На очередном повороте дверь купе сама собой откатилась в сторону. Из коридора хлынул поток ядовитых голосов, горячечной болтовни, богохульного — иначе не скажешь — хохота. Несчастный больной обмяк.
   Проворно вскочив, Минерва Холлидей захлопнула дверь и, не мешкая, обратилась к своему подопечному с той долей фамильярности, которую дает многолетняя привычка к ночным бдениям у чужой постели.
   — И все же, — спросила она, — кто ты такой?
   И странный пациент, увидев перед собой лицо печальной девочки, — возможно, той самой, которую ему довелось встретить многие годы тому назад, — начал историю своей жизни.
   — Две сотни лет я обитал в заштатном городке неподалеку от Вены. Чтобы выдержать нападки неверующих, равно как и глубоко верующих, я прятался в пыли библиотек, подкрепляясь мифами и кладбищенскими преданиями. По ночам наслаждался, когда от меня в испуге шарахались лошади, заходились лаем собаки, разбегались коты… стряхивал крошки с могильных плит. С годами мои собратья по невидимому миру исчезали один за другим, потому что замки и угодья приходили в упадок, а то и сдавались внаем под женский клуб или гостиницу. Лишенные крова, мы превращались в призрачных скитальцев; нас поносили, топили в болоте безверия, сомнений и презрения, делали из нас посмешище. Население росло, а вместе с ним росло и безверие, и все мои соплеменники пустились в бега. Я — последний, кто пытается пересечь Европу и добраться до какого-нибудь мирного, умытого дождями прибежища, где люди, как им положено, пугаются при виде сажи и дыма бродячих душ. Англия и Шотландия — это по мне!
   Его голос затих.
   — А как тебя зовут? — спросила она, помолчав.
   — У меня нет имени, — прошептал он. — Тысячи туманов проплыли над моим родовым склепом. Тысячи дождей оросили мое надгробие. Следы резца стерты ветром, водой и солнцем. Моего имени не вспомнят ни цветы, ни травы, ни мраморная пыль. — Он открыл глаза. — Зачем это тебе? Почему ты мне помогаешь?
   Только сейчас она по-настоящему улыбнулась, потому что с языка сорвался единственно верный ответ:
   — Мне впервые в жизни досталась синяя птица.
   — Синяя птица?
   — Я прозябала, как пыльное чучело. Не ушла в монастырь, но и не вышла замуж. Ухаживала за больной матерью и полуслепым отцом, ничего не видела, кроме больничных палат и ночных мук на смертном одре. От меня исходил запах лекарств, а встречные мужчины не склонны были считать его ароматом духов. Вот так я и сама сделалась похожей на привидение, понимаешь? А теперь, в эту ночь, прожив шестьдесят шесть лет, я наконец-то нашла такого пациента, какой мне еще не встречался. Господи, во мне пробудился азарт. Спортивный интерес! Я проведу тебя сквозь толпу на вокзале, мы увидим Париж, оттуда доедем до побережья, сойдем с поезда и пересядем на паром. Чем не…
   — Синяя птица! — подхватил ее бледный подопечный, содрогаясь от накатившего смеха.
   — Она самая! Каждый из нас нашел свою синюю птицу. Вот только… — осеклась Минерва Холлидей, — в Париже, кажется, едят мелких пташек, вдобавок к тому, что поджаривают на костре священнослужителей.
   Бледноликий опять закрыл глаза и шепнул:
   — В Париже? Да, верно.
   Поезд издал скорбный вопль. Ночь миновала.
   Они подъезжали к Парижу.
   Как раз в это время по коридору пробегал мальчуган лет шести. Он заглянул в купе и при виде больного остановился как вкопанный, а бледный старик ответил ему холодом ледяного полярного безбрежья. Ребенок ударился в плач и пустился наутек. Престарелая сестра милосердия широко распахнула дверь и высунула голову.
   Мальчик что-то сбивчиво объяснял стоящему в отдалении отцу. Тот бросился по коридору с криками:
   — Что здесь происходит? Кто напугал моего… — Он не договорил. Сквозь открытую дверь купе в вагоне замедлившего ход Восточного экспресса он увидел это бледное лицо — и прикусил язык, пробормотав: — …моего сына?
   Бледноликий пассажир смотрел на него спокойным туманно-серым взглядом.
