Страница:
"Saint Joseph." He got up and poured himself a glass of water from the glass pitcher, and it was a lonely trickling sound in the room. "My name."
"Coincidence," she said.
They looked at one another for a few moments.
He looked away. "Plaster saints," he said, drinking the water down.
After a while she said, "Joseph?" He said, "Yes?" and she said, "Come hold my hand, will you?" "Women," he sighed. He came and held her hand. After a minute she drew her hand away, hid it under the blanket, leaving his hand empty behind. With her eyes closed she trembled the words, "Never mind. It's not as nice as I can imagine it. It's really nice the way I can make you hold my hand in my mind." "Gods," he said, and went into the bathroom. She turned off the light. Only the small crack of light under the bathroom door showed. She listened to her heart. It beat one hundred and fifty times a minute, steadily, and the little whining tremor was still in her marrow, as if each bone of her body had a blue-bottle fly imprisoned in it, hovering, buzzing, shaking, quivering deep, deep, deep. Her eyes reversed into herself, to watch the secret heart of herself pounding itself to pieces against the side of her chest.
Water ran in the bathroom. She heard him washing his teeth.
"Joseph!"
"Yes," he said, behind the shut door.
"Come here."
"What do you want?"
"I want you to promise roe something, please, oh, please."
"What is it?"
"Open the door, first."
"What is it?" he demanded, behind the closed door.
"Promise me," she said, and stopped.
"Promise you what?" he asked, after a long pause.
"Promise me," she said, and couldn't go on. She lay there. He said nothing. She heard the watch and her heart pounding together. A lantern creaked on the hotel exterior. "Promise me, if anything-happens," she heard herself say, muffled and paralyzed, as if she were on one of the surrounding hills talking at him from the distance, "-if any-thing happens to me, you won't let me be buried here in the graveyard over those terrible catacombs!"
"Don't be foolish," he said, behind the door.
"Promise me?" she said, eyes wide in the dark.
"Of all the foolish things to talk about."
"Promise, please promise?"
"You'll be all right in the morning," he said.
"Promise so I can sleep. I can sleep if only you'd say you wouldn't let me be put there. I don't want to be put there."
"Honestly," he said, out of patience.
"Please," she said.
"Why should I promise anything so ridiculous?" he said. "You'll be fine tomorrow. And besides, if you died, you'd look very pretty in the catacomb standing between Mr. Grimace and Mr. Gape, with a sprig of morning-glory in your hair." And he laughed sincerely.
Silence. She lay there in the dark.
"Don't you think you'll look pretty there?" he asked, laughingly, behind the door.
She said nothing in the dark room.
"Don't you?" he said.
Somebody walked down below in the plaza, faintly, fading away.
"Eh?" he asked her, brushing his teeth.
She lay there, staring up at the ceiling, her breast rising and falling faster, faster, faster, the air going in and out, in and out her nostrils, a little trickle of blood coming from her clenched lips. Her eyes were very wide, her hands blindly constricted the bedclothes.
"Eh?" he said again behind the door.
She said nothing.
"Sure," he talked to himself. "Pretty as hell," he murmured, under the flow of tap water. He rinsed his mouth. "Sure," he said.
Nothing from her in the bed.
"Women are funny," he said to himself in the mirror.
She lay in the bed.
"Sure," he said. He gargled with some antiseptic, spat it down the drain. "You'll be all right in the morning," he said.
Not a word from her.
"We'll get the car fixed."
She didn't say anything.
"Be morning before you know it." He was screwing caps on things now, putting freshener on his face. "And the car fixed tomorrow, maybe, at the very latest the next day. You won't mind another night here, will you?"
She didn't answer.
"Will you?" he asked.
No reply.
The light blinked out under the bathroom door.
"Marie?"
He opened the door.
"Asleep?"
She lay with eyes wide, breasts moving up and down.
"Asleep," he said. "Well, good night, lady."
He climbed into his bed. "Tired," he said.
No reply.
"Tired," he said.
The wind tossed the lights outside; the room was oblong and black and he was in his bed dozing already.
She lay, eyes wide, the watch ticking on her wrist, breasts moving up and down.
It was a fine day coming through the Tropic of Cancer. The automobile pushed along the turning road leaving the jungle country behind, heading for the United States, roaring between the green hills, taking every turn, leaving behind a faint vanishing trail of exhaust smoke. And inside the shiny automobile sat Joseph with his pink, healthy face and his Panama hat, and a little camera cradled on his lap as he drove; a swathe of black silk pinned around the left upper arm of his tan coat. He watched the country slide by and absent-mindedly made a gesture to the seat beside him, and stopped. He broke into a little sheepish smile and turned once more to the window of his car, humming a tuneless tune, his right hand slowly reaching over to touch the seat beside him…
Which was empty.
The Next in Line 1947( Следующий)
Окна выходили на некое подобие городского сквера – надо сказать, довольно жалкое подобие. Впрочем, некоторые его составные части освежали зрелище: эстрада, чем-то напоминающая коробку из-под конфет (по четвергам и воскресеньям какие-то люди разражались здесь громкой музыкой), ряды бронзовых скамеек, богато украшенных всякими позеленевшими излишествами и завитками, а также прелестные дорожки, выложенные голубой и розовой плиткой – голубой, как только что подведенные женские глазки, и розовой, как тайные женские же мечты. Дополняли очарование остриженные на французский манер деревья с кронами в виде огромных шляпных коробок. В целом же, глядя из окна гостиницы, человек, не лишенный воображения, мог бы принять это место за какую-нибудь французскую виллу конца девяностых годов. И, конечно, ошибся бы. Все это находится в Мексике. Обычная плаза – площадь в маленьком колониальном городке, где в государственном оперном театре всего за два песо вам покажут замечательные фильмы: "Распутин и императрица", "Большой дом", "Мадам Кюри", "Любовное приключение" или "Мама любит папу".
Было раннее утро. Джозеф вышел на разогретый солнцем балкон и присел на колени перед решеткой. В руках он держал небольшой фотоаппарат "Брауни". Позади, в ванной, журчала вода, и голос Мари произнес:
– Что ты там делаешь?
– Снимаю, – пробормотал он себе под нос.
Она повторила вопрос. Щелкнув затвором, Джозеф поднялся на ноги, перевел кадр и, повернувшись к двери, сказал погромче:
– Снимаю! Городской сквер!.. Не пойму, зачем им понадобилось всю ночь шуметь? До полтретьего глаз не сомкнул… Угораздило же приехать как раз в тот день, когда в местном "Ротари" [Сеть клубов по всему миру для бизнесменов и представителей свободных профессий. (Здесь и далее примеч. пер.) ] попойка…
– Какие у нас на сегодня планы? – спросила она.
– Пойдем смотреть мумии, – ответил он.
– О Господи… – вздохнула Мари, после чего в комнате повисла долгая пауза.
Он вошел, положил фотоаппарат и прикурил сигарету.
– Ну, если ты не хочешь, я сам поднимусь на гору и осмотрю их один.
