Анита Брукнер
Отель «У озера»
Посвящается Розамонд Леман
1
За окном все растворялось в серой пелене. За серым садом, где взгляду представало всего одно растение неизвестной породы с жестковатыми листьями, должно было находиться широкое серое озеро, чьи воды сонно, как под наркозом, отступали к невидимому дальнему берегу, а дальше — исключительно в сфере воображения, однако же подтвержденный путеводителем — пик д'Ош, уже, возможно, под сеткой легкого бесшумного снегопада. Стоял конец сентября, и сезон подошел к концу. Туристы разъехались, цены упали, и приезжих не соблазнял этот прибрежный городок, чьи жители, изначально несклонные к общительности, нередко и вовсе впадали в молчание из-за плотных туманов, которые опускались на несколько дней, а потом внезапно рассеивались, являя взору обновленный ландшафт, пестрый и непредсказуемый, — скользящие по озерной глади лодки, пассажиров на пристани, рынок под открытым небом, костлявый силуэт развалин замка тринадцатого века, белые полосы на дальних горах и убегающие вверх по южным нагорьям веселые ряды яблонь под грузом яблок, которые искрились на солнце маленькими символами чего-то значительного. Ибо это была земля бережливо сбираемого в закрома изобилия, земля, подчинившая себе своеволие человека и не сумевшая совладать только со строптивой погодой.
Эдит Хоуп, автор любовных романов, выходящих под гораздо более звучным псевдонимом, чем ее собственное имя, застыла у окна, словно усилием доброй воли рассчитывала проникнуть сквозь представшую взору таинственную завесу. А ведь ей были обещаны бодрое настроение, климат без миражей, абсолютно здравые обстановка и окружение — тихая гостиница, отличная кухня, долгие прогулки, отсутствие развлечений, ранние отходы ко сну, — верный залог того, что она вновь обретет саму себя, серьезную и трудолюбивую, и забудет о досадном проступке, который повлек за собой нынешнюю краткосрочную ссылку в это, судя по всему, малонаселенное местечко, да еще и в позднюю пору все более ранних вечерних сумерек, когда ей надлежало быть у себя дома… Но ее дом, вернее «домашний очаг», вдруг и разом стал ей нелюб, и она, испугавшись того, что с ней происходит, неохотно уступила знакомым, предложившим ей на короткое время сменить обстановку, и позволила подруге (она же соседка) Пенелопе Милн отвезти себя в аэропорт; Пенелопа, молчавшая всю дорогу, была готова простить ее при одном условии — чтобы она исчезла с глаз на достаточно долгий срок, а вернулась повзрослевшей, умудренной и преисполненной раскаяния. Ибо проступок, который я совершила, мне не дозволен, будто я несмышленая девчонка, подумалось ей; да и с какой стати дозволять? Я серьезная женщина, которой пора бы разбираться в жизни; по мнению приятелей, я в таком возрасте, когда не делают глупостей; кое-кто находит во мне внешнее сходство с Вирджинией Вулф1; я домовладелица, налогоплательщица, хорошо, хотя и незамысловато готовлю и не тяну с представлением рукописей; готова подписать любой издательский договор, никогда не названиваю издателю и не ставлю высоко прозу, которую пишу, при том что понимаю — мои книги весьма неплохо идут на рынке. Довольно долго я являла миру эту несколько серую и надежную личность; окружающим я, разумеется, надоела, но чтобы надоесть себе самой — такого они не могли мне позволить. Считалось, что мне положено ходить с опущенной головой, и те, кто полагал, будто знает меня, единодушно решили — пусть впредь так и будет. После целительного пребывания в мире этого серого одиночества (я заметила, что листья на растении под окном совершенно неподвижны) мне, несомненно, разрешат возвратиться, вернуться к тихому прозябанию, стать такой, какой я была, пока не совершила этот, по всей видимости, чудовищный проступок, хотя, говоря откровенно, совершив его, я и думать о нем перестала. Зато сейчас думаю. И еще как.
Повернувшись спиной к бесцветной бесконечности за окном, она обвела взглядом комнату, выдержанную в тонах переваренной телятины: розоватый ковер и шторы, узкая кровать на высоких ножках под розоватым покрывалом, аскетический столик с таким же стулом, вплотную задвинутым под столешницу, узкий дорогой шкаф и высоко-высоко над головой — маленькая медная люстра, которая, как она знала, рано или поздно безотрадно замигает восемью слабыми лампочками. Накрахмаленные белые кружевные портьеры заглушали и без того скудный дневной свет; раздвинув их, можно было выйти через высокую балконную дверь на узенькую полоску балкончика, где стояли крашенные в зеленый цвет железные стол и стул. Здесь я смогу писать при хорошей погоде, подумала она, подошла к сумке и извлекла две продолговатые папки. В одной находилась первая глава романа «Под гостящей луной», над которым она собиралась не спеша поработать, раз уж в ее жизни возник этот непонятный промежуток. Но руки сами собой потянулись ко второй папке, она раскрыла ее, направилась к столику — и вот она уже сидит на жестком стуле, открыв ручку и напрочь забыв об окружении.
«Дэвид, милый, — писала она, — тут меня ожидал холодный прием. Пенелопа гнала во всю силу и не сводила с шоссе мрачного взгляда, словно сопровождала преступницу из зала суда в тюрьму особого режима. Мне хотелось поговорить — ведь не каждый день выпадает летать самолетом, да и от таблеток, которые дал врач, на меня напала словоохотливость, но все попытки завязать болтовню разбивались как о глухую стену. Впрочем, в Хитроу она оттаяла, помогла мне найти тележку для сумки, сказала, где можно выпить кофе, и внезапно исчезла, а на меня напало жуткое чувство, не печальное, но головокружительное и немного озорное, и не с кем было поговорить. Я выпила кофе, походила туда-сюда, стараясь „впитать“ все детали, как принято у писателей (так считают многие, но только не ты, мой милый, тебе вообще нет до этого дела), и вдруг увидела себя в дамской комнате, заметила, что выгляжу я в высшей степени нормально, и подумала: зачем я здесь?! Я здесь совершенно ни к чему! Толпы народа, детишки ревут, все рвутся в другие места — а тут тихая, слегка сухопарая женщина в длинном кардигане, чуждая всему этому, безобидная, с выразительными красивыми глазами, довольно крупными руками и стопами, смиренным наклоном шеи, и никуда она не хочет лететь, но я ведь дала слово прожить в отлучении месяц, пока все не решат, что я опять пришла в норму. На минуту меня охватила паника, ибо я и сейчас в норме, и тогда была в норме, хотя никто не хотел этого видеть. Не тонул — рукой махал2.