   — Я не… — Француз отшатнулся, прищелкнув языком от изумления. — Пардон! — У него перехватило дыхание. — Примите мои извинения!
   Он поспешил к сыну и затолкал его в купе, приговаривая:
   — Нечего реветь! Пошел! — За ними захлопнулась дверь.
   — Париж! — пронеслось по всему поезду.
   — Тихо и быстро, — приказала Минерва Холлидей, прокладывая путь своему дряхлому спутнику среди вокзальной сумятицы и чужой клади.
   — Я сейчас растаю! — вскричал бледноликий.
   — Со мной не растаешь! — Она выставила перед собой корзину для пикника и чудом втолкнула своего подопечного в последнее такси, оставшееся на стоянке.
   Под грозовым небом они подъехали к воротам кладбища Пер-Лашез. Массивные ворота уже закрывались. Медсестра достала пригоршню франков. Створки ворот застыли на полпути.
   Среди десятка тысяч надгробий можно было побродить в тишине. От такого обилия холодного мрамора, от такого множества потаенных душ у старой сиделки началось головокружение, разболелось запястье, а левую сторону лица обдало внезапным холодом. Противясь недомоганию, она тряхнула головой. И они пошли дальше меж могильных плит.
   — Где мы устроимся на пикник? — спросил он.
   — Где угодно, — ответила она. — Только с оглядкой! Как-никак, это французское кладбище! Кругом одни циники! Полчища себялюбцев, которые сжигали людей на костре только за их веру, а потом сами горели на костре за собственную веру! Так что выбирай, где тебе больше нравится!
   Они продолжили путь.
   — Первое надгробье в этом ряду, — кивком указал старик. — Под ним — пустота. Смерть окончательна и бесповоротна, нет даже шепота времени. Второе надгробье: женщина, втайне верующая, любила мужа и надеялась соединиться с ним в вечности… здесь ощущается шорох духа, движение сердца. Уже лучше. Третья плита: писатель, строчил детективы для какого-то французского журнала. А сам больше всего любил ночь, туман и старинные замки. У этого камня даже температура подходящая, как у доброго вина. Вот здесь мы и присядем, голубушка: ты откупоришь бутылку шампанского — глядишь, и скоротаем время до поезда.
   Она с радостью протянула ему стакан:
   — А тебе не вредно пить?
   — Можно пригубить. — Он принял стакан из ее рук. — Только пригубить.
 
   Немощный пассажир чуть не «умер» на выезде из Парижа. Вагон заполонили интеллектуалы, посетившие цикл семинаров на тему «тошноты» Сартра; воздух истощался и кипел от их разглагольствований о Симоне де Бовуар.[4]
   Бледный старик еще больше побледнел.
   Вторая остановка после Парижа — и еще одно нашествие! Экспресс атаковали немцы, шумно ниспровергающие дух предков, не отягощенные политическими принципами. Некоторые даже размахивали книгой под названием «А был ли Бог дома?».
   Призрак вжался в свой прозрачный скелет.
   — Ох! — вскричала мисс Минерва Холлидей и побежала к себе в купе, чтобы тут же вернуться и обрушить на него охапку книг.
   — «Гамлет»! — зачастила она. — Тут есть про тень его отца, помнишь? «Рождественская песня»[5]. Целых четыре привидения! «Грозовой перевал»[6] — ведь Кэти возвращается, верно? Ага, «Поворот винта»[7] и… «Ребекка»[8]! А вот и моя любимая — «Лапка обезьяны»[9]! Что ты выбираешь?
   Но пассажир-призрак не вымолвил ни слова. Его веки были сомкнуты, а губы запечатаны льдом.
   — Погоди! — вскричала она.
   И раскрыла первую книгу…
   Гамлет стоял на стене замка, слушая речи своего отца-призрака; Минерва Холлидей читала:
   — «Так слушай… Уж близок час мой, / Когда в мучительный и серный пламень / Вернуться должен я…»
   И дальше:
   — «Я дух, я твой отец, / Приговоренный по ночам скитаться…»
   Она не останавливалась:
   — «Коль ты отца когда-нибудь любил… О боже!.. Отомсти за гнусное его убийство».