– Да нет, – замялась она. – Лучше уж я пойду с тобой. Только я все думаю – на что они нам? Такой чудный городок…
– Смотри-ка! – вдруг воскликнул Джозеф, видимо, заметив что-то краем глаза. В несколько шагов он оказался на балконе и замер там. В руке его дымилась забытая сигарета. – Иди же сюда. Мари!
– Я вытираюсь, – ответила она.
– Ну давай, побыстрее, – не унимался Джозеф, а сам как зачарованный смотрел куда-то вниз, на улицу.
За его спиной послышался шорох, который принес с собой аромат мыла, только что вымытого тела, мокрого полотенца и одеколона. Рядом с ним стояла Мари.
– Не двигайся, – сказала она. – Я спрячусь за тебя и буду выглядывать. Просто я голая… Ну, что у тебя там такое?
– Смотри, смотри!
По улице внизу двигалась какая-то процессия. Возглавлял ее человек, несущий поклажу на голове. За ним шли женщины в черных rebozo [Длинный мексиканский шарф.]; прямо на ходу они зубами срывали шкурки с апельсинов и плевали их на мостовую. Далее следовали мужчины, а за ними – стайка детей. Некоторые ели сахарный тростник, вгрызаясь в кору, пока та не начинала трескаться – и тогда они кусками отламывали ее, чтобы добраться до вожделенной мякоти, а напоследок высосать сок из всех сухожилий. Всего в толпе было человек пятьдесят.
– Джо…- проговорила Мари за спиной у Джозефа и взяла его за руку.
Человек, возглавлявший процессию, нес на голове не простую поклажу. Накрытая сверху серебристым шелком с бахромой, она была еще украшена серебряными розочками. Мужчина бережно придерживал ее одной смуглой рукой, а другой размахивал при ходьбе.
Вне всякого сомнения, перед Мари и Джозефом были похороны, а поклажа являлась ничем иным, как маленьким гробиком.
Джозеф взглянул на жену.
Когда Мари только-только вышла из ванной, кожа ее была нежно-розовой, а теперь стала белой, как парное молоко. Сердце словно скатилось в какую-то пустоту внутри ее самой. Она совершенно забыла, что голая, – и вышла на балкон, не отрывая взгляда от этой толпы жующих и что-то бормочущих людей. Некоторые из них даже сдавленно смеялись.
– Наверное, какая-то девчушка отправилась в мир иной – или мальчонка, – сказал Джозеф.
– А куда они тащат… ее?
Ее! Разумеется, Мари представилось, что это девочка, а не мальчик. И не просто девочка, а она сама, запакованная в посылочный ящик, как недозрелые фрукты. И вот ее несут, зажатую в кромешной темноте, как персиковую косточку, руки отца касаются ее гроба, но изнутри это не видно и не слышно. Там, внутри-только ужас и тишина…
– На кладбище – куда же еще? – ответил Джозеф, глядя на Мари сквозь облачко сигаретного дыма.
– Ты так уверенно говоришь, будто знаешь, на какое именно.
– А в таких городках всегда только одно кладбище. Здесь обычно не тянут с похоронами. Думаю, девчушка умерла всего несколько часов назад.
– Несколько часов… – Мари отвернулась – голая, жалкая, с мокрым полотенцем в поникших руках. И медленно двинулась к своей кровати. – Неужели… Всего несколько часов назад она была еще жива, и вот теперь…
Джозеф продолжил:
– Теперь ее скорее несут на гору. Неподходящий здесь климат для покойников. Жара, бальзамировать нечем. Вот и приходится им спешить.
– Но представь себе, какой ужас – то кладбище… – произнесла Мари совершенно замогильным голосом.
– Ах ты о мумиях, – сказал он. – Да будет тебе расстраиваться.
Сидя на кровати, Мари машинально разглаживала полотенце у себя на коленях. Глаза ее казались не более зрячими, чем круглые коричневые соски грудей. Она смотрела на Джозефа и не видела его. Щелкни он сейчас пальцами, кашляни – она даже не вздрогнула бы.
– Они едят фрукты прямо на ее похоронах. И смеются!
– Путь до кладбища неблизкий, да еще все время в гору.
Мари вдруг дернулась, словно рыба, которая заглотила крючок и пытается освободиться. Затем бессильно откинулась на подушку.
Джозеф посмотрел на нее долгим взглядом. Это был особый взгляд – так обычно разглядывают плохую скульптуру. Холодный, придирчивый и в то же время равнодушный… Ну да, конечно, его рукам знакомы все изгибы ее полнеющего и дряблого тела. Это уже далеко не то тело, которое он обнимал на заре их супружества, – оно изменилось, и изменилось непоправимо. Словно скульптор случайно пролил на упругую глину воды, превратив ее в бесформенную массу. Теперь сколько ни отогревай ее в руках, сколько ни пытайся выпарить влагу, прежней ей уже никогда не стать. Да и откуда взяться теплу? Ведь лето – их лето – давно прошло. Теперь безжалостная вода въелась в каждую клеточку ее тела, отяжелив груди, заставив обвиснуть кожу.
– Что-то я неважно себя чувствую, – сказала Мари и задумалась, словно пыталась понять, действительно ли это так. – Совсем неважно, – повторила она, но Джозеф ничего не ответил. Полежав еще пару минут, она приподнялась. – Давай не будем оставаться здесь еще на одну ночь, Джо.
– Городок такой живописный…
– Да, но ведь мы уже все осмотрели. – Мари встала. Она знала наперед, что он скажет. Что-нибудь веселое, бодрое и жизнерадостное – разумеется фальшивое. – Можно поехать в Патцкуэро. Это рукой подать. Тебе даже вещи паковать не придется, милый, я все беру на себя! Остановимся в отеле "Дон-Посада". Говорят, там красивейшие места…
– Здесь, – перебил ее Джозеф, – здесь красивейшие места.
– …и все дома увиты бугенвиллией… – закончила Мари.
– Вон, – он показал на цветы на окне, – вон твоя бугенвиллия.
– …а еще там можно порыбачить – ты же обожаешь рыбачить, – поспешно добавила Мари. – И я тоже буду рыбачить с тобой. Я научусь – правда научусь. Я так давно мечтала научиться рыбачить! Знаешь, у тарасканских индейцев раскосые глаза и они почти не говорят по-испански… А оттуда мы можем отправиться в Паракутин – это недалеко от Урвапана, там делают замечательные лаковые шкатулки. О, это будет здорово, Джо!.. Все. Я начинаю собирать вещи. Постарайся понять меня и…
– Послушай, Мари…
Джозеф окликнул ее, и она остановилась, не добежав до двери ванной комнаты.
– А? – повернулась она.
– Разве не ты говорила, что неважно себя чувствуешь?
– Ну да, я. Я и правда чувствовала… чувствую себя неважно. Но стоит только подумать об этих замечательных местах…
– Да пойми же: мы не осмотрели и десятой части этого города, – с самым резонным видом начал он. – Там, на горе, есть статуя Морелоса – я собирался ее сфотографировать. Кроме того, дома французской постройки… Ну подумай: преодолеть столько миль, ехать сюда, добираться – а потом побыть всего один день и уехать! И потом, я уже заплатил за следующую ночь…
– Мы можем сделать возврат, – поспешно заверила его Мари.
