X
Обдумав на другой день, с жестокой болью в голове, происшествия нашего пира, я должен был прийти к неутешительным выводам, что судьба наша находится в руках весьма слабых. Сам Евгений представился мне, как об нем и говорили, действительно ничтожным человеком, под пурпуровой тогой сохранившим сердце простого писца. Среди приближенных императора я не видел ни одного человека, который мог бы сильными руками поддержать его слабость, кроме разве Арбогаста, человека, по-видимому, скрытного и своей простотой доказавшего, что он умеет довольствоваться поставленной себе целью.
«Но, может быть, – думал я, – все это к лучшему, и сама слабость императора обеспечивает удачу нашему делу».
Мне, однако, не было времени в то утро долее предаваться размышлениям, так как я был уже магистратом и мне предстояло исполнить свои обязанности. Надев подобающий цингул с красной пряжкой, я присутствовал при отъезде императора в армию <в> толпе других вельмож, сенаторов и магистратов, для чего мне пришлось несколько часов дожидаться на Священной улице под палящим солнцем. Стража немилосердно теснила нас, сзади напирал народ, желавший поглазеть на зрелище, и я должен был признаться, что положение простых граждан гораздо привлекательнее, чем должность триумвира. Я от души возрадовался, когда, наконец, под крики и шум показалась личная охрана императора, а затем и длинный поезд носилок, среди которых выделялся пурпур императора. Сам я стоял на таком расстоянии, что вряд ли милостивый Август мог меня рассмотреть, но все же мне показалось, что, когда лицо Евгения обратилось в мою сторону, он лукаво подмигнул.
После обряда проводов я должен был отправиться к Камению, у которого было назначено первое совещание триумвиров. Мы взялись было за дело очень усердно, но вскоре выяснилось, что оно далеко не легко. Меньше других в предварительной разработке нужных приготовлений мог оказать услуг я, так как все же мое знание римской старины оказалось очень недостаточным, хотя я добровольно и прочитал когда-то все девяносто восемь томов Варрона. [97]Едва ли больше меня знал Сегест, который твердо стоял на одном: все христианские храмы надо отнимать, объявлять государственной собственностью и учреждать в них служение Меркурию, – бог, который почему-то особенно пользовался расположением германца. Гораздо более сведущим оказался Камений, который уже составил заранее длинный список храмов, отнятых в разное время христианами, но все эти данные надо было проверить и относительно каждого постановить решение, так как мы пришли к выводу, что не следовало отнимать те храмы, которыми христиане владели свыше пятидесяти лет.
Провозившись над списком Камения более часа, пересмотрев ряд книг, принесенных из библиотеки хозяина, мы пришли в совершенное отчаяние. Писатели противоречили друг другу: где. один указывал святыню Марса, другой называл храм Венеры, а на самом деле, по памяти Камения, там при его детстве стоял жертвенник Великой Матери. Столь же неверным оказался план Города, составленный к тому же в давние времена, после чего, по причине пожаров, новых построек и другим, многое в расположении изменилось, так что даже некоторые улицы исчезли, а площади оказались занятыми домами. Сегест, ум которого не был приспособлен к археологическим научным изысканиям, хотел было решительно прервать нашу работу.
– О чем тут думать, – сказал он. – Просто возьмем отряд воинов и пойдем по улицам. Где увидим крест, сбросим его на землю, а двери запечатаем. После найдем, кому передать здание, это очень просто…
Камений, однако, не согласился с таким решением вопроса, напоминавшим удар меча Александра по Гордиеву узлу, [98]но рассудительно заметил:
– Нам нужна помощь сведущего человека, и у меня есть такой. Я предвидел, что мы своими силами не разберемся в трудном деле, и потому заранее его припас. Сейчас я его прикажу призвать…
Позвонив в колокольчик, Камений приказал рабу привести человека, дожидавшегося в атрии. К моему изумлению, я узнал в пришедшем знакомого мне философа Фестина, с которым встречался в дни своего первого пребывания в Риме. То была еще одна тень прошлого, вставшая предо мной.
– Ты жив, милый Фестин, любимец богов! – воскликнул я входящему Фестину.