   И опять:
   — «Убийство гнусно по себе; но это / гнуснее всех…»
   Экспресс летел сквозь сумерки, а она читала последний монолог призрака отца Гамлета:
   — «…Но теперь прощай!.. / Прощай, прощай! И помни обо мне».[10]
   Она повторила:
   — «…помни обо мне!»
   Призрак в Восточном экспрессе задрожал. Она сделала вид, что ничего не заметила, и взялась за следующую книгу:
   — «Начать с того, что Марли был мертв…»[11]
   А Восточный экспресс грохотал по вечернему мосту над невидимой рекой.
   Ее руки, словно птицы, порхали над книгами.
   — «Я — Святочный Дух Прошлых Лет»[12]!
   И потом:
   — «Повозка-призрак выскользнула из тумана и с цоканьем скрылась во мгле…»[13]
   Не раздался ли поблизости едва уловимый цокот конских копыт — где-то в горле призрака-скитальца?
   — Все бьется, бьется, бьется под досками пола старое сердце-обличитель![14] — негромко воскликнула она.
   И тут — как прыжок лягушонка. Послышалось слабое биение пульса — впервые за последний час с небольшим.
   В коридоре немцы палили из стволов безверия.
   А она лила бальзам:
   — «Негромкий, протяжный и невыразимо тоскливый вой пронесся над болотами».[15]
   И эхо того воя одиноким криком вырвалось из души ее попутчика, стоном застряло в горле.
   Сгущалась ночь, высоко в небе плыла луна, а где-то внизу ступала Женщина в белом, как и читала-рассказывала сестра милосердия, и летучая мышь обернулась волчицей, а та обернулась ящерицей и взбежала по стене на бледном челе больного.
   Наконец в поезде наступила сонная тишина; только тогда книга выскользнула из рук мисс Минервы Холлидей и с глухим стуком упала на пол.
   — «Requiescat in pace»? — с закрытыми глазами прошептал старый скиталец.
   — Именно так. — Она с улыбкой кивнула. — «Покойся с миром».
   С этими словами оба погрузились в сон.
   Наконец они доехали до побережья.
 
   В воздухе висела дымка, которая обернулась туманом, а туман обернулся ливнем, потоком слез бесцветного небосвода.
   От этого бледноликий старик пробудился, пошамкал губами и воздал хвалу призрачному небу, а заодно и этому берегу, где гостили фантомы прилива; тем временем экспресс остановился под крышей вокзала, и толпа пассажиров ринулась с поезда на паром.
   Стараясь держаться подальше от толчеи, призрак остался в вагоне один, как наваждение.
   — Постой! — слабо и жалобно простонал он. — Как же я буду на пароме? Там негде спрятаться! Да еще таможня!
   Но таможенники, увидев болезненное лицо, нахлобученную шапку и меховые наушники, быстро замахали флажками, чтобы эта робкая душа, убеленная холодом и годами, скорее поднималась по трапу.
   Чтобы попасть в окружение грубых голосов, острых локтей и всеобщей сутолоки. Паром, вздрогнув, отчалил, и старая сестра милосердия поняла, что ее ледяной спутник опять начал таять.
   Мимо с криками пронеслась ватага детворы, и Мисс Минерва Холидей решила, что пора действовать.
   — Шевелись!
   Она, можно сказать, сгребла в охапку своего подопечного и потащила его в ту сторону, куда бежали дети.
   — Нет! — воскликнул он. — Там шумно!
   — Такой шум тебе не повредит! — Она заталкивала его в какую-то дверь. — Этот шум целителен. Сюда!
   Старик огляделся.
   — Что я вижу, — пробормотал он, — игровая комната!
   Сиделка увлекла его в самую гущу беготни и гомона.
   — Дети! — обратилась она ко всем сразу.
   Ребятишки замерли.
   — Сейчас будем рассказывать истории!
   Дети готовы были вернуться к своим играм, но она успела добавить:
   — Страшные истории — о привидениях!
   И как бы невзначай указала на немощного пассажира, который бледными, дрожащими пальцами сжимал шарф на ледяной шее.
   — Всем сесть! — скомандовала медсестра.
   Ребятишки загалдели и стали устраиваться на полу. Они сидели вокруг призрака с Восточного экспресса, будто индейцы вокруг вигвама, и смотрели, как полуоткрытый старческий рот холодят снежные бурунчики.
