- Ну, кто следующий? - спросила она, глядя на класс.
   Но тут в дверь учительской кто-то постучал.
   - Можно? - послышался знакомый голос.
   Класс вскочил, но не застыл, как обычно, в молчаливом приветствии, а загудел в тридцать шесть голосов. "Ааа! Ооо!" - слышалось в этом неудержимом радостном гуле.
   - Ти-ше! - перекричала их панна Рузя. - Садитесь! День добрый, пани Марья! Прошу войти.
   "Керовничиха" - в теплом пальто и меховой шапочке, плотно завязанной под подбородком, - стояла у дверей и улыбалась. Такая бледная еще, с запавшими глазами.
   - Я только взгляну на них разочек. Можно, панна Рузя?
   И вот, подойдя к столу, где так привыкли видеть ее четвероклассники, пани Марья постояла молча, опустив глаза, а потом посмотрела на класс и грустно улыбнулась.
   - Дети... - сказала она, и голос ее задрожал. - Милые дети, я очень рада, что вы меня помните. Я так хотела бы ответить вам любовью на любовь... Теперь же, сразу, но... Ну что ж, мне, видно, не удастся вернуться в школу до самой весны...
   Класс снова загудел, и снова панна Рузя перекричала его, утихомирила.
   - Я утешаю себя тем... - начала пани Марья, но голос ее опять дрогнул. - Да что там: в мае увидимся. - Она улыбнулась. - Желаю вам успехов, дети! Будьте здоровы!
   "Керовничиха" медленным шагом прошла в учительскую.
   Панна Рузя вышла проводить ее на улицу, а дети кинулись к окнам. Не зная, что бы им сделать, чтобы пани Марья их поняла, они кричали в окна и махали руками.
   А Даник - так он забрался коленями на подоконник и, как в тот запомнившийся на всю жизнь день, когда на тротуаре перед школой голосила женщина, взялся рукой за раму форточки. Вот-вот, кажется, крикнет. Но у него перехватило горло.
   Пани Марья поднялась на пригорок перед школой, оглянулась, помахала рукой и пошла. На середине площади оглянулась еще раз, еще раз помахала. Даник вздрогнул, хотя и сам, кажется, этого не заметил. Мальчику показалось, что помахала она одному ему, в последний раз и - навсегда...
   - Ну, не прохвосты вы?! - кричала, стоя перед классом, "девка в разуме". - Хотя бы ты, Данель Малец. Взгромоздился, божий конь, с ногами на окно. Дикарь!
   Даник сидел опустив глаза.
   Панна Рузя походила по классу, заложив руки за спину, потом остановилась у печки.
   - Если вы в самом деле любите свою воспитательницу, - начала она тем же сухим тоном, каким рассказывала про круля Яна Третьего Собеского, - так не волновали бы ее после тяжелой болезни своими дикими криками. Особенно ты. Ты! - ткнула она худой, с перстнями на двух пальцах рукою. - Встань, матолэк. Говорит учительница!
   Даник встал. Но глаз он ни за что не подымет!
   "Иди ты к черту! - думал он. - Сама ты дикарка..."
   И вдруг глаза Сивого потеплели от слез. Но нет, он не заплачет. Несмотря даже на то, что он - во второй раз после ареста Миколы Кужелевича снова почувствовал, снова понял, как это тяжело, когда ты остаешься... ну, не совсем один... не совсем сирота... а все-таки, как это тяжело и горько!..
   11
   В панском саду и в старом, запущенном парке заливались соловьи. Они, видно, и не думали о завтраке, хотя пели не умолкая от самых сумерек. Солнце взошло, но лучи его пока освещали только верхушки лип, в листве которых галдели галки.
   Из застекленных белых дверей деревянного дома на высоком каменном фундаменте вышел заспанный пан Вильчицкий.
   - Тебя чего пригнало сюда так рано? - недовольно спросил он у стоявшего перед крыльцом мужика.