На этот раз Фестин был одет очень просто, хотя и не отказался от обычной одежды философа – большой аболлы. [99]Он меня также признал и приветствовал почтительно, но с достоинством. Мы усадили Фестина рядом с собой, и он тотчас начал свои изъяснения, конечно, подготовленные заранее, с такой поспешностью, что писец едва успевал записывать.
– Я начну с Эсквилина, – заговорил он. – Здесь прежде всего, на большом плане, списанном с того, который находится при <храме Священного Города>, мы видим храм Дианы. По столь явным (признакам), во времена царей был воздвигнут…
При таком способе речи дело подвигалось очень медленно, потому что каждый раз Фестин начинал со времени царей, а когда и раньше, от времен Сатурния, воздвигнувшего первые святилища на <Палатине>. Речь свою философ пересыпал ссылками на Варрона, стихами из Фаст Насона, изречениями оракулов, выписками из постановлений понтификов и сибиллиных книг [100]– но, как бы то ни было, после работы в несколько часов мы составили более или менее достоверный список храмов на Эсквилине, которые подлежало отобрать от христиан. Когда мы с Камением решили, наконец, что на сегодня довольно и что можно продолжение работы отложить на следующий день, мы заметили, что Сегест глубоко спит в своем кресле, похрапывая весьма несдержанно. Переглянувшись и посмеиваясь, мы поручили разбудить его писцу, а сами вышли освежиться на улицу.
– Германец портит наше дело! – тихо сказал мне старик. – Что ему римские храмы, да что ему и наши боги! Он просто ненавидит Римлян и рад причинить им неприятность, хотя бы в лице христиан. Но чего же нам и ждать, когда во главе империи стоит не кто другой, как варвар Арбогаст!
Слова были, конечно, опасны, но Камений привык говорить смело, и можно было удивляться, что он безвредно пережил времена пяти императоров.
Что до меня, я был так утомлен работой, которая становилась вовсе не призрачной, что все мое существо настойчиво требовало отдыха. Подумав немного, я, попрощавшись с Камением, пошел к <Сильвии>. Сказать по правде, меня самого изумило это решение; непостижимым для меня образом, с тех пор как я был в Городе, меня как-то не влекло к Гесперии. Невольно я часто избегал оставаться с ней наедине.
«Но, может быть, – думал я, – все это к лучшему, и сама слабость императора обеспечивает удачу нашему делу».
Мне, однако, не было времени в то утро долее предаваться размышлениям, так как я был уже магистратом и мне предстояло исполнить свои обязанности. Надев подобающий цингул с красной пряжкой, я присутствовал при отъезде императора в армию <в> толпе других вельмож, сенаторов и магистратов, для чего мне пришлось несколько часов дожидаться на Священной улице под палящим солнцем. Стража немилосердно теснила нас, сзади напирал народ, желавший поглазеть на зрелище, и я должен был признаться, что положение простых граждан гораздо привлекательнее, чем должность триумвира. Я от души возрадовался, когда, наконец, под крики и шум показалась личная охрана императора, а затем и длинный поезд носилок, среди которых выделялся пурпур императора. Сам я стоял на таком расстоянии, что вряд ли милостивый Август мог меня рассмотреть, но все же мне показалось, что, когда лицо Евгения обратилось в мою сторону, он лукаво подмигнул.
После обряда проводов я должен был отправиться к Камению, у которого было назначено первое совещание триумвиров. Мы взялись было за дело очень усердно, но вскоре выяснилось, что оно далеко не легко. Меньше других в предварительной разработке нужных приготовлений мог оказать услуг я, так как все же мое знание римской старины оказалось очень недостаточным, хотя я добровольно и прочитал когда-то все девяносто восемь томов Варрона. [97]Едва ли больше меня знал Сегест, который твердо стоял на одном: все христианские храмы надо отнимать, объявлять государственной собственностью и учреждать в них служение Меркурию, – бог, который почему-то особенно пользовался расположением германца. Гораздо более сведущим оказался Камений, который уже составил заранее длинный список храмов, отнятых в разное время христианами, но все эти данные надо было проверить и относительно каждого постановить решение, так как мы пришли к выводу, что не следовало отнимать те храмы, которыми христиане владели свыше пятидесяти лет.
