Страница:
Инсценировка повести Горького "Мать" учила нелегальной революционной борьбе, печатанью листовок, нелегальной работе в тюремных условиях, умению скрытно противоборствовать духу милитаризма. Исполнительницу роли матери, Елену Вайгель, буржуазная печать за ее редкий талант вынуждена была признать величайшей немецкой актрисой, но на спектаклях с каждым днем присутствовало все больше чиновников полиции, и кончилось все тем, что Елену Вайгель прямо со сцены увезли в тюрьму. Для великой революционной актрисы это было, конечно, высшим признанием со стороны буржуазного государства, но ее творческой деятельности, увы, пришел конец! Революционные театральные и агитпроповские коллективы, как, например, труппа, возглавляемая выдающимся режиссером Максимом Валентином, и пролетарские певческие общества ожесточенно боролись. Театральные деятели, поставившие в Средней Германии пьесу "Мероприятие", музыку к которой написал Ганс Эйслер, были арестованы. Процесс над "виновными", к коим вскоре были причислены автор и композитор, начался в имперском суде. Затем к власти пришел оголтелый фашизм. Одни актеры и режиссеры угодили в тюрьму, другие эмигрировали.
В то время как немецкий революционный театр временно был подавлен фашизмом, революционная драматургия благодаря меньшей уязвимости сумела продолжить свою деятельность. В своем творчестве она перекликается с советским театром, в наши дни самым прогрессивным, в высшей степени живым и открытым для всего нового. Общественные, революционные задачи драматургии и ее ответственность перед революцией еще более возросли.
1935
ОПАСЕНИЯ
Случайно я наткнулся на книгу одного французского ученого, в которой он доказывает, что массовые психозы имеют _микробоподобного_ возбудителя: это заразная болезнь.
Я не мог судить, насколько безошибочны его доказательства, но мысль, что он может быть прав, преследовала меня весь день. Не хочу хвастаться, но с первой же минуты я понял, как это было бы ужасно.
И с самого первого момента особенный ужас внушала мне мысль, что во время одной из таких эпидемий я мог бы остаться незараженным.
Это вполне возможно; по моим сведениям, нет ни одной заразной болезни, которая поражала бы всех людей без исключения. Даже чума щадит некоторых.
Известные признаки в настоящем и воспоминания прошлого заставляют меня опасаться, что при определенных обстоятельствах я оказался бы невосприимчив. Даже во время мировой войны, в возрасте не старше шестнадцати лет, окруженный одержимыми, я был не в состоянии разделить всеобщее воодушевление. При этом моим идеалом был Наполеон I; я изучал его битвы и битвы Фридриха II в течение нескольких лет и с восторгом. У меня не было недостатка в фантазии - по крайней мере в фантазии заурядного человека мне отказать нельзя, - и я не отличался особенным миролюбием. И тем не менее я оставался холодным пред этими бушующими волнами! Должно быть, я невосприимчив. Но это ужасно.
Предположим, снова возникнет один из массовых психозов, хорошо знакомых нам по истории, к примеру, что-нибудь вроде охоты за ведьмами. Разумеется, я не смогу помешать людям мучить и сжигать абсолютно невинных, но в противоположность всем остальным, кто, будучи убежден в необходимости этих действий, со сверкающими глазами глядит на аутодафе, я стоял бы во взбесившейся толпе без малейшего воодушевления, испытывая разве что отвращение. Уже античность считала одним из главных преимуществ счастливого человека неспособность к состраданию. Как же я, невосприимчивый к всеобщему бешенству, смогу удержаться от разрушительного сочувствия? Никто не смог бы удержаться от сочувствия; оставаясь совершенно трезвым, следовательно, понимая, что ты творишь, нельзя участвовать в подобных злодеяниях.
Ну, а что будет, если я не приму участия? Не говоря уже о презрительной холодности моих ближайших родственников, которые будут глазеть на меня, как на типа, не способного по-настоящему повеселиться, будут стыдиться меня за то, что я не настолько проникся верой, чтобы притащить полено для костра, что будет, если я, лишившись спасительных инстинктов и полагаясь только на свой разум, выдам себя полиции? Как инаковерующего, который, значит, может быть только неверующим? Как критикана и государственного преступника?
Но может вспыхнуть еще и внезапный психоз типа "явление мессии". Тогда идол проходит через толпу, которая, ликуя, склоняется пред ним, и снова стою я, невосприимчивый к суматохе, неспособный распознать божественные черты и, еще чего доброго, путая их с чертами самодовольного мещанина! Несчастный, я слышу не опьяняющий звук голоса, а содержание речи. И все-таки я тоже должен, разумеется, шаркать ножкой, но только со зрячими глазами, а значит, унижая себя гораздо глубже, чем остальные. Конечно, я мог бы попытаться убежать, услышав, что где-то вынырнул великий человек. Но и в этом случае я не мог бы рассчитывать на то воодушевление, которое овладевает людьми, когда они во имя справедливости или из чувства собственного достоинства готовы претерпевать любые неудобства: для этого тоже нужен микроб, который со мной ничего не может поделать. Я, следовательно, чувствовал бы только неудобства изменчивого неистовства толпы.
Удивительно, что массовые психозы, во время которых люди готовы вредить другим, встречаются не намного чаще, чем психозы, во время которых, не моргнув глазом, люди вредят сами себе. Я говорю о войнах.
Мое отрицательное отношение к происходящему, разумеется, не спасло бы меня от необходимости маршировать со всеми вместе. Но иначе, чем все остальные, я смотрел бы на человека, на которого должен броситься со штыком: к сожалению, я видел бы в нем не врага, а просто бедного парня. Мне было бы невозможно поверить, что он намерен... отобрать у меня какие-то рудники или угольные шахты, хотя бы потому, что сам я ничем таким не владею.
Надевши противогаз, будучи полностью свободен от благотворного патриотизма, я, пожалуй, думал бы о том, что мне еще в мирное время навязывали бросовый товар. Я сомневался бы в бескорыстии тех, кто зарабатывает на поставках для войны, сомневался бы в чувстве ответственности государственных деятелей и генералов, которые, организуя, как то от них требуется, побоища, не находят свободного времени участвовать в них лично.
С какой завистью смотрел бы я на всех, кто, повиснув на проволочных заграждениях, под воздействием микробов твердо верит, что это необходимо и неизбежно.
