Страница:
Я обрадованно кивнула.
– Постараюсь объяснить тебе это попроще, — начала она. — Другие Кэтрин — они… точно эхо. Знаешь, когда в лесу что-нибудь прокричишь, тут же тебе отзывается твой же голос… Вот и они — всего лишь твои отголоски. И причинить тебе вреда не могут.
– Но они существуют на самом деле?
– Не в том смысле, в каком существуешь ты, — проговорила она. — Видишь ли… — доктор Кэррол призадумалась. Затем вновь улыбнулась: — Вытяни вперед левую руку.
Я послушалась.
– Ага, не опускай пока, — попросила она. — А теперь оглянись по сторонам. Замечаешь ли другие отголоски?
Я обвела взглядом комнату. Как и следовало ожидать, Крикунья и Ревушка оставались на своих местах. Кроме того…
Я остолбенела.
На кровати, бок о бок со мной сидел еще один «отголосок»: точная моя копия, одетая совершенно так же, как я, с заколками-цветочками на тех же прядях, вылитая я, вот только она… она держала на весу свою ПРАВУЮ руку.
– Что ты видишь? — спросила доктор Кэррол.
Я рассказала все, как есть. А затем, оглянувшись, обнаружила, что отголосок исчез.
Так я начала, хоть и смутно, но понимать, что такое на самом деле отголоски…
Недели через две меня выписали, и хотя дома число отголосков вновь умножилось, я их больше не пугалась; с помощью доктора Кэррол, преподавшей мне технику аутотренинга, я научилась воспринимать их как неизбежный фон, как фигурки на экране телевизора, который включается и выключается по каким-то своим капризам. Я начала повнимательнее приглядываться к отголоскам, изучать их: одни выглядели плоскими, точно нарисованными в воздухе акварелью; другие — расплывчатые, с зыбкими контурами — неуверенно мерцали, словно наша реальность их не выдерживала. Год от года, вместе с моим словарным запасом, развивалась моя способность адекватно описывать видения — и все свои наблюдения я честно докладывала доктору Кэррол.
Вернувшись в школу, я обнаружила, что за время отсутствия моя репутация вконец испортилась: стало известно, что меня положили в больницу, и хотя по мерке взрослых термин «нервное истощение» довольно-таки нейтрален, для детей он оказался лишним предлогом, чтобы окончательно вытеснить меня на обочину. Одноклассники — хорошо еще, что не все — орали мне вслед в коридоре: «Эй, нервная!» Если я протестовала и обижалась, они радовались еще пуще: «Эй, нервная, не психуй! А то опять в дурдом загремишь!» Мне оставалось лишь по возможности игнорировать их. Я говорила себе: «Ты ведь можешь не обращать внимания на отголоски, так неужели с этими кретинами не справишься?»
Но даже те из одноклассников, кто меня не изводил, держались поодаль, и мое одиночество из терпимого сделалось глубочайшим. Родителям я ни на что не жаловалась, руководствуясь благоразумной — и, как правило, верной — аксиомой, что в подобных случаях от взрослых больше вреда, чем помощи. Я продержалась до перехода в старшую школу, где надеялась раствориться в толпе других учащихся, где на фоне многочисленных хулиганов, наркоманов и банд девочка с двухнедельным стажем в психушке должна была, по идее, считаться даже слишком нормальной. Но некоторые из одноклассников помнили о моих злоключениях и продолжали с упоением меня донимать; моим единственным утешением оставалась музыка, а единственной подругой — доктор Кэррол.
Почти все — если не все — отголоски последовали за мной в новую школу; но, к счастью, большинство из них, казалось, не обраша-ли на меня внимания: просто ходили, разговаривали, смеялись, бегали, точно образы на киноэкране, вот только этим киноэкраном был окружающий меня мир. Лишь некоторые, подобно Роберту, порой заговаривали со мной. Иногда они пытались проделать это прямо на уроке, и я собирала всю волю в кулак, чтобы сохранить невозмутимый вид. Где они никогда не появлялись, так это на занятиях музыкой с профессором Лейэнгэном. В итоге я даже поняла почему: в его доме был только один рояль, и сидя за ним, я просто физически не могла видеть других отголосков, хотя они, несомненно, сидели со мной на одном табурете. Правда, время от времени до меня доносились обрывки мелодий, которые наигрывали чужие пальцы, в какой-то другой реальности: некоторые играли хуже меня, некоторые — совсем как я, а некоторые, что меня ужасно раздражало, лучше.
Очень редко случалось так, что я оказывалась с кем-то из отголосков наедине. К примеру, одним мартовским ненастным днем, возвращаясь домой из школы, я вдруг обнаружила, что меня догоняет улыбающийся Роберт с пейнтбоксом под мышкой.
– Привет, — сказал он.
Я огляделась. На улице не было ни души — кто помешает ответить? О степени моего одиночества можно судить по тому факту, что мне очень захотелось отозваться.
– Привет, — сказала я.
Роберт повзрослел, но, в отличие от меня, ему это шло. Я пока отставала в физическом развитии: многие мои одноклассницы вытянулись и округлились, а я так и оставалась плоскогрудым недомерком. А он подрос, его мускулы налились силой, да и голос стал ниже. С каждой секундой я все неуютнее чувствовала себя в его обществе — слишком странные чувства он возбуждал во мне. Но я попыталась быть вежливой и даже улыбнулась.
– Я смотрю, тебе все-таки подарили пейнтбокс на Рождество, — сказала я.
– Да. Полный улет! А тебе купили ту программу для оркестра? Это было так давно, что я уже и забыла о ней. Я кивнула. Мы долго шли молча, затем он тихо сказал:
– Как жаль, что мы не можем быть вместе. Меня пробил озноб.
– Насколько я понимаю, это невозможно, — промямлила я, чуть прибавляя шагу.
Задумавшись на миг, Роберт печально кивнул:
– Да, наверное, ты права. У меня возникла одна мысль.
– Скажи, ты видишь… их? — спросила я. — Других? Он озадаченно уставился на меня.
– Других?
Значит, не видит. Этого и следовало ожидать.
– Ладно, проехали, — сказала я. — Еще увидимся.
Я свернула, но он потянулся ко мне, точно желая взять меня за руку! Несомненно, ему бы это не удалось, но проверять свое предположение я не стала: отпрянула, сунула руку в карман, прежде чем он прикоснулся — или не прикоснулся — к ней.
Роберт обиженно насупился.
– Неужели ты не можешь задержаться?
Его взгляд, его интонация… что-то в них меня беспокоило. Внезапно возникло чувство, будто мы с ним занимаемся чем-то противоестественным.