   Марко Полуян, голынковский солтыс, прежде всего снял шапку и поздоровался:
   - День добрый, паночку. Бардзо пшепрашам*, что я нарушил спокойствие вашего сна. Я бы подождал, да ваша покаёвочка...**
   ______________
   * Очень извиняюсь.
   ** Горничная.
   - Чего тебе надо, Полуян?
   Мужик стоял внизу, на земле, а панские сапоги блестели на уровне его бородатой физиономии. На мужике была "покупная" рубаха с застегнутыми кармашками, серые домотканые штаны, кепка, а ноги - босые. Пан красовался в хромовых сапогах, в черных галифе; белая сорочка была расстегнута, над ней клочья усов и большая, точно отполированная, лысина.
   Слушая, что ему говорит Полуян, пан Вильчицкий громко откашлялся и плюнул. Плевок пролетел мимо самого мужика. Дядька даже не шевельнулся.
   - Пшепрашам, Полуян, - сказал Вильчицкий и повторил: - Кхэ! Брр!..
   - Ничего, паночку, на здоровье, - угодливо улыбнулся Полуян. - Так я все о том же: пока суд да дело - я у вас сразу беру две десятины. И деньги из рук в руки.
   - Что мне твои деньги, Полуян, - говорил Вильчицкий, спускаясь с крыльца. - Я у Черного брода отдам за четвертую копну, так у меня его с руками оторвут. Еще и поблагодарят, не то что...
   Речь шла о панском луге, часть которого Вильчицкий каждый год продавал "на снос", одну траву, либо отдавал его окрестным крестьянам "за часть" три копны помещику, четвертая мужику.
   - Копна, паночку, копною, а деньги деньгами. А я могу их вам хоть сейчас.
   Они шли по дорожке в ту сторону, где за деревьями, за соловьиным пересвистом слышны были людские голоса и рев скота. Пан, заложив назад руки, отчего еще сильнее выпячивался живот, шагал впереди, мужик - за ним.
   - Хитрый ты человек, Полуян. Недаром тебя и солтысом назначили... Кхэ! Брр!.. Чтэрдзести пенць рубли злотэм*, - сказал он, должно быть чтоб сразу ошарашить солтыса.
   ______________
   * Сорок пять рублей золотом.
   Полуян попытался поторговаться, но пан перебил его:
   - Ни копейки меньше. Не хочешь - другие возьмут.
   Солтыс пораздумал. Этою-то он как раз и боялся, что другие его опередят: потому и пришел загодя, еще в мае. А цена была сходная, такую траву дешевле не возьмешь. Да еще с отавой.
   - Эх, паночку, где наше не пропадало. Оно известно, что вас и десять цыган не перехитрят. Извольте!
   Полуян расстегнул левый кармашек рубахи и достал завернутые в газетную бумагу деньги. "Проторгуешься, задави тебя холера, - подумал он о Вильчицком, - прогуляешь именьице с Цабовой Юлей. А я был хозяин и буду. На твоем месте я такой травы и полморга* не продал бы".
   ______________
   * Морг - прежняя единица измерения земельных площадей в Польше.
   Пан взял деньги, пальцем другой руки пренебрежительно раскинул на ладони девять золотых пятерок и, как будто не считая, ссыпал их в карман галифе.
   - Получайте, паночку, на доброе здоровье. И я вроде спокоен буду... Коровки ваши идут. Одна в одну, не сглазить бы, что куколки!
   Впереди, пересекая им путь, со скотного двора на выгон шло панское стадо. Коровы были самые обыкновенные - и не породистые, как в хороших имениях, и часть из них, Полуян знал, весной приходилось поднимать за хвосты, - однако солтыс был рад, что купля удалась, и старался подольститься.
   - А только и пастуха же вы, паночку, взяли! Никто вам, верно, ничего не сказал?
   - Кхэ! Брр!.. Про кого? Про Микиту? Он у меня, пане, пятнадцать лет пасет.
   - Да не Микита! Я про того, про студента. Это ж у вас нашей Зоси, моей соседки, сынок подпаском нанялся. Видите, вон идет.