Вот какие опасения одолевали меня, когда я читал эту французскую книгу.
1935
РЕЧЬ НА ПЕРВОМ МЕЖДУНАРОДНОМ КОНГРЕССЕ ПИСАТЕЛЕЙ В ЗАЩИТУ КУЛЬТУРЫ
Товарищи, я хотел бы, не претендуя на особую оригинальность, сказать несколько слов о борьбе с теми силами, которые сейчас собираются растоптать в крови и грязи западную культуру, вернее, остатки культуры, доставшиеся нам в наследие от века эксплуатации. Мне хотелось бы обратить ваше внимание лишь на один-единственный вопрос, в котором, на мой взгляд, необходима полная ясность, если мы намерены бороться с этими силами действенно и до победного конца. Писатели, испытавшие ужасы фашизма на собственной или на чужой шкуре, как бы они ни возмущались этим и сколь бы ни были умудрены горьким опытом, еще не в состоянии уничтожить фашистскую скверну. Возможно, некоторые полагают, что достаточно лишь описать фашистские зверства, особенно если большой литературный талант и подлинный гнев придают этому описанию полную убедительность. Такие произведения действительно очень важны. Творятся зверства. Этого не должно быть. Избивают людей. Этому не должно быть места. Тут все предельно ясно. Люди поднимутся и преградят дорогу мучителям. Нет, товарищи, тут не все ясно.
Возможно, люди и поднимутся, это нетрудно. Но затем надо врага одолеть, а это уже труднее. Гнев есть, противник известен, но как его уничтожить? Писатель может сказать: моя задача обличать несправедливость, а уж расправиться с нею - дело читателя. Но тогда писатель сделает неожиданное открытие. Он заметит, что гнев, как и сострадание, определяется количеством, он имеет свою меру и вес и может иссякнуть. И, что самое страшное: гнев иссякает тем скорее, чем он более необходим. Товарищи говорили мне: когда мы в первый раз рассказали, - что наши друзья зверски замучены, ответом был крик ужаса и помощь со всех сторон. Тогда было убито сто человек. Но затем, когда были уничтожены тысячи и не стало конца убийствам, воцарилось молчание, ослабела помощь. Так оно и бывает: когда преступления совершаются слишком часто, люди перестают их замечать. Когда страдания становятся невыносимыми, люди перестают слышать крики. Одного человека избивают, а другой, который это видит, падает в обморок. Это естественно. Но когда злодеяния сыплются как дождь с неба, никто больше не кричит "Остановись!".
Вот что происходит, оказывается. Как с этим бороться? Разве нет средств помешать человеку равнодушно отвернуться от творящихся ужасов? Почему он отворачивается? Он отворачивается, если не видит никакой возможности вмешаться. Человек недолго переживает чужое горе, если он бессилен ему помочь. Можно остановить удар, если знаешь, когда он последует, куда он придется и почему, с какой целью он будет нанесен. И если удар можно остановить, если есть хоть малейший шанс на успех, тогда люди еще способны сочувствовать жертве. Можно, конечно, сочувствовать, когда уже нет никакой надежды помочь, но недолго, и уж, во всяком случае, это сочувствие угасает раньше, чем на жертву обрушится последний удар. Итак: почему наносится удар за ударом? Почему культура, вернее те остатки культуры, которые еще сохранились, выбрасываются за борт как балласт, почему жизнь миллионов, жизнь подавляющего большинства людей так обеднена, обездолена, наполовину или полностью загублена?
Некоторые из нас дают ответ на этот вопрос. Они говорят: из-за жестокости. Они считают, что мы переживаем приступ жестокости, охватывающий все большую часть человечества, что мы стали свидетелями ужасных событий, лишенных видимых причин, бурной вспышки долго сдерживаемых, дремавших до времени варварских инстинктов, которые, будем надеяться, исчезнут столь же внезапно, сколь внезапно возникли.
Те, кто это утверждает, сами чувствуют, что такой ответ не очень убедителен. Они понимают также, что жестокость нельзя приписывать действию сил природы, неодолимых сил ада.
Эти люди говорят, что воспитанию рода человеческого не уделялось должного внимания. Что-то здесь было упущено или в спешке не было сделано. Нужно это наверстать. Жестокости и злу надо противопоставить добро. Надо вернуть к жизни великие слова, заклинания, такие непреходящие ценности, как любовь к свободе, достоинство, справедливость, которые однажды уже помогли человечеству: ведь их действие проверено на опыте истории. И эти люди обратились к человечеству со своими заклинаниями. Что же произошло? На обвинения в жестокости фашизм ответил фанатическим восхвалением жестокости. Обвиненный в фанатичности, он принялся восхвалять фанатизм. Обвиненный в оскорблении разума, фашизм, не задумываясь, отверг разум.
Дело в том, что и фашизм находит немало недостатков в воспитании человечества. Он возлагает огромные надежды на обработку умов, на закалку душ. К жестокостям застенков, пыток он добавляет жестокость, пропагандируемую школами, газетами, театрами. Он воспитывает всю нацию и воспитывает ее каждый день. Огромному большинству фашизм не может дать многого, поэтому он особенно заботится о воспитании этих людей. Фашизм не в состоянии дать людям еду, вот и приходится воспитывать в них самодисциплину. Он не может упорядочить производство, и ему нужны войны, вот и приходится воспитывать в людях физическое мужество. Фашизму нужны жертвы, вот и приходится воспитывать готовность к самопожертвованию. Это тоже идеалы, требования к человеку, некоторые из них - даже высокие идеалы, высокие требования.
Теперь мы знаем, чему служат эти идеалы, кто выступает в роли воспитателя и кому они приносят пользу, - понятно, они нужны не тем, кого воспитывают. А как обстоит дело с нашими идеалами? Даже те из нас, кто видит основное зло в жестокости, в варварстве, говорят, как мы убедились, лишь о воспитании, лишь о вмешательстве в душевный мир - во всяком случае, они не упоминают ни о каком другом вмешательстве. Они говорят о необходимости воспитывать в людях добро, но оно не зародится от одного только требования быть добрыми, три любых, даже самых страшных обстоятельствах, так же как жестокость не порождается одной жестокостью.