– П-п-прости, — проговорила я и, повернувшись, бросилась бежать. Он не стал догонять меня. Просто провожал меня взглядом — как мне показалось, целую вечность. Я шла и шла, не поднимая головы. А когда все-таки оглянулась, Роберт исчез, точно его сдуло ветром. Может, так оно и случилось.
– Почему меня они видят, а друг друга — нет?
К тому времени мои беседы с доктором Кэррол больше напоминали уроки физики, чем сеансы психотерапии; мы обсуждали содержание научно-популярных книг, которые она давала мне читать. Исследования продвигались, и теперь моя наставница могла более полно отвечать на вопросы.
– Потому что ты наблюдатель, — пояснила она. — А они воплощают в себе всего лишь другие твои траектории. У вас общая амплитуда вероятности — ты реальна и они реальны. Но они реальны лишь в потенциале. — Задумавшись на миг, она добавила: — Вообще-то некоторые из них способны видеть друг друга — к примеру, те, кто был в твоей палате в больнице, кто «откололся» от тебя совсем недавно.
– Для ненастоящего мальчика Роберт кажется ужас каким реальным.
Доктор Кэррол встала. Налила себе кофе.
– Дело в том, что некоторые отголоски потенциально более реальны, чем другие. Очевидно, был момент, когда твои родители всерьез подумывали о сыне с художественными способностями. Чем выше была вероятность рождения данного конкретного отголоска, тем более реальным он тебе теперь кажется.
Я тряхнула головой:
– Когда я все это прочла, мне показалось, что отголоски должны быть у всех на свете.
– Видимо, так оно и есть, — согласилась она. — Как знать, возможно, каждый человек на Земле представляет собой узел бесконечного числа вероятностей, и самые возможные из этих линий порождают феномен отголосков. Особенно в наше время — за счет успехов генной инженерии. Тридцать лет назад при зачатии возникало лишь ограниченное количество генетических комбинаций; теперь их миллиарды.
– Но почему же я свои отголоски вижу, а вы свои — нет?
Доктор Кэррол со вздохом вернулась за свой стол.
– Иногда, — проговорила она с усмешкой, — мне кажется, что гипотез и теорий у нас больше, чем у тебя отголосков. Келер проводит любопытное сравнение. Зиготы растут путем клеточной пролиферации: из одной клетки получаются две, из двух — четыре, а также дифференцировки, то есть одни клетки образуют нервную ткань, другие развиваются как мышечные, и так далее… Как предполагают теоретики, амплитуда вероятности эволюционирует сходным образом — одна волна расщепляется надвое, другая дифференцируется от первой на квантовом уровне, порождая ряд квантовых «призраков». Возможно, ты помнишь, что принцип разветвления квантов сходен с механизмом «памяти тела», который проявляется на клеточном уровне. Возможно, процесс геноусовершенствования вызывает в мозгу структурные изменения, они-то и позволяют тебе видеть отголоски.
– Другими словами, — парировала я, — вы не знаете. Она пожала плечами:
– Сейчас мы знаем больше, чем в тот день, когда ты впервые пришла к нам. Но прошло всего лишь несколько лет. Вполне возможно, что проблема будет решена следующим поколением ученых, после того, как будет накоплено достаточное количество материала путем — я прошу прощения — патологоанатомических исследований.
Я вообразила свое тело лежащим на лабораторном столе с расколотым, как кокосовый орех, черепом, увидела ученых, изучающих мои извилины, точно гадалка чашку с кофейной гущей. Эта картина преследовала меня несколько дней. Худшей чертой моих способностей было то обстоятельство, что они постоянно и отчетливо напоминали о моем противоестественном происхождении. Кроме музыкального таланта, у меня ничего на свете не было, и я держалась за свой дар, как за спасательный круг, но порой задумывалась, можно ли считать этот тщательно спланированный и сконструированный талант подлинным. Я пыталась не зацикливаться на подобных мыслях, но не всегда это удавалось. Периодически я впадала в депрессию — всякий раз в самый неудачный момент.
Я перешла в выпускной класс. Пора было задумываться о дальнейшей жизни, и я решила поступать в Джиллиард-скул. В марте родители, я и профессор Лейэнгэн отправились в Нью-Йорк. Для экзамена я выбрала «Этюд ми-мажор» Шопена, прелюдию и фугу из «Хорошо темперированного клавира» Баха, «Фортепианную сонату» Эллиота Картера и любимый с детских лет «Концерт ре-минор» Мар-челло. Последнее произведение, написанное автором для гобоя с оркестром, я исполняла в переложении для фортепиано, но все равно требовалось, чтобы кто-то сыграл за оркестр (в Джиллиард-скул лишь недавно разрешили исполнять на экзаменах концерты, но компьютерный аккомпанемент по-прежнему оставался под запретом), и профессор Лэйэнгэн любезно согласился сделать это на втором рояле. Пока поезд мчался к Нью-Йорку я испытывала волнение, радостное предвкушение, страх. Но войдя в аудиторию и оказавшись перед жюри, я вдруг разуверилась в себе. Мне чудилось, будто все они смотрят на меня многозначительно, словно все обо мне знают, словно на лбу у меня четкое клеймо «Мошенница» или «Трансгенный мутант» — хотя я и убеждала себя, что в Джиллиард-скул наверняка предостаточно мне подобных. У рояля я долго ерзала на табурете, пытаясь побороть смушение и страх, боясь встретиться взглядом с экзаменаторами… пока профессор Лэйэнгэн не поторопил меня, громко откашлявшись. Оттягивать казнь было бы еше ужаснее, и, закусив губу, я начала «Этюд». Как только мои руки коснулись клавиш, все опасения, слава Богу, испарились. Я перестала чувствовать себя мошенницей с подправленными генами. Более того, я вообще перестала быть Кэти Брэннон: я превратилась в инструмент, которым распоряжалась музыка, в орудие, позволяющее вновь зазвучать мелодии, написанной два столетия назад.
После Шопена я исполнила Баха, а затем «Сонату» Картера с ее сложнейшим контрапунктом; наконец, профессор Лэйэнгэн сел за второй рояль, и вместе мы начали играть концерт. Все предыдущие пьесы я исполнила, как сама чувствовала, вполне сносно, но к сочинению Марчелло у меня было особое отношение. Лишь в тот день, на экзамене, я впервые начала постигать, чем именно оно меня пленило. Играя первую часть — увлекательное, красноречивое, летящее напропалую анданте, — я услышала в ней щедрые обещания и нетерпеливость юности: свои надежды, возложенные на меня ожидания родителей… Я перешла ко второй части, и атмосфера отптимистичного ожидания сменилась медленными, повисающими в воздухе звуками адажио, одновременно лиричными и печальными — совсем как неожиданные повороты моей судьбы, и в хроматических аккордах мне чудились громкие крики призраков, «отголосков». Но вот и третья часть — престо: возврат к стремительному темпу начала, и точно груз падает с души, и сама мелодика обещает спокойное, упорядоченное существование. Неудивительно, что я обожала этот концерт — ведь я по нему жила.