Ну, я кое-как взяла себя в руки и присоединилась к самой надежной на вид группе пассажиров, какую смогла найти; мне и спрашивать не было нужно — ясно, что они летят в Швейцарию. Вскоре я уже сидела в самолете рядом с очень милым мужчиной, который сообщил, что направляется в Женеву на конференцию, и все про нее рассказал. Я вычислила, что он врач, и даже решила — специалист по тропическим болезням: он сказал, что большую часть работы проделал в Сьерра-Леоне; однако, как выяснилось, он занимался вольфрамом. Вот и говори после этого о знаменитой силе воображения романиста. Однако же мне стало немного лучше, а он тем временем поведал о жене и дочурках, к которым полетит через два дня, чтобы провести дома конец недели, прежде чем возвращаться в Сьерра-Леоне. Не успели мы и глазом моргнуть, как уже были там (замечаю, что вместо «здесь» пишу «там»), он усадил меня в такси, через полчаса я высадилась здесь («там» понемногу превращается в «здесь»), и сейчас мне предстоит разложить вещи, вымыться, привести в порядок волосы и сойти вниз, чтобы раздобыть чашечку чая.
Заведение выглядит безлюдным. В холле я встретила всего одного человека — пожилую женщину, низенькую, с лицом, как у бульдога, и такими кривыми ногами, что при ходьбе она переваливалась из стороны в сторону, однако сохраняла при этом неколебимую самоуверенность, так что я невольно посторонилась. Она опиралась на трость, голову ее украшала сетчатая вуалетка в крохотных голубых бархатных бантиках. Я было решила, что это вдова какого-нибудь бельгийского кондитера, но слуга, который нес мои сумки, едва заметно кивнул и пробормотал ей вслед: «Госпожа графиня». Вот и говори после этого о знаменитой силе воображения и т.д. Во всяком случае, я так быстро очутилась в этой комнате (можно сказать, не успела и глазом моргнуть), что больше ничего не заметила. Комната тихая, теплая, довольно просторная. Погоду я бы назвала спокойной.
О тебе я думаю каждую минуту. Пытаюсь сообразить, где ты сейчас, но это непросто: влияет и разница во времени, пусть самая незначительная, и действие таблеток еще не прошло, и вообще сплошные кипарисы печальные3. Образно говоря. Но завтра пятница, и, когда начнет смеркаться, я смогу представить, как ты садишься в машину и едешь в свой загородный домик. А там, понятно, конец недели, о котором не хочется думать. Ты не можешь знать…»
Тут она отложила ручку и потерла веки, на миг опустив локти на стол и вжавшись глазами в ладони. Затем сморгнула, взяла ручку и продолжала:
«Смешно просить тебя поберечься, ты всегда пренебрегаешь мелкими предосторожностями, о которых думают остальные, да и как мне тебя заставить. Свет моих очей — так отец называл мою матушку, — я очень по тебе скучаю».
Несколько минут она продолжала сидеть за столом, потом глубоко вздохнула и насадила на ручку колпачок. Чаю, решила она. Нужно выпить чаю. Затем гулять, долго гулять по берегу озера, потом принять ванну, переодеться в синее платье, и тогда я буду готова выйти на люди — а для меня это всегда так трудно — в столовую. Дальше предстоит одолеть обед, что займет некоторое время, а затем еще посидеть и с кем-нибудь побеседовать, не важно с кем, хотя бы с той же бульдоголицей дамой. Лечь нужно пораньше, так что как-нибудь справлюсь. Вообще-то, я уже ощущаю усталость. Она зевнула так, что на глаза набежали слезы, и поднялась.
Вещи она разобрала очень быстро, причем из суеверия почти всю одежду оставила в сумке, намекая самой себе, что при случае может собраться и отбыть за две-три минуты, хотя прекрасно знала, что платья так и будут лежать, да еще и безнадежно помнутся. Но это уже не имело значения. Щетка для волос и ночная рубашка были водворены в ванную. Она оглядела себя в зеркале, не нашла никаких заметных перемен и, прихватив сумочку и ключ, вышла в гулкий от безлюдья коридор. Через широкое окно над площадкой сочился белесый свет. Стены, казалось, навеки похоронили в себе давние воспоминания об обильных трапезах. В виду не было ни души, хотя за какой-то дверью дальше по коридору слабо играло радио.
Отель «У озера» (хозяева — семейство Юбер) представлял собой бесстрастное, исполненное чувства собственного достоинства здание, почтенный дом, верное традициям заведение, привыкшее оказывать гостеприимство лицам рассудительным, состоятельным, удалившимся от дел, предпочитающим держаться в тени, уважаемым — постоянным своим клиентам ранней туристической эпохи. Заведение почти не прилагало усилий к тому, чтобы приукрасить себя ради случайных постояльцев, которых неизменно презирало. Мебель в нем была хотя и строгая, но превосходного качества, постельное белье безукоризненно чистое, обслуживание — безупречное. Его высокая репутация у людей посвященных и знающих привлекала новобранцев, клиентов порядочных и понимающих толк в отелях, и в этом — но только в этом — оно шло на уступку, как бы признавая собственные возможности. Что же до постояльцев, то само отсутствие каких бы то ни было соблазнов служило для него предметом извращенной гордости, так что всякого гостя без особых претензий, робко подыскивающего комнату, озадачили бы и отпугнули редкие фигуры на веранде, глубокое безмолвие в вестибюле, отсутствие приглушенной музыки, телефонов-автоматов, объявлений о разного рода экскурсиях по живописным местам и доски с указаниями, где и что следует посмотреть в городке. Не было ни сауны, ни парикмахерской и уж конечно стеклянных витрин с ювелирными изделиями; бар был темный и маленький, суровой своей обстановкой не располагающий к тому, чтобы в нем задерживались сверх необходимого. Подразумевалось, что долгие возлияния — по деловым соображениям или из потворства собственной слабости — отнюдь не comme il faut4, и если уж таковые возлияния совершенно необходимы, то предаваться им надлежит либо за дверями своего номера, либо в более доступных заведениях, где на подобное смотрят сквозь пальцы. После десяти утра горничные показывались крайне редко: к этому времени всем домашним шумам надлежало затихнуть. После десяти не слышно было гудения пылесоса, не видно ни одной тележки с грязным постельным бельем. Приглушенный шелест возвещал о повторном появлении горничных (расстелить постели и убраться в номерах) лишь после того, как постояльцы переодевались, чтобы сойти к ужину. Единственным видом рекламы, который отель не мог пресечь, были устные рекомендации старых заслуженных постояльцев.