– Ну почему ты так хочешь уехать отсюда? – с притворным простодушием, словно он говорил с ребенком, спросил Джозеф. – Тебе что, не нравится этот город?
– Да нет же, городок прелестный, – ответила Мари, изобразив улыбку на совершенно бледном лице. – Такой чистенький… гм-м… зеленый.
– Ну вот и ладно, – порешил Джозеф. – Тогда остаемся еще на день. Обещаю: ты обязательно полюбишь эти места.
Мари начала что-то говорить, но замолкла.
– Что-что? – переспросил он.
– Да нет, ничего.
Она закрыла за собой дверь ванной. Было слышно, как Мари роется там в аптечке. Затем зашумела вода. Очевидно, она принимала какое-то желудочное средство.
Джозеф встал под дверью.
– Скажи… ты ведь не боишься мумий? – спросил он.
– Н-не, – промычала она.
– Значит, все из-за похорон?
– Угу.
– Имей в виду: если бы ты действительно боялась, я бы без всяких промедлений собрал чемодан – да-да, дорогая.
Он дал ей время обдумать ответ.
– Да нет, я не боюсь, – сказала Мари.
– Вот и умница, – похвалил он.
Кладбище было обнесено толстой кирпичной стеной. В каждом из четырех углов ограды застыли в порыве на своих каменных крыльях грязноватого вида купидоны. Головы их были украшены шапочками из птичьего помета, которые на лбу плавно переходили в веснушки. На руках пестрели амулеты того же происхождения. Джозеф и Мари наконец поднялись на гору, увязая в горячих солнечных лучах, словно в тягучей жиже. За их спинами по земле стелились голубые тени. Впереди маячила железная решетка кладбищенских ворот. Чтобы открыть ее, им пришлось немало потрудиться.
Прошло всего несколько дней после празднования так называемого Eli Dia de Muerte, то есть Дня мертвых, и повсюду, словно безумные волосы, развевались ленточки, обрывки ткани и блестки – на торчащих тут и там могильных плитах, на резных, отполированных поцелуями распятиях и на гробницах, издали похожих на нарядные шкатулки для драгоценностей. Невысокие холмики все как один были посыпаны гравием. На некоторых застыли в ангельских позах статуи, на других возвышались огромные – в человеческий рост – каменные надгробия, щедро увешанные все теми же ангелочками. Отдельные плиты были такими непомерно широкими, что напоминали кровати, выставленные на просушку после ночной неожиданности. Во всех четырех стенах кладбища имелись встроенные ниши с гробами, обшитыми со всех сторон мрамором. Имена умерших либо вырезались прямо на камне, либо обозначались на жестяных табличках. Кое-где сведения были снабжены дешевым портретиком, рядом с которым на гвоздике висела какая-нибудь безделушка – видимо, та самая, которую усопший больше всего любил при жизни. Здесь были серебряные брелки, серебряные ручки и ножки (а также фигурки людей целиком), серебряные чашки, серебряные собачки, серебряные церковные медальоны, просто – обрывки красных и голубых лент… Встречались и целые картинки, написанные маслом по жести: покойник при помощи ангелов возносится на небо.
Приглядевшись к могилам, Джозеф и Мари заметили на них остатки недавней фиесты Смерти. Застывшие капли воска на камнях – видимо, от праздничных свечей. Вялые орхидеи, прилипшие к молочно-белым камням, как раздавленные красные пауки – в некоторых из них, несмотря на убогость, было что-то ужасающе сексуальное. Повсюду валялись скрученные листья кактусов, прутики бамбука и тростника, мертвые плети дикого вьюна, засохшие венки из гардений и бугенвиллий… Так выглядит бальный зал после буйного веселья, когда все танцоры уже разъехались, оставив за собой покосившиеся столы, брызги конфетти, оплывшие свечи, ленты и пустые мечты…
Здесь, среди могильных плит и склепов, было тепло и тихо. В дальнем углу кладбища Джозеф и Мари увидели какого-то человека. Он был на редкость маленького роста – прямо коротышка, – довольно белокож для испанца, имел высокие скулы и носил очки с толстыми стеклами. Облик довершали черный пиджак, серые брюки без стрелок, серая шляпа и аккуратно зашнурованные ботинки. Коротышка с деловым видом расхаживал среди могил – словно что-то проверял, а может быть, следил за работой другого человека, который совсем неподалеку орудовал лопатой. При этом руки у него были засунуты в карманы, а под мышкой зажата сложенная вчетверо газета.
– Buenos diaz, senora у senor! [Добрый день, сеньора и сеньор! (исп.)] – сказал он, наконец обратив внимание на Джозефа и Мари.
– Это у вас тут las mommias? [Мумии (исп.)] – спросил Джозеф. – Скажите, они действительно существуют, или это только легенда?
– Si [Да (исп.)], существуют, – ответил мужчина. – И именно у нас. В катакомбах.
– Рог favor, – сказал Джозеф. – Yo quiero veo las mommias, si? [Будьте любезны, я хотеть видеть мумии {исп.)]
– Si, senor.
– Me Espanol es mucho estupido, es muy malo [Я говорить испанский есть много плохо (исп.)], – извинился Джозеф.
– Да нет, что вы, senor. Вы прекрасно говорите! Сюда, пожалуйста.
Он провел их между двух увешанных цветами плит к большому надгробию, спрятанному в тени ограды. Широкое и плоское, оно, как и все остальные, было посыпано гравием, а в середине его имелась узкая деревянная дверь с висячим замком. Подалась дверь со скрипом, обнаружив под собой круглый люк с винтовой лестницей, уходящей под землю.
Джозеф не успел сделать и шага, как его жена поставила ногу на ступеньку.
– Подожди, – сказал он. – Давай я вперед.
– Да нет. Все в порядке, – одними губами проговорила Мари и тут же начала спускаться вниз по спирали, пока земля и темнота не поглотили ее. Двигалась она осторожно – ступеньки здесь были такие узенькие, что не сгодились бы даже ребенку. Стало совсем темно, и некоторое время она только по звукам шагов догадывалась, что смотритель идет за ней. Потом снова забрезжил свет, и наконец лестница вывела к длинному широкому коридору, стены которого были выкрашены белой краской.
Как оказалось, свет проникал сюда через небольшие готические окна, сделанные в сводчатом потолке. Высота стен говорила о том, что они углубились под землю футов на двадцать. Налево коридор тянулся пятьдесят футов, после чего упирался в стеклянную двустворчатую дверь, на которой было написано, что посторонним вход воспрещен. В правом же конце коридора возвышалась груда каких-то белых палочек и таких же белых гладких валунов.
– Это солдаты, которые сражались за отца Морелоса, – пояснил смотритель.
Они подошли к этому гигантскому складу поближе. Кости были уложены очень аккуратно – как дрова в поленнице, а поверх них такими же ровными рядами лежали черепа.