Когда я закончила, экзаменаторы с непроницаемыми лицами учтиво улыбнулись и произнесли: «Спасибо». Мне было уже все равно
– я знала, что сыграла хорошо, с чувством, без технических огрехов, а главное, выложилась до конца. Родители, профессор и я отпраздновали успех в ресторане и вернулись домой семичасовым вашингтонским. Сидя в купе поезда, рассекающего тьму, я чувствовала себя необыкновенно счастливой и непобедимой.
Разумеется, это ощущение быстро выветрилось. На следующий день я вернулась в школу, где меня оценивали — где я сама себя оценивала — совсем по другим критериям. Вечный аутсайдер, я шла в одиночестве из одного кабинета в другой, с урока на урок, но куда ни глянь, всюду мне попадались мои отголоски. Везде — в коридорах, на спортивной площадке, в буфете — они гуляли, болтали и пересмеивались со своими невидимыми спутниками: друзьями, которых я не видела, друзьями, которых мне не суждено узнать. Светловолосая Кейти без умолку смеялась, окруженная целыми ордами поклонников; наблюдая, как она флиртует с парнями, я пыталась понять, откуда у нее хватает храбрости, и дико завидовала. Другой «отголосок» — флейтистка — проходила мимо в форменной одежде школьного оркестра, беседуя с другими музыкантами, и я мечтала носить эту форму, олицетворяющую солидарность и товарищество. Но пианистке в оркестре было нечего делать, а освоить какой-нибудь другой инструмент я не могла из-за нехватки времени. Даже у стервозной Кати и то были друзья — одному Богу известно, чем она их к себе притягивала; и только я никому не была нужна — почему? Что во мне такого гадкого?
Когда я ложилась спать, с каждым днем мне становилось все труднее и труднее игнорировать множество отголосков в моей сумрачной комнате. Несравненная Кэти-рыжая — шедевр геноскульпторов — раздевалась у гардероба, не отражаясь в его зеркальной дверце. Но в лунном свете я отлично видела идеальные изгибы ее тела: пышную грудь (моя едва проклюнулась), великолепную — ни намека на детскую угловатость — фигуру, волнистые волосы, роскошным водопадом ниспадающие на спину. Я отвела глаза. В ногах моей кровати Кэти-гимнастка, высокая и гибкая, занималась йогой. И я позавидовала грации и неспешности ее движений, выражавшей абсолютную уверенность в себе и своем теле. Отвернувшись, я мельком заметила отголоска-мальчика — не Роберта, не математика, но еще одного: кажется, футболиста. Он раздевался. Его фигура была расплывчатой и зыбкой — видимо, он имел не очень высокий потенциал воплощения в реальность, — но я все же различила его широкие плечи и мускулистый торс. Ему я тоже завидовала — его зримой физической силе, его мужскому всевластию в мире. Мне иногда казалось, что я совершенно не управляю своей жизнью, а вот футболист, и гимнастка, и рыжая казались такими сильными и уверенными. Какая несправедливость! Любой из них мог бы оказаться мной, а я — ими.
Доктор Кэррол пыталась убедить меня, что я не должна сравнивать себя с отголосками; невозможно, говорила она, сопоставлять себя с бесконечным множеством вариантов, с каждой неосуществленной мечтой. Я знала, что она права, но у меня был период острой неуверенности в себе; со дня экзамена прошло уже несколько недель, но из Джиллиард-скул не приходило никаких вестей. Я призналась доктору Кэррол в своем страхе остаться за бортом этой престижной школы; она уверила, что меня обязательно туда возьмут… а затем, ненадолго замявшись, добавила:
– Но в случае чего ты всегда сможешь найти иное применение своим дарованиям.
Я со вздохом кивнула:
– Знаю. Есть много колледжей с замечательными учителями, но Джиллиард…
– Я имею в виду не музыку, — пояснила она. — Я говорю о другом твоем даровании.
Я непонимающе выгнула бровь. Другое дарование? Какое еще… Если речь об ЭТОМ, то разве слово «дарование» уместно?
– О чем вы? — опасливо уточнила я. Доктор Кэррол пожала плечами.
– Кэти, ты наделена уникальным даром. Ты видишь потенциально вероятное. Мне доподлинно известно, что некоторые люди, обладающие тем же талантом, пользуются им.
Я никак не могла понять, куда она клонит.
– Представь себе научные исследования, — пояснила она. — Подумай об этом. К примеру, биологи, медики, химики в процессе эксперимента принимают определенные решения: выбирают комбинации химических соединений и лекарств — иногда целые цепочки комбинаций. Бывает, что люди работают несколько месяцев или даже лет — только для того, чтобы оказаться в тупике.
Но все изменится, если в эксперименте будет участвовать такой человек, как ты. Ты принимаешь решение, последствия которого нам могут быть известны заранее, и возникает целый спектр потенциальных результатов, отголосков, с некоторыми из которых тебе, возможно, удастся даже вступить в контакт. Ты сэкономишь месяцы и годы драгоценного времени. Мы сможем быстрее найти средства для лечения болезней, стократно ускорим темп научного прогресса. Создадим вакцины. Будут спасены жизни людей, которые иначе умрут, не дождавшись изобретения лекарств.
Эта речь до боли походила на рекламный ролик. Я уставилась на доктора Кэррол. Вероятно, мое лицо было белее снега. Я вспомнила ее подарок — заколки-цветочки — и поняла, что никогда уже не смогу взглянуть на них прежними глазами.
Я встала, чувствуя себя так, будто блуждаю совсем одна в чужой стране. Меня тошнило.
– Мне пора.
Догадавшись, что перегнула палку, доктор Кэррол тоже поднялась из-за стола.
– Кэти…
– Мне пора. — Я буквально выбежала из дверей, игнорируя ее мольбу. И больше не вернулась.
В тот вечер Ревушка появилась вновь. Свернувшись на моей кровати, она долго рыдала, пока не уснула, окончательно выбившись из сил. Я лежала в темноте, заткнув уши ватой (что, впрочем, плохо заглушало ее плач), и мне ужасно хотелось вторить ее скорбному вою, подхватить ее вопль, но я знала, что не должна этого делать. Ни в коем случае. То была ужасная ночь, но я сказала себе, что адажио не может длиться вечно… верно ведь?