Зато отель мог предложить своим гостям нечто вроде убежища, гарантию невмешательства в их личную жизнь, а также защиту и свободу действий, которые свойственны безупречности. Поскольку же последнее качество до удивления многим едва ли кажется привлекательным, то отель «У озера» обычно наполовину пустовал в эту пору года, в самом конце сезона, и смиренно опекал жалкую горстку гостей, прежде чем закрыться на зиму. Этих немногих, оставшихся от скромного наплыва постояльцев, чинно отдыхавших в июле и августе, обслуживали тем не менее столь же учтиво и почтительно, как если бы они были высокоценимыми старыми клиентами, каковыми некоторые из них и являлись. Естественно, развлекать их никто и не думал. Их потребности удовлетворяли так же заботливо, как считались с их характерами. Само собой разумелось, что они будут отвечать требованиям отеля в той же мере, в какой отель соответствует их ожиданиям. А если и возникали какие-то осложнения, то их разрешали без лишнего шума. В этом смысле отель был известен как заведение, которое неспособно навлечь на себя дурную славу и гарантирует целительный отдых тем, с кем жизнь обошлась сурово или всего лишь утомила. Название и адрес отеля фигурировали в картотеках людей, чье дело — знать о подобных местах. Про него знали некоторые врачи, знали многие адвокаты, знали брокеры и финансисты. Коммивояжеры про отель не знали либо не помнили. Семьи, которые регулярно отправляли пожить в нем кого-нибудь из домашних, доставляющих много хлопот, на него молились. И слухом о нем полнилась земля.
А отель и вправду был превосходный. И стоял удачно — у озера. Погода, конечно, оставляла желать лучшего, но была ничуть не хуже, чем в других таких местечках. Городок мог предложить немногое, однако с наймом автомобиля проблем не было, с экскурсиями тоже; от прогулок дух не захватывало, но они были приятными. Ландшафты, виды, гора как-то странно расплывались перед глазами, словно были нарисованы акварелью еще в прошлом веке. В то время как молодое разноплеменное поколение рвалось под солнце, на пляжи, кишело на дорогах и в аэропортах, отель «У озера» тихо, временами просто неслышно гордился тем, что не имеет с этими юными толпами ничего общего, и знал, что запечатлел себя в памяти своих старых друзей, а также и то, что пустит под свою крышу нового достойного претендента, лишь бы тот имел устные рекомендации от столь же знатного отеля и поручительство человека, чья фамилия уже значилась в семейных картотеках Юбера, каковые восходили к началу нынешнего столетия.
Спускаясь по широкой пологой лестнице, Эдит слышала сдержанный смех, долетавший эхом откуда-то из гостиной, где, вероятно, происходила церемония чаепития, но, когда она пошла в ту сторону, смех вдруг сменился яростным тявканьем, пронзительным и сварливым, ничего хорошего не сулившим покою и миру. У подножия лестницы съежилась, дрожа от страха, крохотная собачонка с глазками, упрятанными под висящими патлами. Никто не спешил к ней на помощь, и она завелась по новой, изо всех сил, но словно на пробу, как капризный ребенок. Продолжительные стенания, какие могли быть исторгнуты лишь под немыслимой пыткой, наконец возымели действие: с криком «Кики! Кики! Несносная собачонка!» из бара выбежала высокая, невероятно стройная женщина.
Ее узкая подергивающаяся головка наводила на мысль о птице чомге. Женщина упала на колени у лестницы, подхватила собачку на руки, осыпала поцелуями, все тем же бескостным змеиным движением прижала к лицу, как подушку, и вернулась в бар. Лужица на последней ступеньке лестницы заставила управляющего поморщиться и щелкнуть пальцами. Пока слуга в белой куртке невозмутимо орудовал тряпкой, словно такое случалось чуть ли не каждый день, управляющий отеля «У озера» (владельцы — семейство Юбер) выразил Эдит Хоуп сожаление в связи с тем, что сей инцидент омрачил ее прибытие, одновременно подчеркнув свою непричастность к невоспитанности домашних животных и, что важнее, к тем, кто их неразумно заводит. Последних он, разумеется, готов пустить под свой кров, однако ответственности за них не несет.
Как интересно, подумала Эдит. Женщина — англичанка. И какая необычная внешность. Вероятно, танцовщица. Она пообещала себе поразмыслить над этим попозже.
Гостиная приятно обманула ее ожидания после того, что она видела в своем номере. Пол был покрыт темно-синим ковром, в комнате стояло много круглых столов со стеклянным верхом, удобные старомодные кресла и небольшое пианино, на котором пожилой мужчина в галстуке-бабочке фабричной работы тихо наигрывал попурри из послевоенных мюзиклов. Выпив чаю и съев ломтик отменного вишневого торта, Эдит набралась смелости оглядеться. Народу в гостиной почти не было; большинство постояльцев, решила она, вернутся только к ужину. Бульдогоподобная дама мрачно жевала, широко расставив ноги и не замечая крошек, что падали ей на колени. Двое мужчин неприметной наружности перешептывались в дальнем углу. Седоватая пара — муж и жена, а может быть, брат с сестрой — разглядывала билеты на самолет, и мужчину время от времени отрывали от чая, отправляя посмотреть, не пришла ли машина. Хотя комната была светлая и веселая, в ней прежде всего ощущался дух мертвенного покоя. Понимая свой жребий, Эдит вздохнула, однако напомнила себе о том, что ей выпала отличная возможность закончить «Под гостящей луной», пусть сама она этой возможности и не искала.
Когда она вновь подняла глаза от книги, ни единого слова которой не дошло до ее сознания, то обнаружила, что как по волшебству гостиная ожила благодаря некой даме неопределенного возраста. Ослепительно пепельная блондинка с алым маникюром и в платье очаровательного (и дорогого) набивного шелка взмахивала ручкой в такт музыке, а на ее красивом лице играла довольная улыбка; официантки, явно привлеченные явлением столь милой особы, увивались вокруг нее, предлагая налить еще чашечку чая, взять еще ломтик торта. Она каждую одаривала теплой улыбкой, но самую сердечную приберегла для пожилого пианиста; тот встал, собрал ноты, подошел к ней и что-то тихо сказал, отчего она рассмеялась, затем поцеловал ей руку и удалился, и на его прямой узкой спине было написано, до чего он счастлив, что его оценили по заслугам. Откинувшись в кресле и держа чашку с блюдцем у рта, дама пила чай не просто изысканно — с выражением благосклонного соизволения; она и в самом деле являла собой восхитительное зрелище, будучи напрочь лишена мучительной неловкости, которая нападает на некоторых в незнакомой обстановке, и, несомненно, чувствовала себя как дома в стенах отеля, хоть тот и пустовал на три четверти.
