальт, на голые веники деревьев, множил пузыри в лужах, стекал за шиворот… Кульков медленно брел под дождем и мучительно соображал, к какому именно из двух известных ему Мирон Мироновичей отправился директор магазина, к тому, который собирал на помойках пустые бутылки, или к тому, который заведовал общим отделом райисполкома.
   Стараясь оттянуть возвращение домой, где, как можно было догадаться, ничего хорошего его не ожидало, Кульков без всякой цели бродил по пустым, мокрым улицам и совершенно случайно оказался в хвосте небольшой похоронной процессии, рядом с горбатой дурочкой Гиндой, не пропускавшей ни одного подобного мероприятия.
   Судя по деревянному шестиконечному кресту, который несли впереди траурного кортежа, хоронили какую-то старушенцию. Закрытый гроб стоял в кузове грузовика, украшенного молодыми елочками.
   Музыканты только что закончили играть очередной марш и, вытряхивая из мундштуков скопившуюся слюну, вполголоса рассуждали о том, что брать по семьдесят рублей за любые похороны глупо, есть большая разница, с какого именно края города несут покойника, если с этого, то и за полсотни можно сыграть, а если с того, откуда они сейчас идут, то и сотняги маловато.
   Одна из женщин рассеянно обернулась, заметила Кулькова, что-то сказала на ухо своей соседке, та передала весть дальше и вскоре все шествие уже оглядывалось и перешептывалось с таким видом, как будто это сам князь тьмы явился сюда из преисподней. Даже грянувшая как раз в этот момент торжественно-печальная мелодия не смогла разрядить обстановку. Глухо вздыхали трубы, стонала валторна, скорбно гудел большой барабан, а Кулькову, в упор расстреливаемому десятками глаз, хотелось только одного – оказаться сейчас на месте покойницы…
 
   Еще не дойдя до дома, по отдернутым занавескам на окнах Кульков понял, что жена уже вернулась с работы. Сын играл возле калитки, щепочкой гоняя в луже размокший бумажный кораблик.
   – Папа, а почему со мной сегодня никто не хочет играть? – спросил он.
   Кульков пошарил по карманам, наскреб мелочи и протянул на ладони сыну.
   – Сходи, купи себе что-нибудь.
   – Вот хорошо, – обрадовался тот. – Я булочку куплю и машинку на батарейках.
   – На машинку не хватит, наверное.
   – А на жвачку хватит?
   – Хватит.
   – Ну тогда булочку и жвачку. Спасибо, папа.
 
   Жена, заранее приготовив самую презрительную из своих гримас и подбоченившись, уже ждала его в прихожей.
   – Ну что! Довынюхивался! Ищейка, паршивая! Да чтоб тебя разорвало, кобеля! Да чтоб нос твой поганый в сторону своротило! Как я теперь людям в глаза смотреть буду?
   Она неловко, по-бабьи, замахнулась, то ли пугая, то ли действительно собираясь ударить. Тогда Кульков осторожно, но прочно обхватил ее поперек туловища, вытолкал в комнату, а сам заперся на кухне. Жена еще некоторое время кипятилась, колотила кулаками и ногами в дверь, потом ушла, крикнув напоследок:
   – Выслужиться решил, остолоп! Бабу безвинную за решетку загнал! Детей осиротил! Ты хоть о собственном сыне подумал? Дружок тут твой толстопузый из милиции прибегал! Говорил, чтоб ты завтра в Управление ехал, в кадры! На повышение пойдешь, иуда! Сколько еще безгрешных душ погубишь!
   Некоторое время он просидел без движения, невнимательно глядя на пейзаж за окном. Потом налил себе кружку молока и положил на тарелку немного холодной вчерашней каши. Молоко он выпил, а кашу только попробовал, в горло она не полезла. Стало смеркаться, но света он не зажигал.
   – Выходи! – снова забарабанила в дверь жена. – Мне ребенка кормить надо.
   – Сейчас, – отозвался Кульков.
   Он открыл кухонный шкаф и в его глубине отыскал спрятанную от греха подальше начатую бутылку уксусной эссенции. Подходящей посуды не оказалось, он взял с полки миску, из которой кормили кошку, вымыл ее и до краев наполнил уксусом. От резкого едкого запаха у него сразу выступили на глазах слезы. Стараясь не дышать, Кульков наклонился над миской; зажал левую ноздрю, а правой втянул в себя уксус, втянул с сопением и хлюпаньем, втянул глубоко и сильно, так как знал, что обонятельные рецепторы находятся где-то чуть ли не у переносицы. Должно быть, на краткий миг он потерял сознание, потому что внезапно оказался сидящим на полу, рядом с опрокинутой миской, от которой растекались ручейки уксуса. Слезы и кислая слюна душили его. Пальцы и лицо сильно щипало, но эта боль не шла ни в какое сравнение с другой болью, сверлившей голову от лобной кости к затылку.
   Жена по-прежнему колотила в дверь, но уже не бранилась, а тревожно выспрашивала: «Что с тобой? Что случилось? Володя, открой немедленно!»
   – Сейчас, сейчас, – снова пробормотал он, вернул миску на стол, выплеснув в нее остатки уксуса и зажал теперь уже правую ноздрю…
 