Спустя две недели пришла весть, что меня приняли в Джиллиард-скул. Я была в экстазе. То была не просто возможность стать студенткой самого знаменитого в мире музыкального учебного заведения, но и шанс начать с чистого листа в новом городе, среди новых людей, где никто меня не знает. Где я больше не услышу в свой адрес: «Эй, нервная!». Поскольку в общежитии Роуз-Холл не оказалось свободных мест, мама и папа поехали вместе со мной в Нью-Йорк, чтобы помочь подыскать квартиру; конечно, им было жаль со мной разлучаться, но они ликовали при мысли о том, что я справилась (как им казалось) со своими проблемами и наконец-то «реализую свой потенциал» — то есть воплощу в жизнь их мечты.
После недельных поисков нам подвернулась маленькая, неказистая двухкомнатная квартира на 117-й улице неподалеку от Колумбийского университета. Район когда-то был приличным — теперь же он оказался на пограничной линии между богемно-студенческими трущобами и «горячей точкой»: буквально в двух шагах от моего дома начиналось царство уличных банд, наркоманов и проституток. Родители были в тихом ужасе. Тем не менее, стоя в этой пустой квартире с голыми полами и обшарпанными стенами, я чуть не сошла с ума от радости; ибо квартира была по-настоящему пуста: никаких призраков, никаких отголосков. Я ОСТАЛАСЬ ОДНА! Впервые за пять лет. Несмотря на родительские уговоры, я сняла эту квартиру, съездила в Виргинию за вещами и в конце лета поселилась в Нью-Йорке. Совсем одна — родным было не понять, что это для меня значило. Благодаря переезду я отдалилась от путей, которыми разошлись мои отголоски; эта квартира, эта жизнь принадлежали мне, и никто со мной их не делил. Вообще-то, говоря по совести, я пару раз замечала мелкие отголоски, но они быстро исчезали, точно круги на воде. От самых жутких — Роберта, Кейти, Кати — я отделалась. Итак, я взяла напрокат небольшой рояль, поставила его на почетное место в гостиной и начала новую жизнь.
Кроме уроков фортепианной игры я ходила на занятия по сольфеджио и теории музыки (первый семестр был посвящен гармонии, второй — контрапункту). На теории музыки я и познакомилась со своим первым настоящим другом. Его звали Джеральд. Добрые глаза, слегка насмешливая улыбка, светлые волосы, высокий, с преждевременными залысинами лоб. Он был скрипач и учился на втором курсе Джиллиард-скул. Насколько я поняла, он уже произвел легкий фурор локального масштаба. Как-то раз мы разговорились, и он пригласил меня сходить выпить кофе.
Пока мы шли по кампусу к кофейне на 65-й улице, я заметила, что Джеральд засматривается больше на мужчин, чем на женщин. Честно сказать, я не ощутила ничего, кроме облегчения; поклонников у меня никогда еще не было, и я не знала, как себя вести, если кто-то вздумает за мной ухаживать. В кофейне Джеральд сказал, что хотел бы меня послушать. Мы нашли в Роуз-Холле пустую репетиционную, и я сыграла этюд Шопена, с которым поступала в Джилли-ард.
По-видимому, я произвела на Джеральда впечатление.
– И давно ты играешь? — спросил он.
– С четырех лет. Он выгнул бровь:
– А я-то считал себя вундеркиндом. Родители начали учить меня на скрипке-«половинке», когда мне исполнилось пять. — Приветливо улыбнувшись, он предложил: — Давай-ка сбацаем что-нибудь вместе.
И мы «бацали» — в тот день, и на следующий день, и всю неделю. Я была сухой традиционалисткой, а Джеральд — ходячей энциклопедией поп-культуры; помимо классических произведений мы разучивали вместе Гершвина, Копленда и прелестный скрипичный концерт некоего Миклоша Рожи, который жил в XX веке и писал музыку для кино. Джеральд читал с листа так же быстро, как и я, и некоторое время мы ради интереса подсовывали друг другу все более трудные пьесы, пытаясь выяснить, кто из нас лучше. Но что бы я ему ни приносила, Джеральд и глазом не моргал. Это навело меня на кое-какие подозрения. Когда он играл, я внимательно наблюдала за ним — и заметила, что время от времени он как бы отвлекается: иногда оборачивается, точно прислушиваясь к происходящему за своей спиной. Несколько недель я набиралась храбрости и наконец как-то вечером, когда мы пили кофе в практически пустом кафе, решилась.
– Джеральд? — сказала я тихо, дрожащим голосом. — Ты когда-нибудь… я хочу сказать, тебе доводилось иногда… слышать… ну, нечто эдакое…
Он озадаченно уставился на меня:
– Слышу ли я? Нечто эдакое?
– Хорошо, проехали, — сказала я, покраснев от стыда. — Не будем об этом. Забудь, что я спрашивала… Он быстро накрыл своей рукой мою.
– Нет. Это вполне резонный вопрос. По-моему, я знаю, что ты имеешь в виду.
Глаза у меня полезлти на лоб:
– Правда?
Он кивнул. Я оказалась права: у нас с Джеральдом было еще больше общего, чем мы предполагали. Как и я, он был трансгенным ребенком; но в отличие от меня, не очень хорошо видел отголоски.
– Знаешь, это как будто смотреть на что-нибудь яркое: красный стоп-сигнал, например, — пояснял он. — Когда отводишь глаза, на миг видишь вспышку зеленого света, потому что красный и зеленый — дополнительные цвета… Вот так у меня и с отголосками. Только я их называю «противовесами», «противоположностями». Я вижу их лишь на секунду — они тут же исчезают.
– Везет тебе, — сказала я.
– Наверное… Одним из первых «противовесов», которых я видел, был гетеросексуал. Я увидел, как он куда-то смотрит, и понял, что на женщину… Понимаешь, врачи уже много лет знают, какими генами определяется наша сексуальная ориентация. Они сказали, кем я вырасту, но родители не стали меня исправлять, хотя в наше время это делается сплошь и рядом. И я понял, что мне страшно повезло с родителями. Конечно, они хотели скрипача — но они любили меня и позволили мне остаться собой хотя бы в одном.
Я улыбнулась, не без печали, но прежде чем успела что-то сказать, Джеральд воскликнул:
– Послушай, — и я поняла, что он решил уйти от скользкой темы, — ты знаешь «Музыкальное приношение» Баха?
– Конечно.
– Я буду его играть на концерте в конце семестра, — произнес он с восторженным блеском в глазах. — Два скрипача — я и еще кое-кто, виолончель, флейта и фортепиано. Хочешь участвовать? Скоро прослушивание.