– Лично я ничего не имею против черепов и костей, – сказала Мари. – По-моему, в них нет совершенно ничего человеческого. Честное слово, я совсем не боюсь черепов и костей. Они все какие-то… насекомоподобные. К примеру, ребенок растет и даже не знает, что у него внутри скелет; для него в костях нет ничего плохого и страшного. Так же и я. Я не вижу на них никаких следов человека. Никаких остатков, которые могли бы вызвать ужас. Они… они слишком гладкие, чтобы их бояться. Настоящий ужас – это когда видишь что-то знакомое, но настолько измененное, что едва его узнаешь. А этих я совсем не узнаю. Они для меня как были скелеты, так и остаются скелетами. То, что я знала в них, изменилось настолько, что совсем исчезло – а значит, не на что смотреть и нечего бояться. Правда же, забавно?
Джозеф кивнул.
Мари совсем расхрабрилась:
– Ну ладно, теперь давайте посмотрим мумии.
– Сюда, senora, – вежливо направил ее смотритель.
Они отошли от груды костей и зашагали к запрещенной стеклянной двери. Получив от Джозефа свой песо, смотритель торжественно распахнул дверь, и взору их открылся еще один коридор – узкий и длинный, – по стенам которого стояли люди.
– Боже правый! – воскликнул Джозеф.
Они были похожи на первоначальные заготовки скульптора – каркасы, на которые нанесен лишь первый слой глины, слегка обозначивший мускулы. Сто пятнадцать незаконченных статуй.
Пергаментная кожа была натянута между костей, как белье для просушки. Разложение не тронуло их – просто внутри высохли все соки.
– Все дело в сухом климате, – пояснил смотритель. – Поэтому они так хорошо сохраняются.
– И сколько же они здесь простояли? – спросил Джозеф.
– Некоторые один год, некоторые – пять, некоторые – десять, а некоторые и все семьдесят – да-да, senor.
Одна только мысль об этом вызывала ужас. Достаточно было посмотреть направо – и взгляд упирался в первого, как и все остальные, прикрепленного к стене с помощью крюка и проволоки. Его отвратительный вид казался просто насмешкой по сравнению со следующим телом, которое определенно принадлежало женщине – хотя верилось в это с трудом. При взгляде на третьего стыла в жилах кровь, а у четвертой – тоже женщины – было такое лицо, словно она извинялась за то, что умерла и находится в таком странном месте.
– Но почему они здесь? – спросил Джозеф.
– Их родственники не заплатили ренту за могилы.
– А что, существует какая-то рента?
– Si, senor. Двадцать песо в год. Или, если вам угодно, вы можете занять постоянное место – но тогда извольте выложить сто семьдесят песо. Сами знаете, народец тут у нас бедный – чтобы получить сто семьдесят песо, им приходится работать года два. Вот они и оставляют своих покойничков здесь. Ну конечно, первый год все платят двадцать песо и хоронят их в земле. Они-то надеются, что будут платить и на следующий год, и на послеследующий… Однако на следующий год вдруг оказывается, что совершенно необходимо купить нового осла. Или в семье появляется еще один лишний рот – а то и не один. А покойничек что – он ведь есть-то не просит. С другой стороны, и за плугом не ходит. А если, скажем, кто-то взял себе другую жену? Или у кого-то прохудилась крыша? В постель ведь мертвого не потянешь, и крышу он тоже не починит. Так на что люди скорее потратят свои денежки? А? То-то и оно…
– Ну и что дальше? – спросил Джозеф. – Ты слушаешь, Мари? – добавил он.
Мари считала тела. Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь…
– Что-что? – еле слышно переспросила она.
– Ты слушаешь?
– Думаю, да… Э-э… Что ты сказал? Ах да, слушаю, конечно, слушаю.
Восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать…
– А дальше… дальше в конце первого года я вызываю trabajando [Здесь – рабочий (исп.)], он берет свою лопатку – и вперед. Откапывать. Знаете, на какую глубину мы их опускаем?
– Шесть футов? Насколько мне известно, это обычная глубина.
– А вот и не угадали, сеньор, а вот и не угадали. Поскольку мы почти что уверены, что ренту не заплатят, мы углубляемся всего на два фута. Так меньше возни, понимаете? Конечно, родственники умерших могут нас осуждать. Но мы делаем глубину и на три, и на четыре, и на пять, и на шесть футов – в зависимости от достатка семьи и от вероятности, что нам придется вскрывать эту могилу и доставать из нее тело. Следовательно, на шесть футов мы копаем, только если совершенно уверены, что нам больше не придется выкапывать. И знаете – мы еще ни разу не ошибались, просчитывая денежные возможности людей. Ни одной вскрытой шестифутовой могилы!
Двадцать один, двадцать два, двадцать три… Губы Мари двигались почти беззвучно.
– Ну вот. А тела, которые выкопаны, размещают там, у стены – рядом с остальными companeros [ Приятели (исп.)].
– И их родственники знают, что они там?
– Si. – Коротышка вытянул указательный палец. – Вот этот, уо veo? [Видите? (исп.)] Он из новеньких. Его madre у padre [Мать и отец (исп.)] знают, что он здесь. Да только есть ли у них деньги? То-то и оно, что нет.
– Какое ужасное горе для родителей!
– Ну что вы, им на это совершенно наплевать, – с подкупающей честностью ответил коротышка.
– Нет, ты только послушай. Мари!
– Что? – Тридцать, тридцать один, тридцать два, тридцать три, тридцать четыре… – Ну да, совершенно наплевать.
– А если ренту все же заплатят – ну потом? – поинтересовался Джозеф.
– Тогда, – охотно ответил смотритель, – тела снова захоронят – на столько лет, за сколько будет заплачено.
– Прямо вымогательство какое-то… – пробормотал Джозеф.
Не вынимая рук из карманов, коротышка пожал плеча
– Жить-то как-то надо.
– Но вы же понимаете, никому не под силу выложить сразу такую сумму – сто семьдесят песо, – сказал Джозеф. – Значит, так вы и держите их на двадцати песо год за годом – хоть десять лет, хоть тридцать. А тем, кто не платит, грозитесь, что упечете их любезную mamacita [Мамочка (исп.)] или nino [Ребенок (исп.)] в катакомбы…
– Ну, жить-то как-то надо, – повторил коротышка.
Пятьдесят один, пятьдесят два…
Мари шла по длинному коридору, вдоль стен которого рядами стояли мертвецы. И считала.
Они орали!
Казалось, они пытались вырваться из своих могил: их ссохшиеся руки были неистово сцеплены на груди, рты отверсто открыты, языки вывалены, ноздри напряжены…
Они словно застыли в этом крике.
Надо же, у всех до одного открытые рты. Какой-то нескончаемый вопль. Как будто они знают, что они мертвецы. Чувствуют каждой порой, каждым органом, каждым волоском.
Мари остановилась, чтобы услышать этот крик.
Говорят, собаки слышат звуки, недоступные человеческому уху. Людям кажется, что никаких звуков нет – а они на самом деле есть.
Коридор просто тонул, задыхался в крике. Вопили что есть сил вывернутые в ужасе губы, страшные ссохшиеся языки… Пусть и недоступно для человеческих ушей – но вопили!