   Проснулся Кульков на диване, что случалось только после семейных размолвок да изредка – во время болезни сына, когда жена брала его к себе в постель. Вместе с Кульковым проснулась и его боль. Вся подушка была испачкана чем-то бурым. К распухшему носу нельзя было прикоснуться, из него обильно текла мутная, гнойная жидкость, смешанная с кровавыми сгустками.
   «Скорая помощь», вызванная женой накануне, хотела забрать его в больницу, но Кульков наотрез отказался. В конце концов он согласился на обезболивающий укол, но носоглотку полоскал раствором соды самостоятельно.
   Ночь прошла плохо, он почти не спал, метался в полубреду, стонал, а в минуты просветления глотал димедрол, оставшийся еще с тех времен, когда жена болела воспалением легких. Зато теперь он совершенно не ощущал запахов и даже не мог восстановить в памяти, что же это такое. Отныне весь огромный, многокрасочный и бурно меняющийся мир становился для него всего лишь театром мутных, размытых теней, трудно уловимой игрой темных и светлых пятен, вечными сумерками.
   За занавеской спали жена и сын, он явственно слышал их глубокое, ровное дыхание. Дом был полон каких-то странных звуков: что-то скрипело, шуршало, позвякивало, где-то совсем рядом журчала вода и переговаривались люди. Кульков обошел квартиру, проверил, заперта ли дверь, закрыта ли форточка, выключен ли телевизор, но так ничего особенного и не обнаружил. Тем не менее прямо над ухом у него продолжала звучать болтовня досужих, глуповатых и не сдержанных на язык старух. Голоса показались Кулькову знакомыми. Он выглянул в окно и смог убедиться, что у водоразборной колонки действительно судачат две пенсионерки с соседней улицы. На расстоянии пятидесяти шагов и через двойную раму он отчетливо различал каждое слово. Шум воды, хлынувшей в оцинкованное ведро, показался Кулькову грохотом Ниагары.
   Где-то хлопнула дверь, радостно завизжала собака – это за три дома отсюда хозяин вынес цепному псу кастрюлю костей. В другом доме, еще дальше, заплакал ребенок, залюлюкала женщина, забулькало молоко в бутылочке. По объездной дороге промчался трактор «Кировец» с прицепом, и на несколько секунд грохот его огромных колес и рев мотора заглушил все другие звуки.
   С каждой минутой слух Кулькова становился все острее и острее. Невидимой волной он распространялся во все стороны, от дома к дому, от улицы к улице, постепенно охватывая весь город. Он уже слышал, как щелкают реле на телефонной станции, как судорожно зевает вымотавшийся за ночь дежурный по райотделу, как на автобазе заводятся машины, как поворачиваются ключи в замках, как гудят, опорожняясь, ватерклозеты, как скворчит яичница на сковородке и как скрипят пружины матрацев, на которых торопливо занимаются любовью только что проснувшиеся супруги.
   Кульков воспринимал сотни человеческих голосов одновременно – голосов злых и ласковых, просительных и поучающих, восторженных и безразличных, простуженных и пропитых, однако в этом нестройном, лишенном всяких признаков гармонии хоре, он различал каждую ноту, каждый отдельный звук, различал так же уверенно и свободно, как раньше различал каждый запах.
   В роддоме кричала роженица, а акушерка Виктория Львовна, склонившись над ней, поучала: «Тужься, милая, тужься! Это только делать детей легко, а рожать трудно!» Из дома номер три по Второй Пролетарской улице, вылез через окно директор дома культуры «Макаронник» Мишка Стельмах, не забыв на прощание чмокнуть в щеку свою подружку. Дирижабль, в самом скверном расположении духа рылся в своих шмотках, пытаясь припомнить, куда же это он запрятал вчера остатки премии, а его жена, успевшая вовремя наложить на эти денежки лапу, довольно похохатывала на кухне. Лев Карпович, отбывавший на базу за новой партией товара (в том числе и за золотисто-белым спальным гарнитуром), инструктировал туповатого Яшку, каким способом шкафы стоимостью по семьдесят два рубля можно продать за сто двадцать. Воробьевой нигде не было слышно – или она еще спала на нарах в КПЗ или ее уже увезли в область. Все чаще хлопали двери, все гуще и торопливей становился топот ног на улице. Начинался новый день и вместе с ним начинались новые заботы, новые надежды, новые печали и радости.
   Сын вздохнул во сне, зачмокал губами и перевернулся на другой бок. Маленькое сердце билось ровно и чисто и лишь в правой верхней его части слышался какой-то посторонний шум. «Надо будет к врачу сходить», – озабоченно подумал Кульков, глянул на часы и, кривясь от боли во всех лицевых мышцах, полостях и нервах, стал привычно собираться на службу.