Эдит смотрела на нее как загипнотизированная и только жалела, что упустила начало представления. Когда та тронула губы изящным кружевным платочком, на руке у нее вспыхнули кольца. Поднос убрали, и Эдит с замиранием сердца ждала, как поведет себя дама в промежутке между чаем и ужином, ибо это время для незваных и одиноких постояльцев отеля исполнено унылой тоски. Но дама, разумеется, была не одна.
— Вот и я, — пропел юный голос, и в комнату вошла девушка, облаченная в довольно облегающие (пожалуй, даже слишком, подумала Эдит) белые брюки, которые подчеркивали формы ее зада, напоминающие сливу «виктория».
— Вот и ты, дорогая! — воскликнула дама, которая была — не могла не быть — ее матерью. — Я только что закончила. Ты пила чай?
— Нет, но это не важно, — ответила девушка, которая представляла собой, как заметила Эдит, бледную копию матери, вернее, была создана по тому же шаблону, но не доведена до абсолютного совершенства родительницы.
— Как же так, дорогая! — воскликнула старшая дама. — Ты непременно должна выпить чаю! У тебя, верно, и сил не осталось! Ну-ка позвони в колокольчик. Нам приготовят еще.
Они наградили официантку обезоруживающей улыбкой и стали умолять принести чай, но за их просьбой сквозила уверенность, что все будет исполнено, и безотлагательно. Затем они увлеченно о чем-то заговорили — до Эдит долетали лишь отдельные слова да взрывы веселого смеха, которыми те обменивались время от времени. Когда прибыл второй поднос, они снова улыбнулись официантке, рассыпались в благодарностях и возобновили беседу; официантка не спешила уйти, вероятно надеясь, что еще может понадобиться по ходу представления. Однако…
— Мы вас не задерживаем, милочка, — заметила дама в шелковом платье и предалась созерцанию дочери.
Дочери, должно быть, около двадцати пяти, подумала Эдит; не замужем, но не переживает по этому поводу. Она представила, как мать с тонкой улыбкой произносит: «Девочка не торопится. Она вполне довольна своей жизнью». Дочь в таких случаях краснеет и опускает глаза, наталкивая пожилых джентльменов, которые, не сомневалась Эдит, постоянно увиваются вокруг матери, на похотливые мысли. С этим нужно кончать, приказала она себе. Не нужно придумывать за других их жизни. Они прекрасно обходятся без меня. Ее пронзила легкая зависть: вот ведь мать, такая доброжелательная, так элегантно одета, так настойчиво требует, чтобы дочери подали чай, хотя на часах почти шесть. Дочери она тоже позавидовала белой завистью — такая самоуверенная, так легко принимает все, что для нее делается… И обе — англичанки, хотя не того типа, что был ей знаком, довольно обеспеченные, проводят время в свое удовольствие. Судя по их виду, другого времяпровождения они не знали.
Наконец они решили уйти. Мать сделала две безуспешные попытки подняться из кресла, дочь деловито суетилась над ней, будто заранее знала, когда именно нужно оказать помощь. Эдит не без удивления поняла, что суставы не всегда подчиняются пожилой даме и что впечатление о возрасте, сохранившем юношеский задор, столь яркое на расстоянии, потускнело, когда дама встала. Эдит внесла поправку в свои расчеты: матери не под шестьдесят, а под семьдесят; дочери не двадцать шесть, а за тридцать. Но все равно обе выглядели великолепно. И она втайне порадовалась, когда пожилая дама — а Эдит сидела напротив, правда, за несколько столиков — обернулась к ней с вежливой, легкой улыбкой, прежде чем удалилась из гостиной.
Теперь ей оставалось одно развлечение — прогулка.
В убывающем свете серого дня она миновала погруженный в тишину сад и чугунные ворота, пересекла оживленную улицу и пошла берегом озера. Безмолвие поглотило ее, после того как она оставила позади единственный в городке перекресток, и ей показалось, что она будет идти вот так целую вечность, одна со своими мыслями, и никого не встретит. Она была готова к одиночеству, но не к этому, на которое ее обрекли те, кто лучше знал, как с ней быть. И погода — смутная, туманная, себе на уме, однако неприветливая: уж не призвана ли она, помимо прочего, омрачить испытательный срок для той, что опрометчиво отправилась в поездку без теплого пальто? Озеро стыло в мертвой неподвижности; над головой горел одинокий фонарь, окрашивая поникшие листья платана в изумрудную зелень. Если мне не захочется, я вовсе не обязана здесь оставаться, решила она. Никто меня не заставляет. Но я должна попробовать хотя бы для того, чтобы дома потом было легче. Не одна же я в отеле. А отдохнуть мне и вправду необходимо. С неделю, пожалуй, перетерплю. Человеку вроде меня, блуждающему во мраке писательства, тут можно многое разузнать, хотя, понятно, никто из этих людей не годится в персонажи моих романов. Но та женщина, очень высокая, узколицая, прекрасная женщина с надоедливой собачонкой… Что уж говорить о блистательной паре, которая чувствует себя здесь как дома. Что их сюда привело? Но — женщины, женщины, одни женщины, а мне так по сердцу мужской разговор. Ох, Дэвид, Дэвид, подумала она.
Прогулка по берегу озера более всего напоминала ей безмолвные блуждания во сне, когда нелогичность и неизбежность выступают рука об руку. Как бывает во сне, ее одолевало отчаяние и в то же время какое-то роковое любопытство, словно ей предписано идти этим путем, пока не откроется его тайный смысл. В этот вечер направление ее мыслей и самый характер дорожки, казалось, намекали на неблагоприятный исход: потрясение, предательство, в лучшем случае опоздание на поезд, появление в лохмотьях на важном приеме, вызов в суд по непонятному обвинению. Свет тоже был под стать сну — неясный полумрак осенял это странное паломничество, ни день, ни ночь. В действительном мире, сквозь который пролегал ее путь, она воспринимала реальные приметы окружающего: прямая как стрела посыпанная гравием тропинка, обрамленная с обеих сторон рядами деревьев, растущих на затоптанном газоне; по одну руку невидимое теперь озеро, по другую, вероятно, — городок, но такой маленький и вымуштрованный, что оттуда не доносилось ни скрежета тормозов, ни гудков клаксонов, ни громких и преувеличенно сердечных пожеланий доброй ночи. Ее слуха едва касалось лишь тихое урчание невидимых за деревьями автомобилей, мирно следовавших домой по вечернему шоссе. Хруст гравия у нее под ногами звучал куда громче, назойливо громко, и она спустилась ближе к воде на мягкую грунтовую тропинку. Она шла в неверном свете редких фонарей, и ничто не прерывало прогулки, словно во всем этом безмолвном пространстве она была единственным живым человеком. От слившегося с мраком озера ощутимо веяло холодом, она дрожала под своим длинным кардиганом. Обречена какое-то время ходить по этой земле, подумала она, и, приемля эту невеселую мысль, все шла и шла вперед, пока не решила: хватит, нагулялась. Тогда она повернулась и пошла назад той же дорогой.