– Постараюсь объяснить тебе это попроще, — начала она. — Другие Кэтрин — они… точно эхо. Знаешь, когда в лесу что-нибудь прокричишь, тут же тебе отзывается твой же голос… Вот и они — всего лишь твои отголоски. И причинить тебе вреда не могут.
– Но они существуют на самом деле?
– Не в том смысле, в каком существуешь ты, — проговорила она. — Видишь ли… — доктор Кэррол призадумалась. Затем вновь улыбнулась: — Вытяни вперед левую руку.
Я послушалась.
– Ага, не опускай пока, — попросила она. — А теперь оглянись по сторонам. Замечаешь ли другие отголоски?
Я обвела взглядом комнату. Как и следовало ожидать, Крикунья и Ревушка оставались на своих местах. Кроме того…
Я остолбенела.
На кровати, бок о бок со мной сидел еще один «отголосок»: точная моя копия, одетая совершенно так же, как я, с заколками-цветочками на тех же прядях, вылитая я, вот только она… она держала на весу свою ПРАВУЮ руку.
– Что ты видишь? — спросила доктор Кэррол.
Я рассказала все, как есть. А затем, оглянувшись, обнаружила, что отголосок исчез.
Так я начала, хоть и смутно, но понимать, что такое на самом деле отголоски…
Недели через две меня выписали, и хотя дома число отголосков вновь умножилось, я их больше не пугалась; с помощью доктора Кэррол, преподавшей мне технику аутотренинга, я научилась воспринимать их как неизбежный фон, как фигурки на экране телевизора, который включается и выключается по каким-то своим капризам. Я начала повнимательнее приглядываться к отголоскам, изучать их: одни выглядели плоскими, точно нарисованными в воздухе акварелью; другие — расплывчатые, с зыбкими контурами — неуверенно мерцали, словно наша реальность их не выдерживала. Год от года, вместе с моим словарным запасом, развивалась моя способность адекватно описывать видения — и все свои наблюдения я честно докладывала доктору Кэррол.
Вернувшись в школу, я обнаружила, что за время отсутствия моя репутация вконец испортилась: стало известно, что меня положили в больницу, и хотя по мерке взрослых термин «нервное истощение» довольно-таки нейтрален, для детей он оказался лишним предлогом, чтобы окончательно вытеснить меня на обочину. Одноклассники — хорошо еще, что не все — орали мне вслед в коридоре: «Эй, нервная!» Если я протестовала и обижалась, они радовались еще пуще: «Эй, нервная, не психуй! А то опять в дурдом загремишь!» Мне оставалось лишь по возможности игнорировать их. Я говорила себе: «Ты ведь можешь не обращать внимания на отголоски, так неужели с этими кретинами не справишься?»
Но даже те из одноклассников, кто меня не изводил, держались поодаль, и мое одиночество из терпимого сделалось глубочайшим. Родителям я ни на что не жаловалась, руководствуясь благоразумной — и, как правило, верной — аксиомой, что в подобных случаях от взрослых больше вреда, чем помощи. Я продержалась до перехода в старшую школу, где надеялась раствориться в толпе других учащихся, где на фоне многочисленных хулиганов, наркоманов и банд девочка с двухнедельным стажем в психушке должна была, по идее, считаться даже слишком нормальной. Но некоторые из одноклассников помнили о моих злоключениях и продолжали с упоением меня донимать; моим единственным утешением оставалась музыка, а единственной подругой — доктор Кэррол.
Почти все — если не все — отголоски последовали за мной в новую школу; но, к счастью, большинство из них, казалось, не обраша-ли на меня внимания: просто ходили, разговаривали, смеялись, бегали, точно образы на киноэкране, вот только этим киноэкраном был окружающий меня мир. Лишь некоторые, подобно Роберту, порой заговаривали со мной. Иногда они пытались проделать это прямо на уроке, и я собирала всю волю в кулак, чтобы сохранить невозмутимый вид. Где они никогда не появлялись, так это на занятиях музыкой с профессором Лейэнгэном. В итоге я даже поняла почему: в его доме был только один рояль, и сидя за ним, я просто физически не могла видеть других отголосков, хотя они, несомненно, сидели со мной на одном табурете. Правда, время от времени до меня доносились обрывки мелодий, которые наигрывали чужие пальцы, в какой-то другой реальности: некоторые играли хуже меня, некоторые — совсем как я, а некоторые, что меня ужасно раздражало, лучше.
Очень редко случалось так, что я оказывалась с кем-то из отголосков наедине. К примеру, одним мартовским ненастным днем, возвращаясь домой из школы, я вдруг обнаружила, что меня догоняет улыбающийся Роберт с пейнтбоксом под мышкой.
– Привет, — сказал он.
Я огляделась. На улице не было ни души — кто помешает ответить? О степени моего одиночества можно судить по тому факту, что мне очень захотелось отозваться.
– Привет, — сказала я.
Роберт повзрослел, но, в отличие от меня, ему это шло. Я пока отставала в физическом развитии: многие мои одноклассницы вытянулись и округлились, а я так и оставалась плоскогрудым недомерком. А он подрос, его мускулы налились силой, да и голос стал ниже. С каждой секундой я все неуютнее чувствовала себя в его обществе — слишком странные чувства он возбуждал во мне. Но я попыталась быть вежливой и даже улыбнулась.
– Я смотрю, тебе все-таки подарили пейнтбокс на Рождество, — сказала я.
– Да. Полный улет! А тебе купили ту программу для оркестра? Это было так давно, что я уже и забыла о ней. Я кивнула. Мы долго шли молча, затем он тихо сказал:
– Как жаль, что мы не можем быть вместе. Меня пробил озноб.
– Насколько я понимаю, это невозможно, — промямлила я, чуть прибавляя шагу.
Задумавшись на миг, Роберт печально кивнул:
– Да, наверное, ты права. У меня возникла одна мысль.
– Скажи, ты видишь… их? — спросила я. — Других? Он озадаченно уставился на меня.
– Других?
Значит, не видит. Этого и следовало ожидать.
– Ладно, проехали, — сказала я. — Еще увидимся.
Я свернула, но он потянулся ко мне, точно желая взять меня за руку! Несомненно, ему бы это не удалось, но проверять свое предположение я не стала: отпрянула, сунула руку в карман, прежде чем он прикоснулся — или не прикоснулся — к ней.
Роберт обиженно насупился.
– Неужели ты не можешь задержаться?
Его взгляд, его интонация… что-то в них меня беспокоило. Внезапно возникло чувство, будто мы с ним занимаемся чем-то противоестественным.