   Они стояли, пережидая, пока коровы перейдут дорогу. Слева, в конце стада, шли старик и мальчик - Даник Малец.
   - Ведь его, паночку, и из школы выкинули, как червяка из мяса. Коммуны ему, видите ли, захотелось. Подбивал голытьбу всякую, бараночки им покупал. Дядька его - тот, что у большевиков, - так специально на это деньги ему прислал. А потом еще, паночку, хотел такой порядок завести, чтоб на переменках только по-нашему говорили. А кто хоть слово по-польски...
   - Ты что ж это, Микита?! - перебил его пан, обращаясь к старому пастуху. - Лежишь, покуда солнце бок подопрет. Это что, пане, за порядок такой - коровы только сейчас идут на пастбище?
   Старый Микита снял свою кепку - измятую и дырявую, точно ее корова жевала, - и поздоровался:
   - День добрый, пане дзедзиц*. При чем тут я? Их пока подоят! - Старик хитро усмехнулся беззубым ртом. - Кабы еще у них, пане дзэдзиц, была одна сиська на всех, так хорошенько поднатужился бы, потянул, и вот тебе - сразу полный ушат. А то у них у каждой по четыре!
   ______________
   * Дзедзиц - помещик.
   - Кхе! Брр!.. "По четыре"... Ты у меня, пане, гляди!
   Рядом со старым Никитой, чуть позади, стоял Даник. Тоже босой и с плетью. Полуян смотрел, смотрел на него и не выдержал:
   - А ты это почему, щенок, шапку перед паном не скинешь, а?
   Даник помедлил минуту, потом повернулся и пошел, побежал за коровами.
   - Все будет, пане дзедзиц, в пожондечку*, - снова усмехнулся старый пастух. - Ну, я пойду.
   ______________
   * В порядочке.
   Пан и солтыс остались на перекрестке одни.
   - Ну что, паночку, видели? - кивнул вслед Данику Полуян. - И шапки скинуть не хочет! От земли еще не видно, а уже, глядите, большевик!
   Пан отошел к кусту... Стоя спиной к мужику, он говорил:
   - Все это я слышал и сам. Все это, пане, глупство. Кхе! Брр!.. Пшепрашам наймоцней!* Все вы, пане, большевики. Придут опять Советы, и ты будешь мою землю делить, как в двадцатом году делили.
   ______________
   * Прошу прощенья!
   - Кто, я? Да что вы, паночку! Да чтоб у меня глаза повылазили, чтоб руки отсохли, если я на чужое добро позарюсь!
   - Ну ладно, ладно, Полуян. Ты человек пожондный*. Бывай, пане солтыс, здоров!
   ______________
   * Человек порядочный.
   12
   Как только стадо миновало последние деревья усадьбы и стало разбредаться по выгону, старый Микита остановился и полез рукой за пазуху.
   - Опять ругалась, - подмигнул он Данику. Достав из-за пазухи жалейку, он погладил, обдул ее и, улыбаясь, заговорил, не то обращаясь к дудке своей, не то к кому-то еще: - И чего ты, старая, пищишь? А что? Кому от этого вред? Ты, говорит, шут старый... Эх, пискля ты сама, да и все!
   Он приложил жалейку к губам между давно уже седыми усами и бородой, поднял лицо к солнцу и заиграл.
   Над зеленым простором, над лугом, где рассыпалось стадо, где Даник присел у ног старика, над полями - эх, далеко! - поплыла, полилась грустная песня... Если бы ей еще слова, зазвучали б они тоской несчастной доли, рассказали б о тяжком, беспросветном труде жнеи:
   Бо-олит моя-а се-ередонька-а,
   Ой, переби-ила ее-о
   Березонька-а!..