Я лично не верю в жестокость ради жестокости. Необходимо защитить человечество от обвинения в том, что оно было бы столь же жестоким, даже если бы это не было так выгодно. Мой друг Фейхтвангер в своем остроумном парадоксе утверждает - общественная подлость выше личной пользы. Но он неправ. Жестокость порождена не жестокостью, а делами, которые без жестокости невозможно осуществить.
В небольшой стране, из которой я прибыл, господствуют менее жестокие порядки, чем во многих других странах; но каждую неделю там уничтожают пять тысяч голов отборного убойного скота. Это печально, - но это не внезапный кровожадный порыв. Если бы дело обстояло именно так, то было бы не так уж печально. При уничтожении рогатого скота и культуры главной движущей пружиной отнюдь не являются варварские инстинкты. В обоих случаях _часть_ с трудом произведенных благ уничтожается, потому что они стали балластом. Перед лицом голода, который свирепствует во всех пяти частях света, такие действия, вне всякого сомнения, преступны, но они не имеют ничего общего с беспричинной жестокостью. В настоящее время в большинстве стран земного шара господствует такой порядок, при котором всякого рода преступления вознаграждаются, а добродетель обходится дорого. "Добрый человек беззащитен, а беззащитного бьют. Жестокостью же можно всего добиться. Подлость удобно устраивается на десять тысяч лет вперед. А доброта нуждается в личной охране, но, увы, ее не находит".
Поостережемся же просто требовать от людей, чтоб они были добрыми! Ведь и мы не должны требовать невозможного! Не следует давать повод для упреков в том, что и мы якобы взываем к людям и требуем совершить деяния, которые выше человеческих сил, а именно, руководствуясь высокими добродетелями, терпеливо сносить жестокие порядки, которые, хотя и можно, но не должно изменять силой! Давайте выступать не только в защиту культуры!
Пожалеем культуру, но сначала пожалеем людей! Культура будет спасена тогда, когда будут спасены люди.
Не дадим же увлечь себя утверждением, будто люди существуют для культуры, а не культура для людей! Это слишком напоминало бы картину, обычную для больших рынков, где люди существуют для убойного скота, а не убойный скот для людей!
Друзья, давайте подумаем о корне зла!
Ныне великое учение, охватывающее все большее число людей на нашей планете, которая очень молода, говорит, что корень всех зол - это частная собственность. Это учение, простое, как все великие учения, овладело умами огромной массы людей, которые больше всего страдали от существующих частнособственнических отношений и от варварских методов, с помощью которых капиталисты защищают эти отношения. Новое учение претворено в жизнь в стране, составляющей одну шестую часть земного шара, где угнетенные и неимущие захватили власть. Там не уничтожают больше продовольствие и культуру.
Многие из нас, писателей, испытавших ужасы фашизма и до глубины души возмущенных ими, еще не поняли этого учения, еще не открыли корней жестокости, вызывающей гнев в наших сердцах. И сейчас сохраняется опасность, что эти писатели рассматривают зверства фашизма как бессмысленные жестокости. Они, эти писатели, крепко держатся за частнособственнические отношения, ибо верят, что для их защиты жестокости фашизма не нужны. Но для сохранения господствующих частнособственнических отношений подобные жестокости необходимы. Тут фашисты не лгут, в этом случае они правы. Те из наших друзей, которые столь же сильно возмущены зверствами фашизма, как и мы, но хотят сохранить частнособственнические порядки или относятся к ним безразлично, 'не в силах достаточно упорно и долго вести борьбу против все более и более усиливающегося фашистского варварства, потому что они не в состоянии вскрыть пороки существующего общественного строя и так изменить его, чтобы фашистское варварство стало невозможным. Те же из писателей, которые в своем стремлении добраться до истоков зла столкнулись с властью частнособственнических отношений, опускались все ниже и ниже, по кругам ада, пока не попали туда, где небольшая горстка людей вершит свое беспощадное господство. Эта горстка людей, намертво став на якорь в пристани частной собственности, использует ее для эксплуатации ближнего и защищает свои привилегии когтями и зубами. При этом культура, не согласная либо не способная больше защищать частную собственность, выбрасывается за борт, как выбрасываются за борт и все законы человеческого общежития, во имя которых человечество так долго и мужественно боролось.
Друзья, давайте же говорить о частнособственнических отношениях!
Вот что я хотел сказать по поводу борьбы с усиливающимся варварством, чтобы это было сказано и здесь или хотя бы повторено также и мною.
Париж, 1935
ЛЕГЕНДА О ХОРСТЕ ВЕССЕЛЕ
Веют с крестами
Крючкастыми флаги.
Эти крюки
Для тебя, для бедняги!
Почти невозможно представить себе, какие трудности приходится преодолевать, чтобы в наше время создать такой образ героя, который найдет мало-мальский сбыт. И не потому, что требования мелкобуржуазной публики, на которую рассчитана пропаганда, стали выше: эта публика, как и прежде, отличается трогательной непритязательностью. Но товар, который должен быть разрекламирован, стал заметно хуже по качеству. А состояние товара для того, кто его рекламирует, некоторое значение все-таки имеет. Разумеется, хороший пропагандист может из ничего сделать что-то; чем лучше он, тем хуже может быть товар. Для того чтобы продать селедку как селедку, первоклассного продавца не требуется, но для того, чтобы выдать селедку за щуку, первоклассный продавец необходим. Ибо это совсем не так просто. Пропагандист не может, конечно, рассчитывать на зоологов, но и все остальные люди тоже поверят ему не совсем слепо. Лучше всего иметь дело с теми, кто еще никогда не ел щуки. Его клиенты должны быть очень сытыми или очень голодными. А он сам должен быть в состоянии поглощать бесчисленное множество селедки с выражением самого искреннего удовольствия. Короче говоря, во всем этом есть немало такого, на что не каждый способен, тем не менее приходится признать, что национал-социалистское движение в целом, когда оно выдает свою селедку за щуку, выручает неплохую прибыль.