Провозившись над списком Камения более часа, пересмотрев ряд книг, принесенных из библиотеки хозяина, мы пришли в совершенное отчаяние. Писатели противоречили друг другу: где. один указывал святыню Марса, другой называл храм Венеры, а на самом деле, по памяти Камения, там при его детстве стоял жертвенник Великой Матери. Столь же неверным оказался план Города, составленный к тому же в давние времена, после чего, по причине пожаров, новых построек и другим, многое в расположении изменилось, так что даже некоторые улицы исчезли, а площади оказались занятыми домами. Сегест, ум которого не был приспособлен к археологическим научным изысканиям, хотел было решительно прервать нашу работу.
– О чем тут думать, – сказал он. – Просто возьмем отряд воинов и пойдем по улицам. Где увидим крест, сбросим его на землю, а двери запечатаем. После найдем, кому передать здание, это очень просто…
Камений, однако, не согласился с таким решением вопроса, напоминавшим удар меча Александра по Гордиеву узлу, [98]но рассудительно заметил:
– Нам нужна помощь сведущего человека, и у меня есть такой. Я предвидел, что мы своими силами не разберемся в трудном деле, и потому заранее его припас. Сейчас я его прикажу призвать…
Позвонив в колокольчик, Камений приказал рабу привести человека, дожидавшегося в атрии. К моему изумлению, я узнал в пришедшем знакомого мне философа Фестина, с которым встречался в дни своего первого пребывания в Риме. То была еще одна тень прошлого, вставшая предо мной.
– Ты жив, милый Фестин, любимец богов! – воскликнул я входящему Фестину.
На этот раз Фестин был одет очень просто, хотя и не отказался от обычной одежды философа – большой аболлы. [99]Он меня также признал и приветствовал почтительно, но с достоинством. Мы усадили Фестина рядом с собой, и он тотчас начал свои изъяснения, конечно, подготовленные заранее, с такой поспешностью, что писец едва успевал записывать.
– Я начну с Эсквилина, – заговорил он. – Здесь прежде всего, на большом плане, списанном с того, который находится при <храме Священного Города>, мы видим храм Дианы. По столь явным (признакам), во времена царей был воздвигнут…
При таком способе речи дело подвигалось очень медленно, потому что каждый раз Фестин начинал со времени царей, а когда и раньше, от времен Сатурния, воздвигнувшего первые святилища на <Палатине>. Речь свою философ пересыпал ссылками на Варрона, стихами из Фаст Насона, изречениями оракулов, выписками из постановлений понтификов и сибиллиных книг [100]– но, как бы то ни было, после работы в несколько часов мы составили более или менее достоверный список храмов на Эсквилине, которые подлежало отобрать от христиан. Когда мы с Камением решили, наконец, что на сегодня довольно и что можно продолжение работы отложить на следующий день, мы заметили, что Сегест глубоко спит в своем кресле, похрапывая весьма несдержанно. Переглянувшись и посмеиваясь, мы поручили разбудить его писцу, а сами вышли освежиться на улицу.
– Германец портит наше дело! – тихо сказал мне старик. – Что ему римские храмы, да что ему и наши боги! Он просто ненавидит Римлян и рад причинить им неприятность, хотя бы в лице христиан. Но чего же нам и ждать, когда во главе империи стоит не кто другой, как варвар Арбогаст!
Слова были, конечно, опасны, но Камений привык говорить смело, и можно было удивляться, что он безвредно пережил времена пяти императоров.
Что до меня, я был так утомлен работой, которая становилась вовсе не призрачной, что все мое существо настойчиво требовало отдыха. Подумав немного, я, попрощавшись с Камением, пошел к <Сильвии>. Сказать по правде, меня самого изумило это решение; непостижимым для меня образом, с тех пор как я был в Городе, меня как-то не влекло к Гесперии. Невольно я часто избегал оставаться с ней наедине.
XI
Я пошел через Тибр на ту улицу, где жила Сильвия, и, как это было у нас с нею условлено, послал к ней встречного мальчишку с запиской. Мальчик, которого я дожидался в ближайшей копоне, вернулся с ответом, что меня просят прийти самого. Сказать по правде, я был разочарован, так как мне вовсе не хотелось заводить знакомство с семьей Сильвии и особенно в этот час вести какие-то случайные беседы о разных мелочах, однако делать было нечего; мальчишке я дал медную монету, а сам пошел в дом к Сильвии.
То был один из тех многоэтажных домов, в которых селятся бедняки, вроде того, в каком жила в Риме и Pea.