Джозеф подошел к одному из тел поближе.
"Coincidence," she said.
They looked at one another for a few moments.
He looked away. "Plaster saints," he said, drinking the water down.
After a while she said, "Joseph?" He said, "Yes?" and she said, "Come hold my hand, will you?" "Women," he sighed. He came and held her hand. After a minute she drew her hand away, hid it under the blanket, leaving his hand empty behind. With her eyes closed she trembled the words, "Never mind. It's not as nice as I can imagine it. It's really nice the way I can make you hold my hand in my mind." "Gods," he said, and went into the bathroom. She turned off the light. Only the small crack of light under the bathroom door showed. She listened to her heart. It beat one hundred and fifty times a minute, steadily, and the little whining tremor was still in her marrow, as if each bone of her body had a blue-bottle fly imprisoned in it, hovering, buzzing, shaking, quivering deep, deep, deep. Her eyes reversed into herself, to watch the secret heart of herself pounding itself to pieces against the side of her chest.
Water ran in the bathroom. She heard him washing his teeth.
"Joseph!"
"Yes," he said, behind the shut door.
"Come here."
"What do you want?"
"I want you to promise roe something, please, oh, please."
"What is it?"
"Open the door, first."
"What is it?" he demanded, behind the closed door.
"Promise me," she said, and stopped.
"Promise you what?" he asked, after a long pause.
"Promise me," she said, and couldn't go on. She lay there. He said nothing. She heard the watch and her heart pounding together. A lantern creaked on the hotel exterior. "Promise me, if anything-happens," she heard herself say, muffled and paralyzed, as if she were on one of the surrounding hills talking at him from the distance, "-if any-thing happens to me, you won't let me be buried here in the graveyard over those terrible catacombs!"
"Don't be foolish," he said, behind the door.
"Promise me?" she said, eyes wide in the dark.
"Of all the foolish things to talk about."
"Promise, please promise?"
"You'll be all right in the morning," he said.
"Promise so I can sleep. I can sleep if only you'd say you wouldn't let me be put there. I don't want to be put there."
"Honestly," he said, out of patience.
"Please," she said.
"Why should I promise anything so ridiculous?" he said. "You'll be fine tomorrow. And besides, if you died, you'd look very pretty in the catacomb standing between Mr. Grimace and Mr. Gape, with a sprig of morning-glory in your hair." And he laughed sincerely.
Silence. She lay there in the dark.
"Don't you think you'll look pretty there?" he asked, laughingly, behind the door.
She said nothing in the dark room.
"Don't you?" he said.
Somebody walked down below in the plaza, faintly, fading away.
"Eh?" he asked her, brushing his teeth.
She lay there, staring up at the ceiling, her breast rising and falling faster, faster, faster, the air going in and out, in and out her nostrils, a little trickle of blood coming from her clenched lips. Her eyes were very wide, her hands blindly constricted the bedclothes.
"Eh?" he said again behind the door.
She said nothing.
"Sure," he talked to himself. "Pretty as hell," he murmured, under the flow of tap water. He rinsed his mouth. "Sure," he said.
Nothing from her in the bed.
"Women are funny," he said to himself in the mirror.
She lay in the bed.
"Sure," he said. He gargled with some antiseptic, spat it down the drain. "You'll be all right in the morning," he said.
Not a word from her.
"We'll get the car fixed."
She didn't say anything.
"Be morning before you know it." He was screwing caps on things now, putting freshener on his face. "And the car fixed tomorrow, maybe, at the very latest the next day. You won't mind another night here, will you?"
She didn't answer.
"Will you?" he asked.
No reply.
The light blinked out under the bathroom door.
"Marie?"
He opened the door.
"Asleep?"
She lay with eyes wide, breasts moving up and down.
"Asleep," he said. "Well, good night, lady."
He climbed into his bed. "Tired," he said.
No reply.
"Tired," he said.
The wind tossed the lights outside; the room was oblong and black and he was in his bed dozing already.
She lay, eyes wide, the watch ticking on her wrist, breasts moving up and down.
It was a fine day coming through the Tropic of Cancer. The automobile pushed along the turning road leaving the jungle country behind, heading for the United States, roaring between the green hills, taking every turn, leaving behind a faint vanishing trail of exhaust smoke. And inside the shiny automobile sat Joseph with his pink, healthy face and his Panama hat, and a little camera cradled on his lap as he drove; a swathe of black silk pinned around the left upper arm of his tan coat. He watched the country slide by and absent-mindedly made a gesture to the seat beside him, and stopped. He broke into a little sheepish smile and turned once more to the window of his car, humming a tuneless tune, his right hand slowly reaching over to touch the seat beside him…
Which was empty.
The Next in Line 1947( Следующий)
Переводчик: Воронежская М.
Окна выходили на некое подобие городского сквера – надо сказать, довольно жалкое подобие. Впрочем, некоторые его составные части освежали зрелище: эстрада, чем-то напоминающая коробку из-под конфет (по четвергам и воскресеньям какие-то люди разражались здесь громкой музыкой), ряды бронзовых скамеек, богато украшенных всякими позеленевшими излишествами и завитками, а также прелестные дорожки, выложенные голубой и розовой плиткой – голубой, как только что подведенные женские глазки, и розовой, как тайные женские же мечты. Дополняли очарование остриженные на французский манер деревья с кронами в виде огромных шляпных коробок. В целом же, глядя из окна гостиницы, человек, не лишенный воображения, мог бы принять это место за какую-нибудь французскую виллу конца девяностых годов. И, конечно, ошибся бы. Все это находится в Мексике. Обычная плаза – площадь в маленьком колониальном городке, где в государственном оперном театре всего за два песо вам покажут замечательные фильмы: "Распутин и императрица", "Большой дом", "Мадам Кюри", "Любовное приключение" или "Мама любит папу".
Было раннее утро. Джозеф вышел на разогретый солнцем балкон и присел на колени перед решеткой. В руках он держал небольшой фотоаппарат "Брауни". Позади, в ванной, журчала вода, и голос Мари произнес:
– Что ты там делаешь?
– Снимаю, – пробормотал он себе под нос.
Она повторила вопрос. Щелкнув затвором, Джозеф поднялся на ноги, перевел кадр и, повернувшись к двери, сказал погромче:
– Снимаю! Городской сквер!.. Не пойму, зачем им понадобилось всю ночь шуметь? До полтретьего глаз не сомкнул… Угораздило же приехать как раз в тот день, когда в местном "Ротари" [Сеть клубов по всему миру для бизнесменов и представителей свободных профессий. (Здесь и далее примеч. пер.) ] попойка…
– Какие у нас на сегодня планы? – спросила она.
– Пойдем смотреть мумии, – ответил он.
– О Господи… – вздохнула Мари, после чего в комнате повисла долгая пауза.
Он вошел, положил фотоаппарат и прикурил сигарету.
– Ну, если ты не хочешь, я сам поднимусь на гору и осмотрю их один.