Нацистское движение должно выбирать своих героев с величайшей тщательностью. Не следует говорить, что здесь невозможен никакой произвольный выбор и все решает счастливый случай. Чтобы имя было у всех на устах, его надо вложить каждому в рот. А вложить можно то или другое имя. Общее правило, правда, несколько грубое, - выбирать мертвецов, ибо, рассказывая о мертвых, мы, хотя и можем наткнуться на людей, которые также наживаются на историях о них, но одним рассказчиком у нас все-таки будет меньше - самим покойником. Жизнеописания некоторых людей выглядели бы получше, если б их жизнь была покороче. Многие из тех, кто сидит сейчас в виллах и дворцах, еще несколько лет назад ютились в жалких комнатушках; насколько легче было в те времена рассказывать об их абсолютном бескорыстии, и если бы смерть унесла их из этих жалких, плохо обставленных комнат, они в эти виллы так и не переехали бы. Смерть - вот, пожалуй, единственное, что могло удержать их от этого переезда. Однако главное: герой должен быть выбран так, чтобы даже людям с самой бедной фантазией было понятно, что он символизирует собой движение. Он должен подходить для этого, и не одной какой-либо чертой или одним поступком, а так, чтобы, думая о нем, мы думали о движении, а думая о движении, думали бы о нем. Очень многое здесь зависит от профессии. Например, совсем не все равно, скажем ли мы о гражданской профессии какого-нибудь фюрера "маляр" и "шпик рейхсвера" или "художник" и "чиновник службы информации". Шпик - это уже с самого начала звучит плохо. Маляр всего-навсего мажет краской более или менее разрушенные стены, - не слишком-то созидательная деятельность. Художник зато может скрыть трещины и изъяны стен прекрасными фантастическими картинами, подлинными произведениями искусства, которые, если и не облегчают жизнь за этими потрескавшимися стенами, могут облегчить сдачу квартир за ними и послужат удовольствию прохожих.
В поисках подходящего героя, такого, чтобы, думая о нем, мы думали бы о движении, а думая о. движении, мы сейчас же подумали бы о нем, национал-социалистское движение, наверное после долгих колебаний, остановилось на сутенере.
Разумеется, они не восклицали: где взять сутенера? Они спрашивали: где sex appeal, красноречие, невежество и жестокость? На это отозвался сутенер. То, что обладатель столь ценных качеств был сутенером, делало его почти непригодным. Еще и сегодня создатели легенды продолжают отрицать его знакомство с этой профессией.
Профессия сутенера не очень красивая профессия. Он выступает в качестве предпринимателя на самом глубоком дне большого города, на том рынке, где акт любви обменивается на горячие сосиски. Он заставляет работать на себя тех, кто не может поддерживать свою жизнь иначе, чем продавая себя, и он извлекает из этой работы прибыль. Конечно, он совсем маленький предприниматель, разумеется, он не Крупп.
Мелкий буржуа считает проститутку "плохой", а если он пописывает, то изображает ее романтической фигурой, жертвой общественного строя. Рабочий видит ее недостатки, он не романтизирует ее, а последствия общественного устройства он чувствует на своей шкуре. Он смотрит на нее как на профессионалку и видит, что профессия у нее тяжелая. Он понимает, что она нуждается в защитнике, но он знает, что ее защитник эксплуататор-кровопийца.
Иозефа Геббельса не устраивало, что его герой или то, что должно было стать его героем, - тот ком глины, в который он хотел вдохнуть свой дух, был сутенером, то есть сам открыл свои качества: sex appeal, красноречие, невежество и жестокость, - и решил стать сутенером. Вся Большая Франкфуртская улица знала и каждый может на ней узнать о том, что Вессель, студент-правовед, жил с Эрной Енике в доме 18 по Большой Франкфуртской улице и какая у нее была такса.
Почему Вессель жил на Большой Франкфуртской? Иозефу Геббельсу ясно, что его герой или то, что должно было стать его героем, жил там совсем по иным причинам, чем все остальные. Такой, как Вессель, должен иметь в высшей степени идеальные, потрясающие, героические причины для этого. Без этих причин нечего было и думать о причислении его к лику святых.
Для создания окончательного жизнеописания юного героя Геббельс выписал специалиста и обратился к преуспевающему порнографу. Этот эксперт по имени Ганс Гейнц Эверс среди прочего написал книгу, в которой изображалось изнасилование извлеченного из могилы трупа. Этот автор удивительно подходил для составления жизнеописания мертвого Весселя: трудно было сыскать во всей Германии другого человека с такой фантазией.
Мастер порнографии и мастер пропаганды, специалист по обнажению и специалист по охмурению, объединились и выработали идеальные, потрясающие и героические причины, которые заставили студента-правоведа переехать на Большую Франкфуртскую улицу к проститутке. Они открыли, что он снял дешевую комнату в квартале, пользующемся дурной славой, не потому, что она была дешевой, а потому, что он хотел быть ближе к народу. Народ жил в этом районе потому, что у него не было денег, чтобы жить в приличных квартирах, следовательно, по очень низменной причине, потому-то эта местность и пользовалась дурной славой. Но национал-социалист отправился в народ, чтобы придать хоть какой-нибудь блеск этому району, и, несмотря на всевозможные неудобства, решил поселиться там. Одни только коммунисты порочат память героя, распространяя слухи, что у него просто не было денег. Нет, он не был одним из них, он был не пролетарием, а студентом. Разве кто-нибудь когда-нибудь слышал, чтобы студенты жили в дешевых комнатах из-за того, что у них нет денег, как у пролетариев? Они живут там потому, что они любят народ. Они хотят разделить с народом свою судьбу, хотя и не свои деньги, - о чем говорит хозяйка квартиры (Вессель редко платил за комнату). Этот студент хотел поднять народ до себя, но не приглашая его в лучшие квартиры.
Правда, коммунисты говорят, что люди с Большой Франкфуртской улицы предпочли бы, вероятно, переехать к национал-социалистам в отель Кайзерхоф, чем смотреть, как национал-социалисты переезжают к ним.
Но летописцы Третьего рейха очень трогательно повествуют о том, как "студент" - поистине новый _Барабанщик_ - снизошел до жалкой квартиры на трущобной улице. Германия проституток тоже должна была пробудиться от сна. Она должна была пробудиться от сна на ложе совокуплений, на которое она была повержена (за наличные деньги).