По грязной лестнице я вскарабкался высоко и, по указанию соседки, постучал в низкую дубовую дверь. Голос Сильвии сказал мне: «Входи». Я переступил порог и оказался в скудном жилье, которое было все видно, так как состояло всего из двух комнат, и занавеска, отделявшая вторую, не была закрыта. Комнаты освещались с маленькой террасы, бывшей за второй комнатой. Распятие (висело) на стене. На всем лежала печать скудости: стояли простые скамьи, грубо сколоченные армарии и в глубине виднелись столь же простые две постели. Сильвия была здесь одна; она сидела на скамье, опустив голову, и даже не встала при моем появлении.
– Здравствуй, Сильвия! – приветливо сказал я.
– Зачем ты пришел? – неожиданно спросила она меня.
– Я пришел тебя видеть.
– Не надо было приходить, – угрюмо сказала Сильвия и вдруг добавила: – Я тебе говорила, что я – дурная. Не надо, не надо, не надо быть со мной!
Тут только я заметил, что лицо Сильвии было совершенно иное, чем при наших первых встречах. Глаза смотрели исподлобья и казались особенно большими, потому что зрачки их странно расширились, щеки были бледные, губы тесно сжаты. Так она еще поразительнее мне напоминала Рею.
Суровый прием не испугал меня. Я сел около Сильвии и взял ее за руку, но она тотчас вырвала свою руку из моей и отвернулась.
– Сильвия, – сказал я, – на меня тебе нет причины гневаться. Я не сделал ничего против тебя. Если же тебя кто-нибудь обидел, скажи мне; помни, что я твой друг и, может быть, сумею тебе помочь.
Сильвия ничего не ответила.
После молчания я спросил ее, где ее мать. Сильвия отрывочно ответила мне, что она уехала в другой город и вернется лишь на следующий день к вечеру. После этого разговор опять прервался.
Я делал попытки говорить о разных вещах, но Сильвия или не отвечала, или произносила отрывистые слова. Потом вдруг она встала, заломила руки и, смотря на меня глазами волчицы, сказала резко:
– Зачем, зачем ты пришел! Меня надо оставить, всем оставить. Меня надо убить. Я не должна жить. Такие, как я, не должны жить.
Я опять тщетно пытался взять руку Сильвии и стал осторожно ее успокаивать, но, кажется, она меня не слушала. Наконец я спросил, видела ли она Лоллиана.
– Ну, видела, – возразила Сильвия. – Что ж из этого? Одно лицо – и только. А душа у него другая. То же и я. Я знаю, знаю, что с тобой будет то же. Ты тоже видишь только мое лицо, но узнаешь, что у меня душа другая. Уходи! Уходи!
Я, однако, не ушел, так как мне показалось, что я понял настоящую причину того состояния, в котором находилась Сильвия. Настойчивее, чем прежде, я стал ее уговаривать и, между прочим, сказал неосторожно:
– Если только не извинится Лоллиан, – забудь его. Я его не знаю, может быть, он – прекрасный юноша. Но ты говоришь об нем, что он только лицом напоминает тебе того, кого ты любила. Зачем же тебе быть с ним? Он никогда твоей любви не верил.
– Не верил, – как нимфа Эхо, повторила Сильвия. Желая вовлечь Сильвию в разговор, я тогда спросил:
– Но расскажи мне, что сталось с той, твоей прежней, настоящей любовью?
При этом вопросе лицо Сильвии исказилось, одну минуту она смотрела на меня с ненавистью, а потом вдруг выкрикнула:
– Он умер! Он умер! Я его убила!
Я испугался действия своих слов и поспешил успокоить девочку.
– Полно, Сильвия, – сказал я, – как ты могла кого-нибудь убить?
– Я его убила, – с тоской повторила Сильвия, – он меня любил, и я его любила. Но он хотел… он хотел от меня того, что я не могла ему дать. И он умер, умер, умер.