– П-п-прости, — проговорила я и, повернувшись, бросилась бежать. Он не стал догонять меня. Просто провожал меня взглядом — как мне показалось, целую вечность. Я шла и шла, не поднимая головы. А когда все-таки оглянулась, Роберт исчез, точно его сдуло ветром. Может, так оно и случилось.
– Почему меня они видят, а друг друга — нет?
К тому времени мои беседы с доктором Кэррол больше напоминали уроки физики, чем сеансы психотерапии; мы обсуждали содержание научно-популярных книг, которые она давала мне читать. Исследования продвигались, и теперь моя наставница могла более полно отвечать на вопросы.
– Потому что ты наблюдатель, — пояснила она. — А они воплощают в себе всего лишь другие твои траектории. У вас общая амплитуда вероятности — ты реальна и они реальны. Но они реальны лишь в потенциале. — Задумавшись на миг, она добавила: — Вообще-то некоторые из них способны видеть друг друга — к примеру, те, кто был в твоей палате в больнице, кто «откололся» от тебя совсем недавно.
– Для ненастоящего мальчика Роберт кажется ужас каким реальным.
Доктор Кэррол встала. Налила себе кофе.
– Дело в том, что некоторые отголоски потенциально более реальны, чем другие. Очевидно, был момент, когда твои родители всерьез подумывали о сыне с художественными способностями. Чем выше была вероятность рождения данного конкретного отголоска, тем более реальным он тебе теперь кажется.
Я тряхнула головой:
– Когда я все это прочла, мне показалось, что отголоски должны быть у всех на свете.
– Видимо, так оно и есть, — согласилась она. — Как знать, возможно, каждый человек на Земле представляет собой узел бесконечного числа вероятностей, и самые возможные из этих линий порождают феномен отголосков. Особенно в наше время — за счет успехов генной инженерии. Тридцать лет назад при зачатии возникало лишь ограниченное количество генетических комбинаций; теперь их миллиарды.
– Но почему же я свои отголоски вижу, а вы свои — нет?
Доктор Кэррол со вздохом вернулась за свой стол.
– Иногда, — проговорила она с усмешкой, — мне кажется, что гипотез и теорий у нас больше, чем у тебя отголосков. Келер проводит любопытное сравнение. Зиготы растут путем клеточной пролиферации: из одной клетки получаются две, из двух — четыре, а также дифференцировки, то есть одни клетки образуют нервную ткань, другие развиваются как мышечные, и так далее… Как предполагают теоретики, амплитуда вероятности эволюционирует сходным образом — одна волна расщепляется надвое, другая дифференцируется от первой на квантовом уровне, порождая ряд квантовых «призраков». Возможно, ты помнишь, что принцип разветвления квантов сходен с механизмом «памяти тела», который проявляется на клеточном уровне. Возможно, процесс геноусовершенствования вызывает в мозгу структурные изменения, они-то и позволяют тебе видеть отголоски.
– Другими словами, — парировала я, — вы не знаете. Она пожала плечами:
– Сейчас мы знаем больше, чем в тот день, когда ты впервые пришла к нам. Но прошло всего лишь несколько лет. Вполне возможно, что проблема будет решена следующим поколением ученых, после того, как будет накоплено достаточное количество материала путем — я прошу прощения — патологоанатомических исследований.
Я вообразила свое тело лежащим на лабораторном столе с расколотым, как кокосовый орех, черепом, увидела ученых, изучающих мои извилины, точно гадалка чашку с кофейной гущей. Эта картина преследовала меня несколько дней. Худшей чертой моих способностей было то обстоятельство, что они постоянно и отчетливо напоминали о моем противоестественном происхождении. Кроме музыкального таланта, у меня ничего на свете не было, и я держалась за свой дар, как за спасательный круг, но порой задумывалась, можно ли считать этот тщательно спланированный и сконструированный талант подлинным. Я пыталась не зацикливаться на подобных мыслях, но не всегда это удавалось. Периодически я впадала в депрессию — всякий раз в самый неудачный момент.
Я перешла в выпускной класс. Пора было задумываться о дальнейшей жизни, и я решила поступать в Джиллиард-скул. В марте родители, я и профессор Лейэнгэн отправились в Нью-Йорк. Для экзамена я выбрала «Этюд ми-мажор» Шопена, прелюдию и фугу из «Хорошо темперированного клавира» Баха, «Фортепианную сонату» Эллиота Картера и любимый с детских лет «Концерт ре-минор» Мар-челло. Последнее произведение, написанное автором для гобоя с оркестром, я исполняла в переложении для фортепиано, но все равно требовалось, чтобы кто-то сыграл за оркестр (в Джиллиард-скул лишь недавно разрешили исполнять на экзаменах концерты, но компьютерный аккомпанемент по-прежнему оставался под запретом), и профессор Лэйэнгэн любезно согласился сделать это на втором рояле. Пока поезд мчался к Нью-Йорку я испытывала волнение, радостное предвкушение, страх. Но войдя в аудиторию и оказавшись перед жюри, я вдруг разуверилась в себе. Мне чудилось, будто все они смотрят на меня многозначительно, словно все обо мне знают, словно на лбу у меня четкое клеймо «Мошенница» или «Трансгенный мутант» — хотя я и убеждала себя, что в Джиллиард-скул наверняка предостаточно мне подобных. У рояля я долго ерзала на табурете, пытаясь побороть смушение и страх, боясь встретиться взглядом с экзаменаторами… пока профессор Лэйэнгэн не поторопил меня, громко откашлявшись. Оттягивать казнь было бы еше ужаснее, и, закусив губу, я начала «Этюд». Как только мои руки коснулись клавиш, все опасения, слава Богу, испарились. Я перестала чувствовать себя мошенницей с подправленными генами. Более того, я вообще перестала быть Кэти Брэннон: я превратилась в инструмент, которым распоряжалась музыка, в орудие, позволяющее вновь зазвучать мелодии, написанной два столетия назад.
После Шопена я исполнила Баха, а затем «Сонату» Картера с ее сложнейшим контрапунктом; наконец, профессор Лэйэнгэн сел за второй рояль, и вместе мы начали играть концерт. Все предыдущие пьесы я исполнила, как сама чувствовала, вполне сносно, но к сочинению Марчелло у меня было особое отношение. Лишь в тот день, на экзамене, я впервые начала постигать, чем именно оно меня пленило. Играя первую часть — увлекательное, красноречивое, летящее напропалую анданте, — я услышала в ней щедрые обещания и нетерпеливость юности: свои надежды, возложенные на меня ожидания родителей… Я перешла ко второй части, и атмосфера отптимистичного ожидания сменилась медленными, повисающими в воздухе звуками адажио, одновременно лиричными и печальными — совсем как неожиданные повороты моей судьбы, и в хроматических аккордах мне чудились громкие крики призраков, «отголосков». Но вот и третья часть — престо: возврат к стремительному темпу начала, и точно груз падает с души, и сама мелодика обещает спокойное, упорядоченное существование. Неудивительно, что я обожала этот концерт — ведь я по нему жила.