   Призрак заколыхался. Тогда она поспешила спросить:
   — А вы верите в привидения?
   — Да! — вразнобой закричали дети. — Верим!
   Тут призрак с Восточного экспресса приосанился. Его туловище окрепло. В глазах промелькнули крошечные, словно высеченные огнивом, искорки. На щеках зарозовели зимние бутоны. Дети подтягивались ближе, и с каждой минутой он делался выше и свежее. Палец-сосулька обвел детские лица.
   — Сейчас… — зашелестел голос, — я… расскажу вам страшную историю. Хотите послушать про настоящее привидение?
   — Хотим, хотим! — закричали дети.
   И призрак повел свой рассказ; бледные уста, дыша туманами, притягивали дождливое марево; дети сбились в тесный кружок, который, словно догорающий костер, дарил ему блаженное тепло. Во время его рассказа сестра Холлидей, отступившая к дверям, видела то же самое, что видел ее спутник по ту сторону морских вод: белеющие тенями скалы, меловые скалы, спасительные скалы Дувра, от которых не так уж далеко до зазывного шепота башен, сводчатых подземелий и укромных чердаков, где испокон веков обитали призраки. Не отрываясь от этого видения, старая медсестра невольно потянулась к термометру, торчавшему из нагрудного кармана. Пощупала у себя пульс. На какой-то миг ей в глаза ударила темнота.
   Тут раздался детский голос:
   — А сам ты кто?
   Кутаясь в невидимый саван, бледноликий пассажир напряг свою фантазию и дал ответ.
   Только гудок перед швартовкой прервал долгую историю полночной жизни. За детьми стали приходить родители, чтобы увести их от старого джентльмена с туманным взглядом и едва слышным, пробирающим до костей голосом, который не умолкал до тех пор, пока паром не прижался боком к стенке причала; когда мать с отцом забрали последнего упирающегося мальчугана, старик и сиделка остались наедине в детской комнате, а паром дрожал сладостной дрожью, как будто тоже внимал рассказу о ночных ужасах, не пропуская ни слова.
   Ступив на сходни, пассажир с Восточного экспресса отрывисто произнес:
   — Нет. Я не нуждаюсь в помощи. Смотри!
   С этими словами он уверенно сошел по трапу. За время рейса дети щедро добавили ему стати, румянца и голоса, а по мере приближения к Англии шаги его становились все шире и тверже; когда он ступил на причал, из тонких губ вырвался слабый, но радостный смех, и даже идущая позади сиделка перестала хмуриться, видя, как он припустил к поезду.
   Словно ребенок, старик забегал вперед, и на нее нахлынуло умиление, если не сказать больше. Но вдруг ее сердце, устремившееся следом, пронзила чудовищная боль, накрыл полог мрака, и она упала без чувств.
   В спешке бледноликий пассажир даже не заметил, что сиделки рядом нет — так он торопился.
   На перроне он выдохнул: «Наконец-то» — и крепко ухватился за поручень. Но тут его охватило тревожное чувство, заставившее обернуться.
   Минервы Холлидей нигде не было.
   Впрочем, через какое-то мгновение она приблизилась, побледневшая, но сияющая лучистой улыбкой. Она трепетала и едва не падала. Настал его черед подхватить ее под руку.
   — Голубушка, — промолвил он, — ты мне очень помогла.
   — Будет тебе, — спокойно ответила она, выжидая, когда же он наконец по-настоящему ее разглядит. — Я, между прочим, никуда не спешу.
   — Ты?..
   — Я отправляюсь с тобой.
   — Но ведь у тебя были свои планы?
   — Они изменились. Теперь особо выбирать не приходится.
   Повернувшись вполоборота, она поглядела через плечо.
   На причале толпились люди — у трапа явно что-то произошло. Среди ропота и криков несколько раз послышалось: «Врача!».
   Бледноликий старик уставился на Минерву Холлидей. Потом перевел взгляд на толпу, пытаясь высмотреть причину такого любопытства, но увидел только разбитый градусник, отлетевший в сторону. Тогда старческие глаза вновь устремились на Минерву Холлидей — она тоже неотрывно смотрела на разбитый термометр.
   — Голубушка, милая моя, — выговорил он после долгого молчания. — Пойдем.