Чем больше волнение овладевало Сильвией, тем больше она становилась похожей на Рею в часы ее исступления. У Сильвии были те же блуждающие глаза, тот же странный взгляд, те же неверные движения. Она уже не молчала, напротив, она говорила без умолку, может быть, забывая, что я ее слушаю, может быть, даже не видя меня. Охватив колени руками, смотря безумно вперед, она повторяла:
– Господь запретил нам такую любовь. И я ее не хочу, – я не могу. Но он этого не понимал! Как он страдал! Ах, я должна была уступить. Пусть погибла бы моя душа! Дьяволы! Дьяволы! берите мою душу, жгите меня в огне, мучьте в кипящей смоле! Мне все равно! Только пусть он вернется, пусть на один день вернется ко мне! Бедный, бедный, бедный! Он лежал на дне Тибра, в грязном иле, над ним текла вода. А я здесь сижу, я вижу солнце, я слушаю других людей. Господи! Господи! Спаситель, ты не прав!
Она плакала, слезы текли по ее щекам, все ее тело дрожало, и ее отчаяние было настолько сильно, что я не знал совсем, что мне делать. Охватив ее стан руками, я сказал ей с силой:
– Сильвия! Не думай об этом! Не бойся того, что тебя страшит. Нет никаких дьяволов! Никто не будет твою душу жечь огнем. Все это пустые выдумки, в которых нет и доли правды. И не бойся запретов своего Спасителя. Есть другая вера, более истинная, более прекрасная и свободная. Твоя – ужасает людей, та – делает их счастливыми; твой бог – карает, истинные боги – благословляют радость и жизнь.
С невероятным ужасом Сильвия вырвалась из моих рук. Обезумевшая, она смотрела на меня своими расширенными зрачками и безвольно делала перед собой какие-то знаки руками, словно крестила себя или меня. Потом вдруг она закричала мне:
– Дьявол! дьявол! дьявол! Теперь я знаю, что ты – дьявол! Вот почему я тебе доверилась. Ты – Лукавый, ты – соблазнитель! Прочь! Исчезни, во имя господа!
Но так как она видела, что ее заклинания не производят на меня никакого действия, она вдруг приняла другое решение. Еще отстранившись, она уже другим голосом сильно прокричала какие-то слова, может быть, – «я погибла» или «я осуждена», и, неожиданно повернувшись, бросилась в другую комнату.
Я последовал за девочкой. Но Сильвия, опередив меня, выбежала на террасу, быстрыми шагами и, не подоспей я в последнее мгновенье, стремительно перекинулась бы через низкую загородку на каменные плиты мостовой. Я схватил девочку поперек тела, и между нами началась борьба. Я никогда не был телесно слабым, а жизнь в поле, среди работы, еще более утвердила мои мускулы. Однако в маленькой девочке, которую, как мне казалось, я мог повалить одной ладонью, внезапно проявились силы Антея. Она вырывалась из моих рук, стремясь броситься вниз, с такой силой, что минутами я не знал, на чьей стороне останется победа. Своими маленькими руками, сделавшимися упругими, как лучший меч, она раскрыла мои руки и отталкивала меня в грудь, так что я шатался и едва не падал. Тяжело дыша, мы боролись, как борцы на арене, у самого края пропасти, я и видел перед собой совершенно безумное лицо Реи, как бы окаменевшее, превратившееся в лик бронзовой статуи.
Наконец мне удалось овладеть обеими руками девушки, и, уже не думая об том, что я ей причиняю боль, я просто закинул их ей за спину, охватив ее в свои руки, как веревкой, и, подняв, потащил внутрь комнаты. Почувствовав, что она побеждена, Сильвия вдруг сразу ослабла и стала покорная, как ребенок. Только все ее тело продолжало дрожать мелким и прерывистым трепетом. Я донес ее до одной из постелей, на которую опустил свою ношу, и тотчас девочка забилась на подушке в припадке неудержимых слез.
Опыт прошлого подсказывал мне, что должно делать в таком случае. Я достал воды, смочил виски девочки, дал ей пить. Я сел рядом и осторожно гладил ее плечи и руки. Но прошло очень много времени, прежде чем Сильвия начала что-либо сознавать: до того она продолжала рыдать безутешно, повторяя бессвязные слова, не понимая, по-видимому, где она находится и кто с ней.
В комнате уже стемнело, когда слезы Сильвии немного стали стихать. Я мог рассмотреть в сумерках, что она открыла глаза и смотрит на меня.
– Тебе лучше, Сильвия? – спросил я.
– Это ты здесь, Юний? – ответила она мне вопросом.
– Это я, моя девочка, и я буду с тобой, пока ты не успокоишься.