Штурмовые отряды Третьего рейха преподали бы Эрне Енике высокие идеалы национал-социализма: честная работа {Работа Енике была нечестной. В ее профессии было что-то нечистое. Но не те, кто забрасывал ее грязью, она сама была грязной. Нечестными были не те, кто имел кусок хлеба и давал его ей в награду за совокупление, но она, у которой не было хлеба и которая брала этот хлеб. Не те, кто покупал страсть и испытывал страсть, были развратны, но она, та, которая продавала страсть, не испытывая ее. Разве речь идет не о легкомысленной девушке? Ее легкомыслие состояло в том, что она не хотела, подобно многим девушкам своего класса, умереть от туберкулеза в подвальной квартире, а предпочитала смерть от сифилиса в больнице призрения. Она не хотела стоять в ожидании работы у фабричных ворот, где стоят уже так много людей. Она предпочитала ложиться в постель с мародерами любви, а ведь и в них тоже был недостаток.}, связь с народом, борьба против Версаля и т. п.
В то время как немецкий революционный театр временно был подавлен фашизмом, революционная драматургия благодаря меньшей уязвимости сумела продолжить свою деятельность. В своем творчестве она перекликается с советским театром, в наши дни самым прогрессивным, в высшей степени живым и открытым для всего нового. Общественные, революционные задачи драматургии и ее ответственность перед революцией еще более возросли.
1935
ОПАСЕНИЯ
Случайно я наткнулся на книгу одного французского ученого, в которой он доказывает, что массовые психозы имеют _микробоподобного_ возбудителя: это заразная болезнь.
Я не мог судить, насколько безошибочны его доказательства, но мысль, что он может быть прав, преследовала меня весь день. Не хочу хвастаться, но с первой же минуты я понял, как это было бы ужасно.
И с самого первого момента особенный ужас внушала мне мысль, что во время одной из таких эпидемий я мог бы остаться незараженным.
Это вполне возможно; по моим сведениям, нет ни одной заразной болезни, которая поражала бы всех людей без исключения. Даже чума щадит некоторых.
Известные признаки в настоящем и воспоминания прошлого заставляют меня опасаться, что при определенных обстоятельствах я оказался бы невосприимчив. Даже во время мировой войны, в возрасте не старше шестнадцати лет, окруженный одержимыми, я был не в состоянии разделить всеобщее воодушевление. При этом моим идеалом был Наполеон I; я изучал его битвы и битвы Фридриха II в течение нескольких лет и с восторгом. У меня не было недостатка в фантазии - по крайней мере в фантазии заурядного человека мне отказать нельзя, - и я не отличался особенным миролюбием. И тем не менее я оставался холодным пред этими бушующими волнами! Должно быть, я невосприимчив. Но это ужасно.
Предположим, снова возникнет один из массовых психозов, хорошо знакомых нам по истории, к примеру, что-нибудь вроде охоты за ведьмами. Разумеется, я не смогу помешать людям мучить и сжигать абсолютно невинных, но в противоположность всем остальным, кто, будучи убежден в необходимости этих действий, со сверкающими глазами глядит на аутодафе, я стоял бы во взбесившейся толпе без малейшего воодушевления, испытывая разве что отвращение. Уже античность считала одним из главных преимуществ счастливого человека неспособность к состраданию. Как же я, невосприимчивый к всеобщему бешенству, смогу удержаться от разрушительного сочувствия? Никто не смог бы удержаться от сочувствия; оставаясь совершенно трезвым, следовательно, понимая, что ты творишь, нельзя участвовать в подобных злодеяниях.
Ну, а что будет, если я не приму участия? Не говоря уже о презрительной холодности моих ближайших родственников, которые будут глазеть на меня, как на типа, не способного по-настоящему повеселиться, будут стыдиться меня за то, что я не настолько проникся верой, чтобы притащить полено для костра, что будет, если я, лишившись спасительных инстинктов и полагаясь только на свой разум, выдам себя полиции? Как инаковерующего, который, значит, может быть только неверующим? Как критикана и государственного преступника?
Но может вспыхнуть еще и внезапный психоз типа "явление мессии". Тогда идол проходит через толпу, которая, ликуя, склоняется пред ним, и снова стою я, невосприимчивый к суматохе, неспособный распознать божественные черты и, еще чего доброго, путая их с чертами самодовольного мещанина! Несчастный, я слышу не опьяняющий звук голоса, а содержание речи. И все-таки я тоже должен, разумеется, шаркать ножкой, но только со зрячими глазами, а значит, унижая себя гораздо глубже, чем остальные. Конечно, я мог бы попытаться убежать, услышав, что где-то вынырнул великий человек. Но и в этом случае я не мог бы рассчитывать на то воодушевление, которое овладевает людьми, когда они во имя справедливости или из чувства собственного достоинства готовы претерпевать любые неудобства: для этого тоже нужен микроб, который со мной ничего не может поделать. Я, следовательно, чувствовал бы только неудобства изменчивого неистовства толпы.
Удивительно, что массовые психозы, во время которых люди готовы вредить другим, встречаются не намного чаще, чем психозы, во время которых, не моргнув глазом, люди вредят сами себе. Я говорю о войнах.
Мое отрицательное отношение к происходящему, разумеется, не спасло бы меня от необходимости маршировать со всеми вместе. Но иначе, чем все остальные, я смотрел бы на человека, на которого должен броситься со штыком: к сожалению, я видел бы в нем не врага, а просто бедного парня. Мне было бы невозможно поверить, что он намерен... отобрать у меня какие-то рудники или угольные шахты, хотя бы потому, что сам я ничем таким не владею.
Надевши противогаз, будучи полностью свободен от благотворного патриотизма, я, пожалуй, думал бы о том, что мне еще в мирное время навязывали бросовый товар. Я сомневался бы в бескорыстии тех, кто зарабатывает на поставках для войны, сомневался бы в чувстве ответственности государственных деятелей и генералов, которые, организуя, как то от них требуется, побоища, не находят свободного времени участвовать в них лично.
С какой завистью смотрел бы я на всех, кто, повиснув на проволочных заграждениях, под воздействием микробов твердо верит, что это необходимо и неизбежно.
Вот какие опасения одолевали меня, когда я читал эту французскую книгу.