   Она взглянула на него в упор:
   — Синяя птица?
   — Синяя птица! — кивнул он в ответ.
   И помог ей сесть в поезд, который вскоре дрогнул, загудел и потянулся в сторону Лондона и Эдинбурга, в сторону торфяных болот, замков, темных ночей и вереницы столетий.
   — Кто же там лежит? — спросил бледноликий пассажир, провожая глазами причал.
   — Бог его знает, — сказала старая сиделка. — Не могу ответить.
   Поезд уже набрал скорость.
   А через двадцать секунд вокзальные рельсы и вовсе перестали дрожать.

Одна-единственная ночь

   One Night in Your Life 1988 год
   Переводчик: Е. Петрова

   Когда он, преодолев на солидной скорости первый отрезок пути, добрался до Грин-Ривер, штат Айова, там стояло безоблачное весеннее утро в преддверии лета. На трассе его «кадиллак» с откидным верхом раскипятился под прямыми лучами солнца, но перед въездом в городок, среди раскидистой придорожной зелени, богатства мягких теней и шепота прохлады, машина успокоилась.
   Тридцать миль в час, подумал он, — то, что надо.
   За пределами Лос-Анджелеса, где горевшая от зноя дорога была зажата между каменистыми каньонами и обломками метеоритов, он выжимал из машины все — в таких местах волей-неволей гонишь на предельной скорости, потому что все вокруг наводит на мысли о чем-то стремительном, жестком и безупречном.
   Но здесь сам воздух, напоенный зеленью, струился рекой, по которой автомобиль просто не мог мчаться, как посуху. Оставалось только довериться волнам лиственной тени и дрейфовать по пестрому от бликов асфальту, как речная баржа — к летнему морю.
   Глянешь наверх, где могучие кроны, — и покажется, будто лежишь на дне глубокой заводи, отдаваясь прибою.
   На окраине он остановился у киоска, чтобы съесть хот-дог.
   — Надо же, — шепотом сказал он себе самому, — пятнадцать лет здесь не бывал. Деревья-то как вымахали!
   Он вернулся к машине — высокий, загорелый, с неправильными чертами лица и редеющими темными волосами.
   За каким чертом я еду в Нью-Йорк? — спросил он себя. Остаться бы здесь — зарыться в траву и лежать!
   Он медленно двигался через старый город. В тупике на запасных путях стоял заброшенный ржавый паровоз, который давно не подавал голоса, давно выпустил весь пар. Жители входили в дома и магазины, а потом выходили из дверей так неспешно, словно их окружала теплая и чистая водная стихия. Замшелые каменные плиты делали любое движение мягким и бесшумным. Это был босоногий марк-твеновский городок, где детство, заигравшись, не страшится наказания, а старость приближается беспечально. От таких размышлений он даже хмыкнул вслух. А может, это только показалось.
   Хорошо, что Элен со мной не поехала, подумал он. Ему явственно слышалось:
   — Ну и дыра. Ты посмотри на эти лица: одно слово — провинция. Жми на газ. Черт побери, сколько еще тащиться до Нью-Йорка?
   Тряхнув головой, он зажмурился, и Элен тут же перенеслась в Рино. Он звонил ей накануне вечером.
   — Неплохо, что здесь можно по-быстрому развестись, — говорила она, отделенная от него тысячью миль жары. — Но сам городишко — просто мрак! Слава богу, хоть бассейн есть. Ну, а ты что поделываешь?
   — Малой скоростью двигаюсь на восток. — Ложь. Он мчался, как пуля, чтобы оторваться от прошлого, чтобы оставить позади все, что можно. — Люблю сидеть за рулем.
   — Сидеть за рулем? — переспросила Элен. — Не лучше ли сидеть в кресле самолета? Поездки на машине — такая тягомотина.
   — Счастливо, Элен.
   Он выехал из города. В Нью-Йорке ему нужно было появиться через пять дней, чтобы обсудить детали бродвейской пьесы, к которой душа не лежала с самого начала; затем предстояло мчаться в Голливуд и без всякой охоты доводить до ума сценарий, чтобы потом сломя голову нестись в Мехико-Сити, выкроив дни для торопливого зимнего отпуска. Ни дать ни взять, мексиканская петарда, размышлял он: лечу по раскаленной проволоке, бьюсь головой о стену, разворачиваюсь — и с воем несусь к другой такой же стене.