Когда я закончила, экзаменаторы с непроницаемыми лицами учтиво улыбнулись и произнесли: «Спасибо». Мне было уже все равно
– я знала, что сыграла хорошо, с чувством, без технических огрехов, а главное, выложилась до конца. Родители, профессор и я отпраздновали успех в ресторане и вернулись домой семичасовым вашингтонским. Сидя в купе поезда, рассекающего тьму, я чувствовала себя необыкновенно счастливой и непобедимой.
Разумеется, это ощущение быстро выветрилось. На следующий день я вернулась в школу, где меня оценивали — где я сама себя оценивала — совсем по другим критериям. Вечный аутсайдер, я шла в одиночестве из одного кабинета в другой, с урока на урок, но куда ни глянь, всюду мне попадались мои отголоски. Везде — в коридорах, на спортивной площадке, в буфете — они гуляли, болтали и пересмеивались со своими невидимыми спутниками: друзьями, которых я не видела, друзьями, которых мне не суждено узнать. Светловолосая Кейти без умолку смеялась, окруженная целыми ордами поклонников; наблюдая, как она флиртует с парнями, я пыталась понять, откуда у нее хватает храбрости, и дико завидовала. Другой «отголосок» — флейтистка — проходила мимо в форменной одежде школьного оркестра, беседуя с другими музыкантами, и я мечтала носить эту форму, олицетворяющую солидарность и товарищество. Но пианистке в оркестре было нечего делать, а освоить какой-нибудь другой инструмент я не могла из-за нехватки времени. Даже у стервозной Кати и то были друзья — одному Богу известно, чем она их к себе притягивала; и только я никому не была нужна — почему? Что во мне такого гадкого?
Когда я ложилась спать, с каждым днем мне становилось все труднее и труднее игнорировать множество отголосков в моей сумрачной комнате. Несравненная Кэти-рыжая — шедевр геноскульпторов — раздевалась у гардероба, не отражаясь в его зеркальной дверце. Но в лунном свете я отлично видела идеальные изгибы ее тела: пышную грудь (моя едва проклюнулась), великолепную — ни намека на детскую угловатость — фигуру, волнистые волосы, роскошным водопадом ниспадающие на спину. Я отвела глаза. В ногах моей кровати Кэти-гимнастка, высокая и гибкая, занималась йогой. И я позавидовала грации и неспешности ее движений, выражавшей абсолютную уверенность в себе и своем теле. Отвернувшись, я мельком заметила отголоска-мальчика — не Роберта, не математика, но еще одного: кажется, футболиста. Он раздевался. Его фигура была расплывчатой и зыбкой — видимо, он имел не очень высокий потенциал воплощения в реальность, — но я все же различила его широкие плечи и мускулистый торс. Ему я тоже завидовала — его зримой физической силе, его мужскому всевластию в мире. Мне иногда казалось, что я совершенно не управляю своей жизнью, а вот футболист, и гимнастка, и рыжая казались такими сильными и уверенными. Какая несправедливость! Любой из них мог бы оказаться мной, а я — ими.
Доктор Кэррол пыталась убедить меня, что я не должна сравнивать себя с отголосками; невозможно, говорила она, сопоставлять себя с бесконечным множеством вариантов, с каждой неосуществленной мечтой. Я знала, что она права, но у меня был период острой неуверенности в себе; со дня экзамена прошло уже несколько недель, но из Джиллиард-скул не приходило никаких вестей. Я призналась доктору Кэррол в своем страхе остаться за бортом этой престижной школы; она уверила, что меня обязательно туда возьмут… а затем, ненадолго замявшись, добавила:
– Но в случае чего ты всегда сможешь найти иное применение своим дарованиям.
Я со вздохом кивнула:
– Знаю. Есть много колледжей с замечательными учителями, но Джиллиард…
– Я имею в виду не музыку, — пояснила она. — Я говорю о другом твоем даровании.
Я непонимающе выгнула бровь. Другое дарование? Какое еще… Если речь об ЭТОМ, то разве слово «дарование» уместно?
– О чем вы? — опасливо уточнила я. Доктор Кэррол пожала плечами.
– Кэти, ты наделена уникальным даром. Ты видишь потенциально вероятное. Мне доподлинно известно, что некоторые люди, обладающие тем же талантом, пользуются им.
Я никак не могла понять, куда она клонит.
– Представь себе научные исследования, — пояснила она. — Подумай об этом. К примеру, биологи, медики, химики в процессе эксперимента принимают определенные решения: выбирают комбинации химических соединений и лекарств — иногда целые цепочки комбинаций. Бывает, что люди работают несколько месяцев или даже лет — только для того, чтобы оказаться в тупике.
Но все изменится, если в эксперименте будет участвовать такой человек, как ты. Ты принимаешь решение, последствия которого нам могут быть известны заранее, и возникает целый спектр потенциальных результатов, отголосков, с некоторыми из которых тебе, возможно, удастся даже вступить в контакт. Ты сэкономишь месяцы и годы драгоценного времени. Мы сможем быстрее найти средства для лечения болезней, стократно ускорим темп научного прогресса. Создадим вакцины. Будут спасены жизни людей, которые иначе умрут, не дождавшись изобретения лекарств.
Эта речь до боли походила на рекламный ролик. Я уставилась на доктора Кэррол. Вероятно, мое лицо было белее снега. Я вспомнила ее подарок — заколки-цветочки — и поняла, что никогда уже не смогу взглянуть на них прежними глазами.
Я встала, чувствуя себя так, будто блуждаю совсем одна в чужой стране. Меня тошнило.
– Мне пора.
Догадавшись, что перегнула палку, доктор Кэррол тоже поднялась из-за стола.
– Кэти…
– Мне пора. — Я буквально выбежала из дверей, игнорируя ее мольбу. И больше не вернулась.
В тот вечер Ревушка появилась вновь. Свернувшись на моей кровати, она долго рыдала, пока не уснула, окончательно выбившись из сил. Я лежала в темноте, заткнув уши ватой (что, впрочем, плохо заглушало ее плач), и мне ужасно хотелось вторить ее скорбному вою, подхватить ее вопль, но я знала, что не должна этого делать. Ни в коем случае. То была ужасная ночь, но я сказала себе, что адажио не может длиться вечно… верно ведь?