1935
РЕЧЬ НА ПЕРВОМ МЕЖДУНАРОДНОМ КОНГРЕССЕ ПИСАТЕЛЕЙ В ЗАЩИТУ КУЛЬТУРЫ
Товарищи, я хотел бы, не претендуя на особую оригинальность, сказать несколько слов о борьбе с теми силами, которые сейчас собираются растоптать в крови и грязи западную культуру, вернее, остатки культуры, доставшиеся нам в наследие от века эксплуатации. Мне хотелось бы обратить ваше внимание лишь на один-единственный вопрос, в котором, на мой взгляд, необходима полная ясность, если мы намерены бороться с этими силами действенно и до победного конца. Писатели, испытавшие ужасы фашизма на собственной или на чужой шкуре, как бы они ни возмущались этим и сколь бы ни были умудрены горьким опытом, еще не в состоянии уничтожить фашистскую скверну. Возможно, некоторые полагают, что достаточно лишь описать фашистские зверства, особенно если большой литературный талант и подлинный гнев придают этому описанию полную убедительность. Такие произведения действительно очень важны. Творятся зверства. Этого не должно быть. Избивают людей. Этому не должно быть места. Тут все предельно ясно. Люди поднимутся и преградят дорогу мучителям. Нет, товарищи, тут не все ясно.
Возможно, люди и поднимутся, это нетрудно. Но затем надо врага одолеть, а это уже труднее. Гнев есть, противник известен, но как его уничтожить? Писатель может сказать: моя задача обличать несправедливость, а уж расправиться с нею - дело читателя. Но тогда писатель сделает неожиданное открытие. Он заметит, что гнев, как и сострадание, определяется количеством, он имеет свою меру и вес и может иссякнуть. И, что самое страшное: гнев иссякает тем скорее, чем он более необходим. Товарищи говорили мне: когда мы в первый раз рассказали, - что наши друзья зверски замучены, ответом был крик ужаса и помощь со всех сторон. Тогда было убито сто человек. Но затем, когда были уничтожены тысячи и не стало конца убийствам, воцарилось молчание, ослабела помощь. Так оно и бывает: когда преступления совершаются слишком часто, люди перестают их замечать. Когда страдания становятся невыносимыми, люди перестают слышать крики. Одного человека избивают, а другой, который это видит, падает в обморок. Это естественно. Но когда злодеяния сыплются как дождь с неба, никто больше не кричит "Остановись!".
Вот что происходит, оказывается. Как с этим бороться? Разве нет средств помешать человеку равнодушно отвернуться от творящихся ужасов? Почему он отворачивается? Он отворачивается, если не видит никакой возможности вмешаться. Человек недолго переживает чужое горе, если он бессилен ему помочь. Можно остановить удар, если знаешь, когда он последует, куда он придется и почему, с какой целью он будет нанесен. И если удар можно остановить, если есть хоть малейший шанс на успех, тогда люди еще способны сочувствовать жертве. Можно, конечно, сочувствовать, когда уже нет никакой надежды помочь, но недолго, и уж, во всяком случае, это сочувствие угасает раньше, чем на жертву обрушится последний удар. Итак: почему наносится удар за ударом? Почему культура, вернее те остатки культуры, которые еще сохранились, выбрасываются за борт как балласт, почему жизнь миллионов, жизнь подавляющего большинства людей так обеднена, обездолена, наполовину или полностью загублена?
Некоторые из нас дают ответ на этот вопрос. Они говорят: из-за жестокости. Они считают, что мы переживаем приступ жестокости, охватывающий все большую часть человечества, что мы стали свидетелями ужасных событий, лишенных видимых причин, бурной вспышки долго сдерживаемых, дремавших до времени варварских инстинктов, которые, будем надеяться, исчезнут столь же внезапно, сколь внезапно возникли.
Те, кто это утверждает, сами чувствуют, что такой ответ не очень убедителен. Они понимают также, что жестокость нельзя приписывать действию сил природы, неодолимых сил ада.
Эти люди говорят, что воспитанию рода человеческого не уделялось должного внимания. Что-то здесь было упущено или в спешке не было сделано. Нужно это наверстать. Жестокости и злу надо противопоставить добро. Надо вернуть к жизни великие слова, заклинания, такие непреходящие ценности, как любовь к свободе, достоинство, справедливость, которые однажды уже помогли человечеству: ведь их действие проверено на опыте истории. И эти люди обратились к человечеству со своими заклинаниями. Что же произошло? На обвинения в жестокости фашизм ответил фанатическим восхвалением жестокости. Обвиненный в фанатичности, он принялся восхвалять фанатизм. Обвиненный в оскорблении разума, фашизм, не задумываясь, отверг разум.
Дело в том, что и фашизм находит немало недостатков в воспитании человечества. Он возлагает огромные надежды на обработку умов, на закалку душ. К жестокостям застенков, пыток он добавляет жестокость, пропагандируемую школами, газетами, театрами. Он воспитывает всю нацию и воспитывает ее каждый день. Огромному большинству фашизм не может дать многого, поэтому он особенно заботится о воспитании этих людей. Фашизм не в состоянии дать людям еду, вот и приходится воспитывать в них самодисциплину. Он не может упорядочить производство, и ему нужны войны, вот и приходится воспитывать в людях физическое мужество. Фашизму нужны жертвы, вот и приходится воспитывать готовность к самопожертвованию. Это тоже идеалы, требования к человеку, некоторые из них - даже высокие идеалы, высокие требования.
Теперь мы знаем, чему служат эти идеалы, кто выступает в роли воспитателя и кому они приносят пользу, - понятно, они нужны не тем, кого воспитывают. А как обстоит дело с нашими идеалами? Даже те из нас, кто видит основное зло в жестокости, в варварстве, говорят, как мы убедились, лишь о воспитании, лишь о вмешательстве в душевный мир - во всяком случае, они не упоминают ни о каком другом вмешательстве. Они говорят о необходимости воспитывать в людях добро, но оно не зародится от одного только требования быть добрыми, три любых, даже самых страшных обстоятельствах, так же как жестокость не порождается одной жестокостью.
Я лично не верю в жестокость ради жестокости. Необходимо защитить человечество от обвинения в том, что оно было бы столь же жестоким, даже если бы это не было так выгодно. Мой друг Фейхтвангер в своем остроумном парадоксе утверждает - общественная подлость выше личной пользы. Но он неправ. Жестокость порождена не жестокостью, а делами, которые без жестокости невозможно осуществить.