   Тут он поймал себя на том, что разогнался на зеленых холмистых просторах до семидесяти миль в час, и благоразумно сбавил скорость до тридцати пяти.
   Пару раз вдохнув полной грудью прозрачный воздух, он съехал на обочину. Вдали, на травянистом пригорке, среди вековых деревьев замаячила девичья фигурка, которая двигалась вперед сквозь непривычный для него зной, но почему-то не сходила с места; вскоре она исчезла — наверно, привиделась.
   В час пополудни от земли исходило жужжание, как от мощного двигателя. За окном машины проносились блестящие штопальные иголки, как шипы жары. В воздухе роились пчелы, травы кланялись нежному ветру. Открыв дверцу машины, он ступил в плотный зной.
   Одинокая тропка мурлыкала себе песню жуков, а ярдах в пятидесяти от шоссе ждала прохладная, тенистая роща, откуда, как из пещеры, веяло заветной влагой. Во все стороны тянулись клеверные холмы и открытое небо. Теперь одеревеневшие руки и ноги обрели подвижность, в холодном животе рассосалась железная тяжесть, а из пальцев ушла дрожь.
   Вдруг в рощице на холме, уже совсем далеко, сквозь просвет в кустарнике он снова увидел все ту же девушку, которая уходила и уходила в теплую даль, пока не скрылась из виду.
   Он медленно запер машину. Лениво направился в сторону рощи — его не отпускали звуки, которые своей неохватностью могли заполнить вселенную, самые прекрасные звуки на свете: перепевы беспечной речушки, которая стремится неведомо куда.
   Отыскав эту речку, в которой сливались свет и тьма, свет и тьма, он снял одежду, искупался, а потом растянулся на гальке, чтобы обсушиться и передохнуть. Вслед за тем не спеша оделся, и на него нахлынуло потаенное желание, былое видение, родом из семнадцатилетия. Он не раз описывал и пересказывал его лучшему другу:
   — Выхожу я весенней ночью — ну, ты понимаешь, когда уже закончились холода. Иду гулять. С девушкой. Через час мы приходим в такое место, где нас не видно и не слышно. Поднимаемся на горку, садимся. Смотрим на звезды. Я держу ее за руку. Вдыхаю запах травы, молодой пшеницы и знаю, что нахожусь в самом сердце страны, в центре Штатов, вокруг нас — города и дороги, но все это далеко, и никто не знает, что мы сидим на траве и разглядываем ночь… Мне хочется просто держать ее за руку, веришь? Пойми, держаться за руки… это ни с чем не сравнить. Держаться за руки так, чтоб было не различить, есть в них движение или нет. Такую ночь не забудешь никогда: все остальное, что бывает по ночам, может выветрится из головы, а это пронесешь через всю жизнь. Когда просто держишься за руки — этим все сказано. Я уверен. Пройдет время, все другое повторится раз за разом, войдет в привычку — но самое начало никогда не забудешь. Так вот, — продолжал он, — я бы хотел сидеть так долго-долго, не произнося ни слова. Для такой ночи слов не подобрать. Мы даже не будем смотреть друг на дружку. Будем глядеть вдаль, на городские огни, и думать о том, что испокон веков люди вот так же поднимались на холмы, потому что ничего лучше еще не придумано. И не будет придумано. Никакие дома, обряды, клятвы не сравнятся с такой ночью, как эта. Можно, конечно, сидеть и в городе, но дома, комнаты, люди — это одно дело, а когда над головой открытое небо и звезды, и двое сидят на холме, держась за руки, — это совсем другое. А потом эти двое поворачивают головы и смотрят друг на друга в лунном свете… И так всю ночь. Разве это плохо? Скажи честно, что в этом плохого?
   — Плохо только то, — был ответ, — что мир в такую ночь остается прежним, и возвращение неизбежно.
   Так говорил ему Джозеф пятнадцать лет назад. Джозеф, закадычный друг, с которым они трепались днями напролет, философствовали, как подобает в юности, решали проблемы мироздания. После женитьбы один из них — Джозеф — затерялся на задворках Чикаго, а другого судьба привела на Средний Запад, и вся их философия пошла прахом.