Эдит Хоуп, автор любовных романов, выходящих под гораздо более звучным псевдонимом, чем ее собственное имя, застыла у окна, словно усилием доброй воли рассчитывала проникнуть сквозь представшую взору таинственную завесу. А ведь ей были обещаны бодрое настроение, климат без миражей, абсолютно здравые обстановка и окружение — тихая гостиница, отличная кухня, долгие прогулки, отсутствие развлечений, ранние отходы ко сну, — верный залог того, что она вновь обретет саму себя, серьезную и трудолюбивую, и забудет о досадном проступке, который повлек за собой нынешнюю краткосрочную ссылку в это, судя по всему, малонаселенное местечко, да еще и в позднюю пору все более ранних вечерних сумерек, когда ей надлежало быть у себя дома… Но ее дом, вернее «домашний очаг», вдруг и разом стал ей нелюб, и она, испугавшись того, что с ней происходит, неохотно уступила знакомым, предложившим ей на короткое время сменить обстановку, и позволила подруге (она же соседка) Пенелопе Милн отвезти себя в аэропорт; Пенелопа, молчавшая всю дорогу, была готова простить ее при одном условии — чтобы она исчезла с глаз на достаточно долгий срок, а вернулась повзрослевшей, умудренной и преисполненной раскаяния. Ибо проступок, который я совершила, мне не дозволен, будто я несмышленая девчонка, подумалось ей; да и с какой стати дозволять? Я серьезная женщина, которой пора бы разбираться в жизни; по мнению приятелей, я в таком возрасте, когда не делают глупостей; кое-кто находит во мне внешнее сходство с Вирджинией Вулф1; я домовладелица, налогоплательщица, хорошо, хотя и незамысловато готовлю и не тяну с представлением рукописей; готова подписать любой издательский договор, никогда не названиваю издателю и не ставлю высоко прозу, которую пишу, при том что понимаю — мои книги весьма неплохо идут на рынке. Довольно долго я являла миру эту несколько серую и надежную личность; окружающим я, разумеется, надоела, но чтобы надоесть себе самой — такого они не могли мне позволить. Считалось, что мне положено ходить с опущенной головой, и те, кто полагал, будто знает меня, единодушно решили — пусть впредь так и будет. После целительного пребывания в мире этого серого одиночества (я заметила, что листья на растении под окном совершенно неподвижны) мне, несомненно, разрешат возвратиться, вернуться к тихому прозябанию, стать такой, какой я была, пока не совершила этот, по всей видимости, чудовищный проступок, хотя, говоря откровенно, совершив его, я и думать о нем перестала. Зато сейчас думаю. И еще как.
Повернувшись спиной к бесцветной бесконечности за окном, она обвела взглядом комнату, выдержанную в тонах переваренной телятины: розоватый ковер и шторы, узкая кровать на высоких ножках под розоватым покрывалом, аскетический столик с таким же стулом, вплотную задвинутым под столешницу, узкий дорогой шкаф и высоко-высоко над головой — маленькая медная люстра, которая, как она знала, рано или поздно безотрадно замигает восемью слабыми лампочками. Накрахмаленные белые кружевные портьеры заглушали и без того скудный дневной свет; раздвинув их, можно было выйти через высокую балконную дверь на узенькую полоску балкончика, где стояли крашенные в зеленый цвет железные стол и стул. Здесь я смогу писать при хорошей погоде, подумала она, подошла к сумке и извлекла две продолговатые папки. В одной находилась первая глава романа «Под гостящей луной», над которым она собиралась не спеша поработать, раз уж в ее жизни возник этот непонятный промежуток. Но руки сами собой потянулись ко второй папке, она раскрыла ее, направилась к столику — и вот она уже сидит на жестком стуле, открыв ручку и напрочь забыв об окружении.
«Дэвид, милый, — писала она, — тут меня ожидал холодный прием. Пенелопа гнала во всю силу и не сводила с шоссе мрачного взгляда, словно сопровождала преступницу из зала суда в тюрьму особого режима. Мне хотелось поговорить — ведь не каждый день выпадает летать самолетом, да и от таблеток, которые дал врач, на меня напала словоохотливость, но все попытки завязать болтовню разбивались как о глухую стену. Впрочем, в Хитроу она оттаяла, помогла мне найти тележку для сумки, сказала, где можно выпить кофе, и внезапно исчезла, а на меня напало жуткое чувство, не печальное, но головокружительное и немного озорное, и не с кем было поговорить. Я выпила кофе, походила туда-сюда, стараясь „впитать“ все детали, как принято у писателей (так считают многие, но только не ты, мой милый, тебе вообще нет до этого дела), и вдруг увидела себя в дамской комнате, заметила, что выгляжу я в высшей степени нормально, и подумала: зачем я здесь?! Я здесь совершенно ни к чему! Толпы народа, детишки ревут, все рвутся в другие места — а тут тихая, слегка сухопарая женщина в длинном кардигане, чуждая всему этому, безобидная, с выразительными красивыми глазами, довольно крупными руками и стопами, смиренным наклоном шеи, и никуда она не хочет лететь, но я ведь дала слово прожить в отлучении месяц, пока все не решат, что я опять пришла в норму. На минуту меня охватила паника, ибо я и сейчас в норме, и тогда была в норме, хотя никто не хотел этого видеть. Не тонул — рукой махал2.
Ну, я кое-как взяла себя в руки и присоединилась к самой надежной на вид группе пассажиров, какую смогла найти; мне и спрашивать не было нужно — ясно, что они летят в Швейцарию. Вскоре я уже сидела в самолете рядом с очень милым мужчиной, который сообщил, что направляется в Женеву на конференцию, и все про нее рассказал. Я вычислила, что он врач, и даже решила — специалист по тропическим болезням: он сказал, что большую часть работы проделал в Сьерра-Леоне; однако, как выяснилось, он занимался вольфрамом. Вот и говори после этого о знаменитой силе воображения романиста. Однако же мне стало немного лучше, а он тем временем поведал о жене и дочурках, к которым полетит через два дня, чтобы провести дома конец недели, прежде чем возвращаться в Сьерра-Леоне. Не успели мы и глазом моргнуть, как уже были там (замечаю, что вместо «здесь» пишу «там»), он усадил меня в такси, через полчаса я высадилась здесь («там» понемногу превращается в «здесь»), и сейчас мне предстоит разложить вещи, вымыться, привести в порядок волосы и сойти вниз, чтобы раздобыть чашечку чая.