В небольшой стране, из которой я прибыл, господствуют менее жестокие порядки, чем во многих других странах; но каждую неделю там уничтожают пять тысяч голов отборного убойного скота. Это печально, - но это не внезапный кровожадный порыв. Если бы дело обстояло именно так, то было бы не так уж печально. При уничтожении рогатого скота и культуры главной движущей пружиной отнюдь не являются варварские инстинкты. В обоих случаях _часть_ с трудом произведенных благ уничтожается, потому что они стали балластом. Перед лицом голода, который свирепствует во всех пяти частях света, такие действия, вне всякого сомнения, преступны, но они не имеют ничего общего с беспричинной жестокостью. В настоящее время в большинстве стран земного шара господствует такой порядок, при котором всякого рода преступления вознаграждаются, а добродетель обходится дорого. "Добрый человек беззащитен, а беззащитного бьют. Жестокостью же можно всего добиться. Подлость удобно устраивается на десять тысяч лет вперед. А доброта нуждается в личной охране, но, увы, ее не находит".
Поостережемся же просто требовать от людей, чтоб они были добрыми! Ведь и мы не должны требовать невозможного! Не следует давать повод для упреков в том, что и мы якобы взываем к людям и требуем совершить деяния, которые выше человеческих сил, а именно, руководствуясь высокими добродетелями, терпеливо сносить жестокие порядки, которые, хотя и можно, но не должно изменять силой! Давайте выступать не только в защиту культуры!
Пожалеем культуру, но сначала пожалеем людей! Культура будет спасена тогда, когда будут спасены люди.
Не дадим же увлечь себя утверждением, будто люди существуют для культуры, а не культура для людей! Это слишком напоминало бы картину, обычную для больших рынков, где люди существуют для убойного скота, а не убойный скот для людей!
Друзья, давайте подумаем о корне зла!
Ныне великое учение, охватывающее все большее число людей на нашей планете, которая очень молода, говорит, что корень всех зол - это частная собственность. Это учение, простое, как все великие учения, овладело умами огромной массы людей, которые больше всего страдали от существующих частнособственнических отношений и от варварских методов, с помощью которых капиталисты защищают эти отношения. Новое учение претворено в жизнь в стране, составляющей одну шестую часть земного шара, где угнетенные и неимущие захватили власть. Там не уничтожают больше продовольствие и культуру.
Многие из нас, писателей, испытавших ужасы фашизма и до глубины души возмущенных ими, еще не поняли этого учения, еще не открыли корней жестокости, вызывающей гнев в наших сердцах. И сейчас сохраняется опасность, что эти писатели рассматривают зверства фашизма как бессмысленные жестокости. Они, эти писатели, крепко держатся за частнособственнические отношения, ибо верят, что для их защиты жестокости фашизма не нужны. Но для сохранения господствующих частнособственнических отношений подобные жестокости необходимы. Тут фашисты не лгут, в этом случае они правы. Те из наших друзей, которые столь же сильно возмущены зверствами фашизма, как и мы, но хотят сохранить частнособственнические порядки или относятся к ним безразлично, 'не в силах достаточно упорно и долго вести борьбу против все более и более усиливающегося фашистского варварства, потому что они не в состоянии вскрыть пороки существующего общественного строя и так изменить его, чтобы фашистское варварство стало невозможным. Те же из писателей, которые в своем стремлении добраться до истоков зла столкнулись с властью частнособственнических отношений, опускались все ниже и ниже, по кругам ада, пока не попали туда, где небольшая горстка людей вершит свое беспощадное господство. Эта горстка людей, намертво став на якорь в пристани частной собственности, использует ее для эксплуатации ближнего и защищает свои привилегии когтями и зубами. При этом культура, не согласная либо не способная больше защищать частную собственность, выбрасывается за борт, как выбрасываются за борт и все законы человеческого общежития, во имя которых человечество так долго и мужественно боролось.
Друзья, давайте же говорить о частнособственнических отношениях!
Вот что я хотел сказать по поводу борьбы с усиливающимся варварством, чтобы это было сказано и здесь или хотя бы повторено также и мною.
Париж, 1935
ЛЕГЕНДА О ХОРСТЕ ВЕССЕЛЕ
Веют с крестами
Крючкастыми флаги.
Эти крюки
Для тебя, для бедняги!
Почти невозможно представить себе, какие трудности приходится преодолевать, чтобы в наше время создать такой образ героя, который найдет мало-мальский сбыт. И не потому, что требования мелкобуржуазной публики, на которую рассчитана пропаганда, стали выше: эта публика, как и прежде, отличается трогательной непритязательностью. Но товар, который должен быть разрекламирован, стал заметно хуже по качеству. А состояние товара для того, кто его рекламирует, некоторое значение все-таки имеет. Разумеется, хороший пропагандист может из ничего сделать что-то; чем лучше он, тем хуже может быть товар. Для того чтобы продать селедку как селедку, первоклассного продавца не требуется, но для того, чтобы выдать селедку за щуку, первоклассный продавец необходим. Ибо это совсем не так просто. Пропагандист не может, конечно, рассчитывать на зоологов, но и все остальные люди тоже поверят ему не совсем слепо. Лучше всего иметь дело с теми, кто еще никогда не ел щуки. Его клиенты должны быть очень сытыми или очень голодными. А он сам должен быть в состоянии поглощать бесчисленное множество селедки с выражением самого искреннего удовольствия. Короче говоря, во всем этом есть немало такого, на что не каждый способен, тем не менее приходится признать, что национал-социалистское движение в целом, когда оно выдает свою селедку за щуку, выручает неплохую прибыль.
Нацистское движение должно выбирать своих героев с величайшей тщательностью. Не следует говорить, что здесь невозможен никакой произвольный выбор и все решает счастливый случай. Чтобы имя было у всех на устах, его надо вложить каждому в рот. А вложить можно то или другое имя. Общее правило, правда, несколько грубое, - выбирать мертвецов, ибо, рассказывая о мертвых, мы, хотя и можем наткнуться на людей, которые также наживаются на историях о них, но одним рассказчиком у нас все-таки будет меньше - самим покойником. Жизнеописания некоторых людей выглядели бы получше, если б их жизнь была покороче. Многие из тех, кто сидит сейчас в виллах и дворцах, еще несколько лет назад ютились в жалких комнатушках; насколько легче было в те времена рассказывать об их абсолютном бескорыстии, и если бы смерть унесла их из этих жалких, плохо обставленных комнат, они в эти виллы так и не переехали бы. Смерть - вот, пожалуй, единственное, что могло удержать их от этого переезда. Однако главное: герой должен быть выбран так, чтобы даже людям с самой бедной фантазией было понятно, что он символизирует собой движение. Он должен подходить для этого, и не одной какой-либо чертой или одним поступком, а так, чтобы, думая о нем, мы думали о движении, а думая о движении, думали бы о нем. Очень многое здесь зависит от профессии. Например, совсем не все равно, скажем ли мы о гражданской профессии какого-нибудь фюрера "маляр" и "шпик рейхсвера" или "художник" и "чиновник службы информации". Шпик - это уже с самого начала звучит плохо. Маляр всего-навсего мажет краской более или менее разрушенные стены, - не слишком-то созидательная деятельность. Художник зато может скрыть трещины и изъяны стен прекрасными фантастическими картинами, подлинными произведениями искусства, которые, если и не облегчают жизнь за этими потрескавшимися стенами, могут облегчить сдачу квартир за ними и послужат удовольствию прохожих.