– Да нет, – замялась она. – Лучше уж я пойду с тобой. Только я все думаю – на что они нам? Такой чудный городок…
– Смотри-ка! – вдруг воскликнул Джозеф, видимо, заметив что-то краем глаза. В несколько шагов он оказался на балконе и замер там. В руке его дымилась забытая сигарета. – Иди же сюда. Мари!
– Я вытираюсь, – ответила она.
– Ну давай, побыстрее, – не унимался Джозеф, а сам как зачарованный смотрел куда-то вниз, на улицу.
За его спиной послышался шорох, который принес с собой аромат мыла, только что вымытого тела, мокрого полотенца и одеколона. Рядом с ним стояла Мари.
– Не двигайся, – сказала она. – Я спрячусь за тебя и буду выглядывать. Просто я голая… Ну, что у тебя там такое?
– Смотри, смотри!
По улице внизу двигалась какая-то процессия. Возглавлял ее человек, несущий поклажу на голове. За ним шли женщины в черных rebozo [Длинный мексиканский шарф.]; прямо на ходу они зубами срывали шкурки с апельсинов и плевали их на мостовую. Далее следовали мужчины, а за ними – стайка детей. Некоторые ели сахарный тростник, вгрызаясь в кору, пока та не начинала трескаться – и тогда они кусками отламывали ее, чтобы добраться до вожделенной мякоти, а напоследок высосать сок из всех сухожилий. Всего в толпе было человек пятьдесят.
– Джо…- проговорила Мари за спиной у Джозефа и взяла его за руку.
Человек, возглавлявший процессию, нес на голове не простую поклажу. Накрытая сверху серебристым шелком с бахромой, она была еще украшена серебряными розочками. Мужчина бережно придерживал ее одной смуглой рукой, а другой размахивал при ходьбе.
Вне всякого сомнения, перед Мари и Джозефом были похороны, а поклажа являлась ничем иным, как маленьким гробиком.
Джозеф взглянул на жену.
Когда Мари только-только вышла из ванной, кожа ее была нежно-розовой, а теперь стала белой, как парное молоко. Сердце словно скатилось в какую-то пустоту внутри ее самой. Она совершенно забыла, что голая, – и вышла на балкон, не отрывая взгляда от этой толпы жующих и что-то бормочущих людей. Некоторые из них даже сдавленно смеялись.
– Наверное, какая-то девчушка отправилась в мир иной – или мальчонка, – сказал Джозеф.
– А куда они тащат… ее?
Ее! Разумеется, Мари представилось, что это девочка, а не мальчик. И не просто девочка, а она сама, запакованная в посылочный ящик, как недозрелые фрукты. И вот ее несут, зажатую в кромешной темноте, как персиковую косточку, руки отца касаются ее гроба, но изнутри это не видно и не слышно. Там, внутри-только ужас и тишина…
– На кладбище – куда же еще? – ответил Джозеф, глядя на Мари сквозь облачко сигаретного дыма.
– Ты так уверенно говоришь, будто знаешь, на какое именно.
– А в таких городках всегда только одно кладбище. Здесь обычно не тянут с похоронами. Думаю, девчушка умерла всего несколько часов назад.
– Несколько часов… – Мари отвернулась – голая, жалкая, с мокрым полотенцем в поникших руках. И медленно двинулась к своей кровати. – Неужели… Всего несколько часов назад она была еще жива, и вот теперь…
Джозеф продолжил:
– Теперь ее скорее несут на гору. Неподходящий здесь климат для покойников. Жара, бальзамировать нечем. Вот и приходится им спешить.
– Но представь себе, какой ужас – то кладбище… – произнесла Мари совершенно замогильным голосом.
– Ах ты о мумиях, – сказал он. – Да будет тебе расстраиваться.
Сидя на кровати, Мари машинально разглаживала полотенце у себя на коленях. Глаза ее казались не более зрячими, чем круглые коричневые соски грудей. Она смотрела на Джозефа и не видела его. Щелкни он сейчас пальцами, кашляни – она даже не вздрогнула бы.
– Они едят фрукты прямо на ее похоронах. И смеются!
– Путь до кладбища неблизкий, да еще все время в гору.
Мари вдруг дернулась, словно рыба, которая заглотила крючок и пытается освободиться. Затем бессильно откинулась на подушку.
Джозеф посмотрел на нее долгим взглядом. Это был особый взгляд – так обычно разглядывают плохую скульптуру. Холодный, придирчивый и в то же время равнодушный… Ну да, конечно, его рукам знакомы все изгибы ее полнеющего и дряблого тела. Это уже далеко не то тело, которое он обнимал на заре их супружества, – оно изменилось, и изменилось непоправимо. Словно скульптор случайно пролил на упругую глину воды, превратив ее в бесформенную массу. Теперь сколько ни отогревай ее в руках, сколько ни пытайся выпарить влагу, прежней ей уже никогда не стать. Да и откуда взяться теплу? Ведь лето – их лето – давно прошло. Теперь безжалостная вода въелась в каждую клеточку ее тела, отяжелив груди, заставив обвиснуть кожу.
– Что-то я неважно себя чувствую, – сказала Мари и задумалась, словно пыталась понять, действительно ли это так. – Совсем неважно, – повторила она, но Джозеф ничего не ответил. Полежав еще пару минут, она приподнялась. – Давай не будем оставаться здесь еще на одну ночь, Джо.
– Городок такой живописный…
– Да, но ведь мы уже все осмотрели. – Мари встала. Она знала наперед, что он скажет. Что-нибудь веселое, бодрое и жизнерадостное – разумеется фальшивое. – Можно поехать в Патцкуэро. Это рукой подать. Тебе даже вещи паковать не придется, милый, я все беру на себя! Остановимся в отеле "Дон-Посада". Говорят, там красивейшие места…
– Здесь, – перебил ее Джозеф, – здесь красивейшие места.
– …и все дома увиты бугенвиллией… – закончила Мари.
– Вон, – он показал на цветы на окне, – вон твоя бугенвиллия.
– …а еще там можно порыбачить – ты же обожаешь рыбачить, – поспешно добавила Мари. – И я тоже буду рыбачить с тобой. Я научусь – правда научусь. Я так давно мечтала научиться рыбачить! Знаешь, у тарасканских индейцев раскосые глаза и они почти не говорят по-испански… А оттуда мы можем отправиться в Паракутин – это недалеко от Урвапана, там делают замечательные лаковые шкатулки. О, это будет здорово, Джо!.. Все. Я начинаю собирать вещи. Постарайся понять меня и…
– Послушай, Мари…
Джозеф окликнул ее, и она остановилась, не добежав до двери ванной комнаты.
– А? – повернулась она.
– Разве не ты говорила, что неважно себя чувствуешь?
– Ну да, я. Я и правда чувствовала… чувствую себя неважно. Но стоит только подумать об этих замечательных местах…
– Да пойми же: мы не осмотрели и десятой части этого города, – с самым резонным видом начал он. – Там, на горе, есть статуя Морелоса – я собирался ее сфотографировать. Кроме того, дома французской постройки… Ну подумай: преодолеть столько миль, ехать сюда, добираться – а потом побыть всего один день и уехать! И потом, я уже заплатил за следующую ночь…
– Мы можем сделать возврат, – поспешно заверила его Мари.