Заведение выглядит безлюдным. В холле я встретила всего одного человека — пожилую женщину, низенькую, с лицом, как у бульдога, и такими кривыми ногами, что при ходьбе она переваливалась из стороны в сторону, однако сохраняла при этом неколебимую самоуверенность, так что я невольно посторонилась. Она опиралась на трость, голову ее украшала сетчатая вуалетка в крохотных голубых бархатных бантиках. Я было решила, что это вдова какого-нибудь бельгийского кондитера, но слуга, который нес мои сумки, едва заметно кивнул и пробормотал ей вслед: «Госпожа графиня». Вот и говори после этого о знаменитой силе воображения и т.д. Во всяком случае, я так быстро очутилась в этой комнате (можно сказать, не успела и глазом моргнуть), что больше ничего не заметила. Комната тихая, теплая, довольно просторная. Погоду я бы назвала спокойной.
О тебе я думаю каждую минуту. Пытаюсь сообразить, где ты сейчас, но это непросто: влияет и разница во времени, пусть самая незначительная, и действие таблеток еще не прошло, и вообще сплошные кипарисы печальные3. Образно говоря. Но завтра пятница, и, когда начнет смеркаться, я смогу представить, как ты садишься в машину и едешь в свой загородный домик. А там, понятно, конец недели, о котором не хочется думать. Ты не можешь знать…»
Тут она отложила ручку и потерла веки, на миг опустив локти на стол и вжавшись глазами в ладони. Затем сморгнула, взяла ручку и продолжала:
«Смешно просить тебя поберечься, ты всегда пренебрегаешь мелкими предосторожностями, о которых думают остальные, да и как мне тебя заставить. Свет моих очей — так отец называл мою матушку, — я очень по тебе скучаю».
Несколько минут она продолжала сидеть за столом, потом глубоко вздохнула и насадила на ручку колпачок. Чаю, решила она. Нужно выпить чаю. Затем гулять, долго гулять по берегу озера, потом принять ванну, переодеться в синее платье, и тогда я буду готова выйти на люди — а для меня это всегда так трудно — в столовую. Дальше предстоит одолеть обед, что займет некоторое время, а затем еще посидеть и с кем-нибудь побеседовать, не важно с кем, хотя бы с той же бульдоголицей дамой. Лечь нужно пораньше, так что как-нибудь справлюсь. Вообще-то, я уже ощущаю усталость. Она зевнула так, что на глаза набежали слезы, и поднялась.
Вещи она разобрала очень быстро, причем из суеверия почти всю одежду оставила в сумке, намекая самой себе, что при случае может собраться и отбыть за две-три минуты, хотя прекрасно знала, что платья так и будут лежать, да еще и безнадежно помнутся. Но это уже не имело значения. Щетка для волос и ночная рубашка были водворены в ванную. Она оглядела себя в зеркале, не нашла никаких заметных перемен и, прихватив сумочку и ключ, вышла в гулкий от безлюдья коридор. Через широкое окно над площадкой сочился белесый свет. Стены, казалось, навеки похоронили в себе давние воспоминания об обильных трапезах. В виду не было ни души, хотя за какой-то дверью дальше по коридору слабо играло радио.
Отель «У озера» (хозяева — семейство Юбер) представлял собой бесстрастное, исполненное чувства собственного достоинства здание, почтенный дом, верное традициям заведение, привыкшее оказывать гостеприимство лицам рассудительным, состоятельным, удалившимся от дел, предпочитающим держаться в тени, уважаемым — постоянным своим клиентам ранней туристической эпохи. Заведение почти не прилагало усилий к тому, чтобы приукрасить себя ради случайных постояльцев, которых неизменно презирало. Мебель в нем была хотя и строгая, но превосходного качества, постельное белье безукоризненно чистое, обслуживание — безупречное. Его высокая репутация у людей посвященных и знающих привлекала новобранцев, клиентов порядочных и понимающих толк в отелях, и в этом — но только в этом — оно шло на уступку, как бы признавая собственные возможности. Что же до постояльцев, то само отсутствие каких бы то ни было соблазнов служило для него предметом извращенной гордости, так что всякого гостя без особых претензий, робко подыскивающего комнату, озадачили бы и отпугнули редкие фигуры на веранде, глубокое безмолвие в вестибюле, отсутствие приглушенной музыки, телефонов-автоматов, объявлений о разного рода экскурсиях по живописным местам и доски с указаниями, где и что следует посмотреть в городке. Не было ни сауны, ни парикмахерской и уж конечно стеклянных витрин с ювелирными изделиями; бар был темный и маленький, суровой своей обстановкой не располагающий к тому, чтобы в нем задерживались сверх необходимого. Подразумевалось, что долгие возлияния — по деловым соображениям или из потворства собственной слабости — отнюдь не comme il faut4, и если уж таковые возлияния совершенно необходимы, то предаваться им надлежит либо за дверями своего номера, либо в более доступных заведениях, где на подобное смотрят сквозь пальцы. После десяти утра горничные показывались крайне редко: к этому времени всем домашним шумам надлежало затихнуть. После десяти не слышно было гудения пылесоса, не видно ни одной тележки с грязным постельным бельем. Приглушенный шелест возвещал о повторном появлении горничных (расстелить постели и убраться в номерах) лишь после того, как постояльцы переодевались, чтобы сойти к ужину. Единственным видом рекламы, который отель не мог пресечь, были устные рекомендации старых заслуженных постояльцев.