Спустя две недели пришла весть, что меня приняли в Джиллиард-скул. Я была в экстазе. То была не просто возможность стать студенткой самого знаменитого в мире музыкального учебного заведения, но и шанс начать с чистого листа в новом городе, среди новых людей, где никто меня не знает. Где я больше не услышу в свой адрес: «Эй, нервная!». Поскольку в общежитии Роуз-Холл не оказалось свободных мест, мама и папа поехали вместе со мной в Нью-Йорк, чтобы помочь подыскать квартиру; конечно, им было жаль со мной разлучаться, но они ликовали при мысли о том, что я справилась (как им казалось) со своими проблемами и наконец-то «реализую свой потенциал» — то есть воплощу в жизнь их мечты.
После недельных поисков нам подвернулась маленькая, неказистая двухкомнатная квартира на 117-й улице неподалеку от Колумбийского университета. Район когда-то был приличным — теперь же он оказался на пограничной линии между богемно-студенческими трущобами и «горячей точкой»: буквально в двух шагах от моего дома начиналось царство уличных банд, наркоманов и проституток. Родители были в тихом ужасе. Тем не менее, стоя в этой пустой квартире с голыми полами и обшарпанными стенами, я чуть не сошла с ума от радости; ибо квартира была по-настоящему пуста: никаких призраков, никаких отголосков. Я ОСТАЛАСЬ ОДНА! Впервые за пять лет. Несмотря на родительские уговоры, я сняла эту квартиру, съездила в Виргинию за вещами и в конце лета поселилась в Нью-Йорке. Совсем одна — родным было не понять, что это для меня значило. Благодаря переезду я отдалилась от путей, которыми разошлись мои отголоски; эта квартира, эта жизнь принадлежали мне, и никто со мной их не делил. Вообще-то, говоря по совести, я пару раз замечала мелкие отголоски, но они быстро исчезали, точно круги на воде. От самых жутких — Роберта, Кейти, Кати — я отделалась. Итак, я взяла напрокат небольшой рояль, поставила его на почетное место в гостиной и начала новую жизнь.
Кроме уроков фортепианной игры я ходила на занятия по сольфеджио и теории музыки (первый семестр был посвящен гармонии, второй — контрапункту). На теории музыки я и познакомилась со своим первым настоящим другом. Его звали Джеральд. Добрые глаза, слегка насмешливая улыбка, светлые волосы, высокий, с преждевременными залысинами лоб. Он был скрипач и учился на втором курсе Джиллиард-скул. Насколько я поняла, он уже произвел легкий фурор локального масштаба. Как-то раз мы разговорились, и он пригласил меня сходить выпить кофе.
Пока мы шли по кампусу к кофейне на 65-й улице, я заметила, что Джеральд засматривается больше на мужчин, чем на женщин. Честно сказать, я не ощутила ничего, кроме облегчения; поклонников у меня никогда еще не было, и я не знала, как себя вести, если кто-то вздумает за мной ухаживать. В кофейне Джеральд сказал, что хотел бы меня послушать. Мы нашли в Роуз-Холле пустую репетиционную, и я сыграла этюд Шопена, с которым поступала в Джилли-ард.
По-видимому, я произвела на Джеральда впечатление.
– И давно ты играешь? — спросил он.
– С четырех лет. Он выгнул бровь:
– А я-то считал себя вундеркиндом. Родители начали учить меня на скрипке-«половинке», когда мне исполнилось пять. — Приветливо улыбнувшись, он предложил: — Давай-ка сбацаем что-нибудь вместе.
И мы «бацали» — в тот день, и на следующий день, и всю неделю. Я была сухой традиционалисткой, а Джеральд — ходячей энциклопедией поп-культуры; помимо классических произведений мы разучивали вместе Гершвина, Копленда и прелестный скрипичный концерт некоего Миклоша Рожи, который жил в XX веке и писал музыку для кино. Джеральд читал с листа так же быстро, как и я, и некоторое время мы ради интереса подсовывали друг другу все более трудные пьесы, пытаясь выяснить, кто из нас лучше. Но что бы я ему ни приносила, Джеральд и глазом не моргал. Это навело меня на кое-какие подозрения. Когда он играл, я внимательно наблюдала за ним — и заметила, что время от времени он как бы отвлекается: иногда оборачивается, точно прислушиваясь к происходящему за своей спиной. Несколько недель я набиралась храбрости и наконец как-то вечером, когда мы пили кофе в практически пустом кафе, решилась.
– Джеральд? — сказала я тихо, дрожащим голосом. — Ты когда-нибудь… я хочу сказать, тебе доводилось иногда… слышать… ну, нечто эдакое…
Он озадаченно уставился на меня:
– Слышу ли я? Нечто эдакое?
– Хорошо, проехали, — сказала я, покраснев от стыда. — Не будем об этом. Забудь, что я спрашивала… Он быстро накрыл своей рукой мою.
– Нет. Это вполне резонный вопрос. По-моему, я знаю, что ты имеешь в виду.
Глаза у меня полезлти на лоб:
– Правда?
Он кивнул. Я оказалась права: у нас с Джеральдом было еще больше общего, чем мы предполагали. Как и я, он был трансгенным ребенком; но в отличие от меня, не очень хорошо видел отголоски.
– Знаешь, это как будто смотреть на что-нибудь яркое: красный стоп-сигнал, например, — пояснял он. — Когда отводишь глаза, на миг видишь вспышку зеленого света, потому что красный и зеленый — дополнительные цвета… Вот так у меня и с отголосками. Только я их называю «противовесами», «противоположностями». Я вижу их лишь на секунду — они тут же исчезают.
– Везет тебе, — сказала я.
– Наверное… Одним из первых «противовесов», которых я видел, был гетеросексуал. Я увидел, как он куда-то смотрит, и понял, что на женщину… Понимаешь, врачи уже много лет знают, какими генами определяется наша сексуальная ориентация. Они сказали, кем я вырасту, но родители не стали меня исправлять, хотя в наше время это делается сплошь и рядом. И я понял, что мне страшно повезло с родителями. Конечно, они хотели скрипача — но они любили меня и позволили мне остаться собой хотя бы в одном.
Я улыбнулась, не без печали, но прежде чем успела что-то сказать, Джеральд воскликнул:
– Послушай, — и я поняла, что он решил уйти от скользкой темы, — ты знаешь «Музыкальное приношение» Баха?
– Конечно.
– Я буду его играть на концерте в конце семестра, — произнес он с восторженным блеском в глазах. — Два скрипача — я и еще кое-кто, виолончель, флейта и фортепиано. Хочешь участвовать? Скоро прослушивание.