– Ну почему ты так хочешь уехать отсюда? – с притворным простодушием, словно он говорил с ребенком, спросил Джозеф. – Тебе что, не нравится этот город?
– Да нет же, городок прелестный, – ответила Мари, изобразив улыбку на совершенно бледном лице. – Такой чистенький… гм-м… зеленый.
– Ну вот и ладно, – порешил Джозеф. – Тогда остаемся еще на день. Обещаю: ты обязательно полюбишь эти места.
Мари начала что-то говорить, но замолкла.
– Что-что? – переспросил он.
– Да нет, ничего.
Она закрыла за собой дверь ванной. Было слышно, как Мари роется там в аптечке. Затем зашумела вода. Очевидно, она принимала какое-то желудочное средство.
Джозеф встал под дверью.
– Скажи… ты ведь не боишься мумий? – спросил он.
– Н-не, – промычала она.
– Значит, все из-за похорон?
– Угу.
– Имей в виду: если бы ты действительно боялась, я бы без всяких промедлений собрал чемодан – да-да, дорогая.
Он дал ей время обдумать ответ.
– Да нет, я не боюсь, – сказала Мари.
– Вот и умница, – похвалил он.
Кладбище было обнесено толстой кирпичной стеной. В каждом из четырех углов ограды застыли в порыве на своих каменных крыльях грязноватого вида купидоны. Головы их были украшены шапочками из птичьего помета, которые на лбу плавно переходили в веснушки. На руках пестрели амулеты того же происхождения. Джозеф и Мари наконец поднялись на гору, увязая в горячих солнечных лучах, словно в тягучей жиже. За их спинами по земле стелились голубые тени. Впереди маячила железная решетка кладбищенских ворот. Чтобы открыть ее, им пришлось немало потрудиться.
Прошло всего несколько дней после празднования так называемого Eli Dia de Muerte, то есть Дня мертвых, и повсюду, словно безумные волосы, развевались ленточки, обрывки ткани и блестки – на торчащих тут и там могильных плитах, на резных, отполированных поцелуями распятиях и на гробницах, издали похожих на нарядные шкатулки для драгоценностей. Невысокие холмики все как один были посыпаны гравием. На некоторых застыли в ангельских позах статуи, на других возвышались огромные – в человеческий рост – каменные надгробия, щедро увешанные все теми же ангелочками. Отдельные плиты были такими непомерно широкими, что напоминали кровати, выставленные на просушку после ночной неожиданности. Во всех четырех стенах кладбища имелись встроенные ниши с гробами, обшитыми со всех сторон мрамором. Имена умерших либо вырезались прямо на камне, либо обозначались на жестяных табличках. Кое-где сведения были снабжены дешевым портретиком, рядом с которым на гвоздике висела какая-нибудь безделушка – видимо, та самая, которую усопший больше всего любил при жизни. Здесь были серебряные брелки, серебряные ручки и ножки (а также фигурки людей целиком), серебряные чашки, серебряные собачки, серебряные церковные медальоны, просто – обрывки красных и голубых лент… Встречались и целые картинки, написанные маслом по жести: покойник при помощи ангелов возносится на небо.
Приглядевшись к могилам, Джозеф и Мари заметили на них остатки недавней фиесты Смерти. Застывшие капли воска на камнях – видимо, от праздничных свечей. Вялые орхидеи, прилипшие к молочно-белым камням, как раздавленные красные пауки – в некоторых из них, несмотря на убогость, было что-то ужасающе сексуальное. Повсюду валялись скрученные листья кактусов, прутики бамбука и тростника, мертвые плети дикого вьюна, засохшие венки из гардений и бугенвиллий… Так выглядит бальный зал после буйного веселья, когда все танцоры уже разъехались, оставив за собой покосившиеся столы, брызги конфетти, оплывшие свечи, ленты и пустые мечты…
Здесь, среди могильных плит и склепов, было тепло и тихо. В дальнем углу кладбища Джозеф и Мари увидели какого-то человека. Он был на редкость маленького роста – прямо коротышка, – довольно белокож для испанца, имел высокие скулы и носил очки с толстыми стеклами. Облик довершали черный пиджак, серые брюки без стрелок, серая шляпа и аккуратно зашнурованные ботинки. Коротышка с деловым видом расхаживал среди могил – словно что-то проверял, а может быть, следил за работой другого человека, который совсем неподалеку орудовал лопатой. При этом руки у него были засунуты в карманы, а под мышкой зажата сложенная вчетверо газета.
– Buenos diaz, senora у senor! [Добрый день, сеньора и сеньор! (исп.)] – сказал он, наконец обратив внимание на Джозефа и Мари.
– Это у вас тут las mommias? [Мумии (исп.)] – спросил Джозеф. – Скажите, они действительно существуют, или это только легенда?
– Si [Да (исп.)], существуют, – ответил мужчина. – И именно у нас. В катакомбах.
– Рог favor, – сказал Джозеф. – Yo quiero veo las mommias, si? [Будьте любезны, я хотеть видеть мумии {исп.)]
– Si, senor.
– Me Espanol es mucho estupido, es muy malo [Я говорить испанский есть много плохо (исп.)], – извинился Джозеф.
– Да нет, что вы, senor. Вы прекрасно говорите! Сюда, пожалуйста.
Он провел их между двух увешанных цветами плит к большому надгробию, спрятанному в тени ограды. Широкое и плоское, оно, как и все остальные, было посыпано гравием, а в середине его имелась узкая деревянная дверь с висячим замком. Подалась дверь со скрипом, обнаружив под собой круглый люк с винтовой лестницей, уходящей под землю.
Джозеф не успел сделать и шага, как его жена поставила ногу на ступеньку.
– Подожди, – сказал он. – Давай я вперед.
– Да нет. Все в порядке, – одними губами проговорила Мари и тут же начала спускаться вниз по спирали, пока земля и темнота не поглотили ее. Двигалась она осторожно – ступеньки здесь были такие узенькие, что не сгодились бы даже ребенку. Стало совсем темно, и некоторое время она только по звукам шагов догадывалась, что смотритель идет за ней. Потом снова забрезжил свет, и наконец лестница вывела к длинному широкому коридору, стены которого были выкрашены белой краской.
Как оказалось, свет проникал сюда через небольшие готические окна, сделанные в сводчатом потолке. Высота стен говорила о том, что они углубились под землю футов на двадцать. Налево коридор тянулся пятьдесят футов, после чего упирался в стеклянную двустворчатую дверь, на которой было написано, что посторонним вход воспрещен. В правом же конце коридора возвышалась груда каких-то белых палочек и таких же белых гладких валунов.
– Это солдаты, которые сражались за отца Морелоса, – пояснил смотритель.
Они подошли к этому гигантскому складу поближе. Кости были уложены очень аккуратно – как дрова в поленнице, а поверх них такими же ровными рядами лежали черепа.