   Услышав грустный напев, где-то за деревьями усадьбы, стоя в борозде, запрядают ушами лошади в панском плуге и с окурком на нижней губе подымет голову, заслушается молодой батрак... А там, на мужицком поле, остановится на стежке и заглядится, прикрывшись рукой от солнца, девчина - ранняя работница, вышедшая полоть свой ранний ленок... Песня жалейки сливается, как нечто живое и близкое, с песней невидимых жаворонков, с поздним пересвистом соловьев - здесь недалечко, в саду... И только бабуля Матрена, старая батрачка, услышав с порога голос своего старика, покачает головой и беззубо запричитает: "Ишь ты, опячь не выдержал - пищит! И сколько ты ему ни говори! Внуков полон барак, а он, штарый шут, пищит!.."
   Коровы щиплют покрытую обильной росой траву. Сосредоточенно, спокойно щиплют, даже хвостом не машут и не поводят ушами. И не шелохнется, смотрит не мигнет - подпасок.
   Песня жнеи сменяется свадебной. Потом слышен не то птичий щебет-пересвист, не то весеннее бульканье ручья. Бойко звенит веселый танец. И снова печаль... Эх, и чего он только не умеет, дед Микита! Чего только не может сказать его старая жалейка!..
   - Вот и все!
   Жалейка умолкла. Дед опустил свои худые, натруженные руки и повторил:
   - Вот и все, Данила! И слава богу. А она говорит: "Пищит!.." Баба она, внучек, всегда баба, что женка, что мать, что дочка... Ох! Давай и мы смочим портки святою росицей. Садись, Микита, - пригласил он себя и присел рядом с подпаском. - А вот внучка, Данила, - это уже другое, - сказал он, помолчав. - Аленка наша очень ее, жалейку, уважает. "Что это в ней, спрашивает, поет? Это, дедуля, ты поешь или она?" Мала еще, известно... А ты чего ж это молчишь?
   Даник лежал, подперев щеку ладонью. Он не ответил, поглядел на траву, потом сказал:
   - "Шапку почему не скидаешь"... Слышали?
   - Это тот, Полуян? - спросил старик. - А что ж, внучек, коль надо, так и скинешь.
   - А если я не хочу?
   - Дзень добрый, пане дзедзиц! А я что, хочу али мне это больно сладко? А вот скидаю. Уже и рука сомлела за семьдесят лет. Такая наша сиротская доля.
   - Ну, а что мне делать, если я не хочу?
   - Так польза тебе с того, внучек, какая? Вот не хотел, тебя и погнали из школы. С пастушьего кнута начал, кнутом и кончил. Разве к тому у тебя сердце лежит?
   Даник вспомнил худое, искаженное злобой лицо панны Рузи и голос ее: "Прэч! Натыхмяст прэч зэ школы, дрань! И венцэй не пшыходзь!"* А он все-таки назавтра пришел. Второй раз "прэч" ему не пришлось услышать. Пан керовник сказал ему спокойно: "Малец, ты исключен из школы. Иди домой и подумай, что ты натворил". А что он натворил? Просто им было обидно, что вместе с пани Марьей они потеряли в школе и родной язык. Ну, уроки уроками, а на переменках они решили, что, если кто скажет словечко по-польски, с того пять грошей штрафа. Да так и не успели на этом заработать. Пучеглазый Чесик Бендзинский донес. Пани Марья все еще хворала, и за Даника некому было заступиться. Ни Саньку, ни Цивунка, ни Козу из школы не исключили, потому что он, Даник, не выдал никого из тех, кто вместе придумал это. А керовник все допытывался: "Кто тебя научил?" Нет того, кто научил, уже третий год, как нет. Только и вести от Миколы, что напишет в письме к родителям из тюрьмы: "Привет другу моему Даниле и маме его, тетке Зосе"... Никто не научил - Сивый сам научился!..
   ______________
   * Вон! Сейчас же вон из школы, прохвост! И больше не приходи!
   - Ты не горюй, Данила, - слышит он голос деда Микиты. - Дядька денег пришлет. Подрастешь еще немного, купишь коня, может, и поля клочок. Будешь хозяином. Глупа мать, что и эти деньги пустила на ветер. Земельки надо было купить, хоть пядь какую. Потому в людях, оно... Я вот уже годов, может, с пятьдесят щелкаю кнутом, а все ничего не выщелкал. Как на ней, на той беде-дуде, сыграешь, коли из нее дух во все дырки сразу идет?.. Больше дядька не присылал? Ну, чего ты молчишь?