Зато отель мог предложить своим гостям нечто вроде убежища, гарантию невмешательства в их личную жизнь, а также защиту и свободу действий, которые свойственны безупречности. Поскольку же последнее качество до удивления многим едва ли кажется привлекательным, то отель «У озера» обычно наполовину пустовал в эту пору года, в самом конце сезона, и смиренно опекал жалкую горстку гостей, прежде чем закрыться на зиму. Этих немногих, оставшихся от скромного наплыва постояльцев, чинно отдыхавших в июле и августе, обслуживали тем не менее столь же учтиво и почтительно, как если бы они были высокоценимыми старыми клиентами, каковыми некоторые из них и являлись. Естественно, развлекать их никто и не думал. Их потребности удовлетворяли так же заботливо, как считались с их характерами. Само собой разумелось, что они будут отвечать требованиям отеля в той же мере, в какой отель соответствует их ожиданиям. А если и возникали какие-то осложнения, то их разрешали без лишнего шума. В этом смысле отель был известен как заведение, которое неспособно навлечь на себя дурную славу и гарантирует целительный отдых тем, с кем жизнь обошлась сурово или всего лишь утомила. Название и адрес отеля фигурировали в картотеках людей, чье дело — знать о подобных местах. Про него знали некоторые врачи, знали многие адвокаты, знали брокеры и финансисты. Коммивояжеры про отель не знали либо не помнили. Семьи, которые регулярно отправляли пожить в нем кого-нибудь из домашних, доставляющих много хлопот, на него молились. И слухом о нем полнилась земля.
А отель и вправду был превосходный. И стоял удачно — у озера. Погода, конечно, оставляла желать лучшего, но была ничуть не хуже, чем в других таких местечках. Городок мог предложить немногое, однако с наймом автомобиля проблем не было, с экскурсиями тоже; от прогулок дух не захватывало, но они были приятными. Ландшафты, виды, гора как-то странно расплывались перед глазами, словно были нарисованы акварелью еще в прошлом веке. В то время как молодое разноплеменное поколение рвалось под солнце, на пляжи, кишело на дорогах и в аэропортах, отель «У озера» тихо, временами просто неслышно гордился тем, что не имеет с этими юными толпами ничего общего, и знал, что запечатлел себя в памяти своих старых друзей, а также и то, что пустит под свою крышу нового достойного претендента, лишь бы тот имел устные рекомендации от столь же знатного отеля и поручительство человека, чья фамилия уже значилась в семейных картотеках Юбера, каковые восходили к началу нынешнего столетия.
Спускаясь по широкой пологой лестнице, Эдит слышала сдержанный смех, долетавший эхом откуда-то из гостиной, где, вероятно, происходила церемония чаепития, но, когда она пошла в ту сторону, смех вдруг сменился яростным тявканьем, пронзительным и сварливым, ничего хорошего не сулившим покою и миру. У подножия лестницы съежилась, дрожа от страха, крохотная собачонка с глазками, упрятанными под висящими патлами. Никто не спешил к ней на помощь, и она завелась по новой, изо всех сил, но словно на пробу, как капризный ребенок. Продолжительные стенания, какие могли быть исторгнуты лишь под немыслимой пыткой, наконец возымели действие: с криком «Кики! Кики! Несносная собачонка!» из бара выбежала высокая, невероятно стройная женщина.
Ее узкая подергивающаяся головка наводила на мысль о птице чомге. Женщина упала на колени у лестницы, подхватила собачку на руки, осыпала поцелуями, все тем же бескостным змеиным движением прижала к лицу, как подушку, и вернулась в бар. Лужица на последней ступеньке лестницы заставила управляющего поморщиться и щелкнуть пальцами. Пока слуга в белой куртке невозмутимо орудовал тряпкой, словно такое случалось чуть ли не каждый день, управляющий отеля «У озера» (владельцы — семейство Юбер) выразил Эдит Хоуп сожаление в связи с тем, что сей инцидент омрачил ее прибытие, одновременно подчеркнув свою непричастность к невоспитанности домашних животных и, что важнее, к тем, кто их неразумно заводит. Последних он, разумеется, готов пустить под свой кров, однако ответственности за них не несет.
Как интересно, подумала Эдит. Женщина — англичанка. И какая необычная внешность. Вероятно, танцовщица. Она пообещала себе поразмыслить над этим попозже.
Гостиная приятно обманула ее ожидания после того, что она видела в своем номере. Пол был покрыт темно-синим ковром, в комнате стояло много круглых столов со стеклянным верхом, удобные старомодные кресла и небольшое пианино, на котором пожилой мужчина в галстуке-бабочке фабричной работы тихо наигрывал попурри из послевоенных мюзиклов. Выпив чаю и съев ломтик отменного вишневого торта, Эдит набралась смелости оглядеться. Народу в гостиной почти не было; большинство постояльцев, решила она, вернутся только к ужину. Бульдогоподобная дама мрачно жевала, широко расставив ноги и не замечая крошек, что падали ей на колени. Двое мужчин неприметной наружности перешептывались в дальнем углу. Седоватая пара — муж и жена, а может быть, брат с сестрой — разглядывала билеты на самолет, и мужчину время от времени отрывали от чая, отправляя посмотреть, не пришла ли машина. Хотя комната была светлая и веселая, в ней прежде всего ощущался дух мертвенного покоя. Понимая свой жребий, Эдит вздохнула, однако напомнила себе о том, что ей выпала отличная возможность закончить «Под гостящей луной», пусть сама она этой возможности и не искала.
Когда она вновь подняла глаза от книги, ни единого слова которой не дошло до ее сознания, то обнаружила, что как по волшебству гостиная ожила благодаря некой даме неопределенного возраста. Ослепительно пепельная блондинка с алым маникюром и в платье очаровательного (и дорогого) набивного шелка взмахивала ручкой в такт музыке, а на ее красивом лице играла довольная улыбка; официантки, явно привлеченные явлением столь милой особы, увивались вокруг нее, предлагая налить еще чашечку чая, взять еще ломтик торта. Она каждую одаривала теплой улыбкой, но самую сердечную приберегла для пожилого пианиста; тот встал, собрал ноты, подошел к ней и что-то тихо сказал, отчего она рассмеялась, затем поцеловал ей руку и удалился, и на его прямой узкой спине было написано, до чего он счастлив, что его оценили по заслугам. Откинувшись в кресле и держа чашку с блюдцем у рта, дама пила чай не просто изысканно — с выражением благосклонного соизволения; она и в самом деле являла собой восхитительное зрелище, будучи напрочь лишена мучительной неловкости, которая нападает на некоторых в незнакомой обстановке, и, несомненно, чувствовала себя как дома в стенах отеля, хоть тот и пустовал на три четверти.
Эдит смотрела на нее как загипнотизированная и только жалела, что упустила начало представления. Когда та тронула губы изящным кружевным платочком, на руке у нее вспыхнули кольца. Поднос убрали, и Эдит с замиранием сердца ждала, как поведет себя дама в промежутке между чаем и ужином, ибо это время для незваных и одиноких постояльцев отеля исполнено унылой тоски. Но дама, разумеется, была не одна.