– Лично я ничего не имею против черепов и костей, – сказала Мари. – По-моему, в них нет совершенно ничего человеческого. Честное слово, я совсем не боюсь черепов и костей. Они все какие-то… насекомоподобные. К примеру, ребенок растет и даже не знает, что у него внутри скелет; для него в костях нет ничего плохого и страшного. Так же и я. Я не вижу на них никаких следов человека. Никаких остатков, которые могли бы вызвать ужас. Они… они слишком гладкие, чтобы их бояться. Настоящий ужас – это когда видишь что-то знакомое, но настолько измененное, что едва его узнаешь. А этих я совсем не узнаю. Они для меня как были скелеты, так и остаются скелетами. То, что я знала в них, изменилось настолько, что совсем исчезло – а значит, не на что смотреть и нечего бояться. Правда же, забавно?
Джозеф кивнул.
Мари совсем расхрабрилась:
– Ну ладно, теперь давайте посмотрим мумии.
– Сюда, senora, – вежливо направил ее смотритель.
Они отошли от груды костей и зашагали к запрещенной стеклянной двери. Получив от Джозефа свой песо, смотритель торжественно распахнул дверь, и взору их открылся еще один коридор – узкий и длинный, – по стенам которого стояли люди.
– Боже правый! – воскликнул Джозеф.
Они были похожи на первоначальные заготовки скульптора – каркасы, на которые нанесен лишь первый слой глины, слегка обозначивший мускулы. Сто пятнадцать незаконченных статуй.
Пергаментная кожа была натянута между костей, как белье для просушки. Разложение не тронуло их – просто внутри высохли все соки.
– Все дело в сухом климате, – пояснил смотритель. – Поэтому они так хорошо сохраняются.
– И сколько же они здесь простояли? – спросил Джозеф.
– Некоторые один год, некоторые – пять, некоторые – десять, а некоторые и все семьдесят – да-да, senor.
Одна только мысль об этом вызывала ужас. Достаточно было посмотреть направо – и взгляд упирался в первого, как и все остальные, прикрепленного к стене с помощью крюка и проволоки. Его отвратительный вид казался просто насмешкой по сравнению со следующим телом, которое определенно принадлежало женщине – хотя верилось в это с трудом. При взгляде на третьего стыла в жилах кровь, а у четвертой – тоже женщины – было такое лицо, словно она извинялась за то, что умерла и находится в таком странном месте.
– Но почему они здесь? – спросил Джозеф.
– Их родственники не заплатили ренту за могилы.
– А что, существует какая-то рента?
– Si, senor. Двадцать песо в год. Или, если вам угодно, вы можете занять постоянное место – но тогда извольте выложить сто семьдесят песо. Сами знаете, народец тут у нас бедный – чтобы получить сто семьдесят песо, им приходится работать года два. Вот они и оставляют своих покойничков здесь. Ну конечно, первый год все платят двадцать песо и хоронят их в земле. Они-то надеются, что будут платить и на следующий год, и на послеследующий… Однако на следующий год вдруг оказывается, что совершенно необходимо купить нового осла. Или в семье появляется еще один лишний рот – а то и не один. А покойничек что – он ведь есть-то не просит. С другой стороны, и за плугом не ходит. А если, скажем, кто-то взял себе другую жену? Или у кого-то прохудилась крыша? В постель ведь мертвого не потянешь, и крышу он тоже не починит. Так на что люди скорее потратят свои денежки? А? То-то и оно…
– Ну и что дальше? – спросил Джозеф. – Ты слушаешь, Мари? – добавил он.
Мари считала тела. Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь…
– Что-что? – еле слышно переспросила она.
– Ты слушаешь?
– Думаю, да… Э-э… Что ты сказал? Ах да, слушаю, конечно, слушаю.
Восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать…
– А дальше… дальше в конце первого года я вызываю trabajando [Здесь – рабочий (исп.)], он берет свою лопатку – и вперед. Откапывать. Знаете, на какую глубину мы их опускаем?
– Шесть футов? Насколько мне известно, это обычная глубина.
– А вот и не угадали, сеньор, а вот и не угадали. Поскольку мы почти что уверены, что ренту не заплатят, мы углубляемся всего на два фута. Так меньше возни, понимаете? Конечно, родственники умерших могут нас осуждать. Но мы делаем глубину и на три, и на четыре, и на пять, и на шесть футов – в зависимости от достатка семьи и от вероятности, что нам придется вскрывать эту могилу и доставать из нее тело. Следовательно, на шесть футов мы копаем, только если совершенно уверены, что нам больше не придется выкапывать. И знаете – мы еще ни разу не ошибались, просчитывая денежные возможности людей. Ни одной вскрытой шестифутовой могилы!
Двадцать один, двадцать два, двадцать три… Губы Мари двигались почти беззвучно.
– Ну вот. А тела, которые выкопаны, размещают там, у стены – рядом с остальными companeros [ Приятели (исп.)].
– И их родственники знают, что они там?
– Si. – Коротышка вытянул указательный палец. – Вот этот, уо veo? [Видите? (исп.)] Он из новеньких. Его madre у padre [Мать и отец (исп.)] знают, что он здесь. Да только есть ли у них деньги? То-то и оно, что нет.
– Какое ужасное горе для родителей!
– Ну что вы, им на это совершенно наплевать, – с подкупающей честностью ответил коротышка.
– Нет, ты только послушай. Мари!
– Что? – Тридцать, тридцать один, тридцать два, тридцать три, тридцать четыре… – Ну да, совершенно наплевать.
– А если ренту все же заплатят – ну потом? – поинтересовался Джозеф.
– Тогда, – охотно ответил смотритель, – тела снова захоронят – на столько лет, за сколько будет заплачено.
– Прямо вымогательство какое-то… – пробормотал Джозеф.
Не вынимая рук из карманов, коротышка пожал плеча
– Жить-то как-то надо.
– Но вы же понимаете, никому не под силу выложить сразу такую сумму – сто семьдесят песо, – сказал Джозеф. – Значит, так вы и держите их на двадцати песо год за годом – хоть десять лет, хоть тридцать. А тем, кто не платит, грозитесь, что упечете их любезную mamacita [Мамочка (исп.)] или nino [Ребенок (исп.)] в катакомбы…
– Ну, жить-то как-то надо, – повторил коротышка.
Пятьдесят один, пятьдесят два…
Мари шла по длинному коридору, вдоль стен которого рядами стояли мертвецы. И считала.
Они орали!
Казалось, они пытались вырваться из своих могил: их ссохшиеся руки были неистово сцеплены на груди, рты отверсто открыты, языки вывалены, ноздри напряжены…
Они словно застыли в этом крике.
Надо же, у всех до одного открытые рты. Какой-то нескончаемый вопль. Как будто они знают, что они мертвецы. Чувствуют каждой порой, каждым органом, каждым волоском.
Мари остановилась, чтобы услышать этот крик.
Говорят, собаки слышат звуки, недоступные человеческому уху. Людям кажется, что никаких звуков нет – а они на самом деле есть.
Коридор просто тонул, задыхался в крике. Вопили что есть сил вывернутые в ужасе губы, страшные ссохшиеся языки… Пусть и недоступно для человеческих ушей – но вопили!
Джозеф подошел к одному из тел поближе.