В поисках подходящего героя, такого, чтобы, думая о нем, мы думали бы о движении, а думая о. движении, мы сейчас же подумали бы о нем, национал-социалистское движение, наверное после долгих колебаний, остановилось на сутенере.
Разумеется, они не восклицали: где взять сутенера? Они спрашивали: где sex appeal, красноречие, невежество и жестокость? На это отозвался сутенер. То, что обладатель столь ценных качеств был сутенером, делало его почти непригодным. Еще и сегодня создатели легенды продолжают отрицать его знакомство с этой профессией.
Профессия сутенера не очень красивая профессия. Он выступает в качестве предпринимателя на самом глубоком дне большого города, на том рынке, где акт любви обменивается на горячие сосиски. Он заставляет работать на себя тех, кто не может поддерживать свою жизнь иначе, чем продавая себя, и он извлекает из этой работы прибыль. Конечно, он совсем маленький предприниматель, разумеется, он не Крупп.
Мелкий буржуа считает проститутку "плохой", а если он пописывает, то изображает ее романтической фигурой, жертвой общественного строя. Рабочий видит ее недостатки, он не романтизирует ее, а последствия общественного устройства он чувствует на своей шкуре. Он смотрит на нее как на профессионалку и видит, что профессия у нее тяжелая. Он понимает, что она нуждается в защитнике, но он знает, что ее защитник эксплуататор-кровопийца.
Иозефа Геббельса не устраивало, что его герой или то, что должно было стать его героем, - тот ком глины, в который он хотел вдохнуть свой дух, был сутенером, то есть сам открыл свои качества: sex appeal, красноречие, невежество и жестокость, - и решил стать сутенером. Вся Большая Франкфуртская улица знала и каждый может на ней узнать о том, что Вессель, студент-правовед, жил с Эрной Енике в доме 18 по Большой Франкфуртской улице и какая у нее была такса.
Почему Вессель жил на Большой Франкфуртской? Иозефу Геббельсу ясно, что его герой или то, что должно было стать его героем, жил там совсем по иным причинам, чем все остальные. Такой, как Вессель, должен иметь в высшей степени идеальные, потрясающие, героические причины для этого. Без этих причин нечего было и думать о причислении его к лику святых.
Для создания окончательного жизнеописания юного героя Геббельс выписал специалиста и обратился к преуспевающему порнографу. Этот эксперт по имени Ганс Гейнц Эверс среди прочего написал книгу, в которой изображалось изнасилование извлеченного из могилы трупа. Этот автор удивительно подходил для составления жизнеописания мертвого Весселя: трудно было сыскать во всей Германии другого человека с такой фантазией.
Мастер порнографии и мастер пропаганды, специалист по обнажению и специалист по охмурению, объединились и выработали идеальные, потрясающие и героические причины, которые заставили студента-правоведа переехать на Большую Франкфуртскую улицу к проститутке. Они открыли, что он снял дешевую комнату в квартале, пользующемся дурной славой, не потому, что она была дешевой, а потому, что он хотел быть ближе к народу. Народ жил в этом районе потому, что у него не было денег, чтобы жить в приличных квартирах, следовательно, по очень низменной причине, потому-то эта местность и пользовалась дурной славой. Но национал-социалист отправился в народ, чтобы придать хоть какой-нибудь блеск этому району, и, несмотря на всевозможные неудобства, решил поселиться там. Одни только коммунисты порочат память героя, распространяя слухи, что у него просто не было денег. Нет, он не был одним из них, он был не пролетарием, а студентом. Разве кто-нибудь когда-нибудь слышал, чтобы студенты жили в дешевых комнатах из-за того, что у них нет денег, как у пролетариев? Они живут там потому, что они любят народ. Они хотят разделить с народом свою судьбу, хотя и не свои деньги, - о чем говорит хозяйка квартиры (Вессель редко платил за комнату). Этот студент хотел поднять народ до себя, но не приглашая его в лучшие квартиры.
Правда, коммунисты говорят, что люди с Большой Франкфуртской улицы предпочли бы, вероятно, переехать к национал-социалистам в отель Кайзерхоф, чем смотреть, как национал-социалисты переезжают к ним.
Но летописцы Третьего рейха очень трогательно повествуют о том, как "студент" - поистине новый _Барабанщик_ - снизошел до жалкой квартиры на трущобной улице. Германия проституток тоже должна была пробудиться от сна. Она должна была пробудиться от сна на ложе совокуплений, на которое она была повержена (за наличные деньги).
Штурмовые отряды Третьего рейха преподали бы Эрне Енике высокие идеалы национал-социализма: честная работа {Работа Енике была нечестной. В ее профессии было что-то нечистое. Но не те, кто забрасывал ее грязью, она сама была грязной. Нечестными были не те, кто имел кусок хлеба и давал его ей в награду за совокупление, но она, у которой не было хлеба и которая брала этот хлеб. Не те, кто покупал страсть и испытывал страсть, были развратны, но она, та, которая продавала страсть, не испытывая ее. Разве речь идет не о легкомысленной девушке? Ее легкомыслие состояло в том, что она не хотела, подобно многим девушкам своего класса, умереть от туберкулеза в подвальной квартире, а предпочитала смерть от сифилиса в больнице призрения. Она не хотела стоять в ожидании работы у фабричных ворот, где стоят уже так много людей. Она предпочитала ложиться в постель с мародерами любви, а ведь и в них тоже был недостаток.}, связь с народом, борьба против Версаля и т. п.