— Вот и я, — пропел юный голос, и в комнату вошла девушка, облаченная в довольно облегающие (пожалуй, даже слишком, подумала Эдит) белые брюки, которые подчеркивали формы ее зада, напоминающие сливу «виктория».
— Вот и ты, дорогая! — воскликнула дама, которая была — не могла не быть — ее матерью. — Я только что закончила. Ты пила чай?
— Нет, но это не важно, — ответила девушка, которая представляла собой, как заметила Эдит, бледную копию матери, вернее, была создана по тому же шаблону, но не доведена до абсолютного совершенства родительницы.
— Как же так, дорогая! — воскликнула старшая дама. — Ты непременно должна выпить чаю! У тебя, верно, и сил не осталось! Ну-ка позвони в колокольчик. Нам приготовят еще.
Они наградили официантку обезоруживающей улыбкой и стали умолять принести чай, но за их просьбой сквозила уверенность, что все будет исполнено, и безотлагательно. Затем они увлеченно о чем-то заговорили — до Эдит долетали лишь отдельные слова да взрывы веселого смеха, которыми те обменивались время от времени. Когда прибыл второй поднос, они снова улыбнулись официантке, рассыпались в благодарностях и возобновили беседу; официантка не спешила уйти, вероятно надеясь, что еще может понадобиться по ходу представления. Однако…
— Мы вас не задерживаем, милочка, — заметила дама в шелковом платье и предалась созерцанию дочери.
Дочери, должно быть, около двадцати пяти, подумала Эдит; не замужем, но не переживает по этому поводу. Она представила, как мать с тонкой улыбкой произносит: «Девочка не торопится. Она вполне довольна своей жизнью». Дочь в таких случаях краснеет и опускает глаза, наталкивая пожилых джентльменов, которые, не сомневалась Эдит, постоянно увиваются вокруг матери, на похотливые мысли. С этим нужно кончать, приказала она себе. Не нужно придумывать за других их жизни. Они прекрасно обходятся без меня. Ее пронзила легкая зависть: вот ведь мать, такая доброжелательная, так элегантно одета, так настойчиво требует, чтобы дочери подали чай, хотя на часах почти шесть. Дочери она тоже позавидовала белой завистью — такая самоуверенная, так легко принимает все, что для нее делается… И обе — англичанки, хотя не того типа, что был ей знаком, довольно обеспеченные, проводят время в свое удовольствие. Судя по их виду, другого времяпровождения они не знали.
Наконец они решили уйти. Мать сделала две безуспешные попытки подняться из кресла, дочь деловито суетилась над ней, будто заранее знала, когда именно нужно оказать помощь. Эдит не без удивления поняла, что суставы не всегда подчиняются пожилой даме и что впечатление о возрасте, сохранившем юношеский задор, столь яркое на расстоянии, потускнело, когда дама встала. Эдит внесла поправку в свои расчеты: матери не под шестьдесят, а под семьдесят; дочери не двадцать шесть, а за тридцать. Но все равно обе выглядели великолепно. И она втайне порадовалась, когда пожилая дама — а Эдит сидела напротив, правда, за несколько столиков — обернулась к ней с вежливой, легкой улыбкой, прежде чем удалилась из гостиной.
Теперь ей оставалось одно развлечение — прогулка.
В убывающем свете серого дня она миновала погруженный в тишину сад и чугунные ворота, пересекла оживленную улицу и пошла берегом озера. Безмолвие поглотило ее, после того как она оставила позади единственный в городке перекресток, и ей показалось, что она будет идти вот так целую вечность, одна со своими мыслями, и никого не встретит. Она была готова к одиночеству, но не к этому, на которое ее обрекли те, кто лучше знал, как с ней быть. И погода — смутная, туманная, себе на уме, однако неприветливая: уж не призвана ли она, помимо прочего, омрачить испытательный срок для той, что опрометчиво отправилась в поездку без теплого пальто? Озеро стыло в мертвой неподвижности; над головой горел одинокий фонарь, окрашивая поникшие листья платана в изумрудную зелень. Если мне не захочется, я вовсе не обязана здесь оставаться, решила она. Никто меня не заставляет. Но я должна попробовать хотя бы для того, чтобы дома потом было легче. Не одна же я в отеле. А отдохнуть мне и вправду необходимо. С неделю, пожалуй, перетерплю. Человеку вроде меня, блуждающему во мраке писательства, тут можно многое разузнать, хотя, понятно, никто из этих людей не годится в персонажи моих романов. Но та женщина, очень высокая, узколицая, прекрасная женщина с надоедливой собачонкой… Что уж говорить о блистательной паре, которая чувствует себя здесь как дома. Что их сюда привело? Но — женщины, женщины, одни женщины, а мне так по сердцу мужской разговор. Ох, Дэвид, Дэвид, подумала она.
Прогулка по берегу озера более всего напоминала ей безмолвные блуждания во сне, когда нелогичность и неизбежность выступают рука об руку. Как бывает во сне, ее одолевало отчаяние и в то же время какое-то роковое любопытство, словно ей предписано идти этим путем, пока не откроется его тайный смысл. В этот вечер направление ее мыслей и самый характер дорожки, казалось, намекали на неблагоприятный исход: потрясение, предательство, в лучшем случае опоздание на поезд, появление в лохмотьях на важном приеме, вызов в суд по непонятному обвинению. Свет тоже был под стать сну — неясный полумрак осенял это странное паломничество, ни день, ни ночь. В действительном мире, сквозь который пролегал ее путь, она воспринимала реальные приметы окружающего: прямая как стрела посыпанная гравием тропинка, обрамленная с обеих сторон рядами деревьев, растущих на затоптанном газоне; по одну руку невидимое теперь озеро, по другую, вероятно, — городок, но такой маленький и вымуштрованный, что оттуда не доносилось ни скрежета тормозов, ни гудков клаксонов, ни громких и преувеличенно сердечных пожеланий доброй ночи. Ее слуха едва касалось лишь тихое урчание невидимых за деревьями автомобилей, мирно следовавших домой по вечернему шоссе. Хруст гравия у нее под ногами звучал куда громче, назойливо громко, и она спустилась ближе к воде на мягкую грунтовую тропинку. Она шла в неверном свете редких фонарей, и ничто не прерывало прогулки, словно во всем этом безмолвном пространстве она была единственным живым человеком. От слившегося с мраком озера ощутимо веяло холодом, она дрожала под своим длинным кардиганом. Обречена какое-то время ходить по этой земле, подумала она, и, приемля эту невеселую мысль, все шла и шла вперед, пока не решила: хватит, нагулялась. Тогда она повернулась и пошла назад той же дорогой.