   - Нету, - ответил подпасок. - Ни денег, ни письма нет.
   - На границе, видать, чтоб им пусто, задержали. Сроду чего не было граница!.. И моя дочка Женя, старшая, там осталась. Сам-то я сдурел, приперся после беженства сюда. Она там небось панских коров не пасет! Раньше писала, да вот тоже долго уже нет ничего. На заводе работают - и сама и мужик. Мужик, видать, хороший, настоящий человек. Тот год карточку прислали. И дети, видать, тоже ухожены. Двое.
   Старик задумался.
   - Что-то нам снедать не несут, - сказал он немного погодя.
   Думал хоть этим отвлечь, расшевелить своего помощника, но напрасно: Даник все молчал.
   - Моя тоже, может, прислала бы, - через минуту снова заговорил старик. - Да что ж - граница! Твой дядька, тот как-то пробился, передал. Человек, видать, настоящий. Ничего, внучек, придет час - и напишут, и сами к нам придут. Быть не может иначе! Я - это уж бог святой ведает, а ты дождешься... Ах, зараза! Это все та, Рыжуха! Заводила! Беги, брат, отверни их от поля!
   Даник побежал.
   Отогнав стадо подальше от ржи на выгон, он не вернулся к старику, а присел на меже и достал из-за пазухи книгу. Ту самую. Одну только ее и взял сюда из дому. Давно уже все прочитано, кое-что и перечитано, а все ж таки... Он откинул крышку переплета. На титульном листе - "Болеслав Прус. Рассказы". А наискосок, тоже по-польски, написано таким знакомым почерком:
   Данику Мальцу, моему светлоокому мальчику,
   чтобы дождался светлой жизни.
   М.Анджеевская
   24 февраля 1929 года.
   Никогда ему, верно, не увидеть ее больше, не услышать ее голоса. Микола вернется - осенью кончается его срок, разве что еще добавят, - а она, пани Марья? Неужто так и останется только облик, только воспоминание да эти слова на книге?.. Теперь она уже, верно, поправилась, опять сидит за столом и читает или что-то пишет в журнале... А кого посадили рядом с Санькой на первой парте? Кто не сводя глаз смотрит на нее, как он когда-то?..
   - Читаешь, Данила? - послышался над мальчиком голос старика. Дед подошел как-то незаметно, точно подкрался. - А что ты читаешь?
   - Так, польская одна книга.
   Старик покачал головой:
   - Еще ты, брат, не сыт по горло панской лаской? Брось!
   - Это, дед, не панская. Это все про таких, как мы, про бедных, про тех, что трудятся. Хотите, я вам почитаю?
   Дед лукаво улыбнулся:
   - Да уж лучше, как поедим. А то под ложечкой что-то сосет...
   - Вы не бойтесь, я буду так читать, что вы все поймете. Ладно?
   До чего же хочется мальчику, чтобы и старик узнал о тех, настоящих людях, о которых говорится в книге, из той Польши, что там вон, далеко на западе! И о таких, как пани Марья... Нет, о ней, об этой надписи на книге, он не скажет и деду. Никому не сказал и никому не скажет...
   - Так что ж, дедуля, почитаем?
   - Разве, может, попозже. Что-то мне, брат, опять захотелось душу свою погладить.
   Старик полез за пазуху.
   - Тогда, дед, играйте сразу веселую! Ладно?
   Дед Микита, держа перед собой свою "писклю", улыбнулся - но уже не лукавой, а какой-то кривой улыбкой.
   - Из песни, Данила, слова не выкинешь, - сказал он, - а слезами горю не поможешь.
   Над лугом заплакала - все той же песней жнеи - жалейка. Сиротливая, грустная песня!..
   1942 - 1956