– Не надо быть со мной, я – дурная, – проговорила Сильвия, потом закрыла глаза, и через несколько минут я убедился, что она спит.
Мне показалось невозможным оставить Сильвию одну, так как припадок ее безумия мог повториться. Поэтому я разыскал маленькую лампаду и зажег свет. Потом, уложив девочку поудобнее на постели, я поставил рядом скамью и, пристроившись на ней, стал смотреть на лицо спящей. Я много думал в те молчаливые часы, когда постепенно замолк за стеной шум Города. Я вспомнил Рею и ее безумства; я вспоминал, как она так же рыдала, подобно Сильвии и примерно в таком же исступлении; я вспомнил смерть Реи и опять видел ее перед собой, как тень, с копьем, пронзившим ей <горло…>. Потом еще я вспоминал мою жену, Лидию, томящуюся одиноко в моем покинутом доме, не знающую ничего об том, как я провожу свое время в Риме. Много еще другого вспомнил я, но – странно! – лишь о Гесперии не приходило мне в голову. Потом незаметно я опустил голову на подушку рядом с головой Сильвии и заснул также.
Я проснулся от легкого толчка. Было почти совсем темно, так как лампада погасла и комната едва освещалась слабым светом молодой луны. Быстро приподнявшись, я увидел, что Сильвия сидит на постели и недоуменно оглядывается по сторонам. Повернувшись ко мне, она сказала:
– Почему ты здесь, Юний? Что случилось?
– Ничего особенного, – отвечал я. – Ты была немного больна, и, так как твоей матери нет дома, я не решился оставить тебя одну.
– Тебе так неудобно, – проговорила девочка, – ложись сюда.
И она подвинулась на постели, давая мне место. Не без удивления, я лег около нее и осторожно обнял ее; она не сопротивлялась.
– Тебе тоже неудобно, – сказал я, – сними свое платье.
– Нет, нет, – испуганно возразила девочка.
Но, действительно, в комнате было нестерпимо душно. После некоторого настояния мне удалось уговорить Сильвию сбросить с себя верхнюю одежду и сандалии; я тоже последовал ее примеру, и, полураздетые, мы опять прижались друг к другу на тесной девичьей постели.
Было темно и тихо. Невольно мы тоже говорили шепотом. И была странной и чудесной эта моя близость с маленькой девочкой, случайно встреченной мной на улицах Города. Теперь Сильвия доверчиво прижалась ко мне и нежно шепотом отвечала на все мои вопросы, как другу. Она говорила мне о Веттии и о том, как он добивался от нее любовных чувств, но когда я начинал целовать ее, она страдальчески отстранялась, повторяя:
– Только не это! Не надо, не надо!
И я, не осмеливаясь нарушить ее запрета, спросил ее:
– Скажи мне, Сильвия, ты никогда не лежала так ни с кем, ни с одним мужчиной?
– Так, да, это было, – прошептала девочка, – но только так, понимаешь? С ним – с Веттием. Но он требовал от меня другого, а я не хочу, я не могу…
И мы, опять прижавшись, лежали в объятиях, при тихом свете новолуния, шепотом обменивались немногими словами. Взволнованный этой странной близостью, я, почти потерявший свою волю, прикоснулся губами сначала ко лбу девочки, потом к ее щеке и плечам. Но тогда она от меня отстранилась. Когда же я, упорствуя, хотел целовать ее шею и маленькие груди, она опять забеспокоилась, как перед приступом, и страдальчески простонала:
– Юний, Юний! ты хочешь, чтобы я опять убежала от тебя?
Смущенный, я опустил руки и дал Сильвии клятву, что без ее позволения не притронусь к ней, а потом спросил:
– Разве ты помнишь, как ты выбежала на террасу?
– Я все помню, – тихо ответила девочка, – все. И это не в первый раз. Со мной что-то делается, когда я не могу больше жить. Ты знаешь, меня раз вынули из петли, – да, да!.. тогда я уже ничего не помнила.
Потом с грустным лукавством она добавила:
– Что ж! не всегда ты будешь около меня. Когда-нибудь это случится.
– Я всегда буду около тебя, – сказал я и в ту минуту искренно верил в свои слова.
Еще довольно долго продолжался наш тихий разговор, – разговор двух друзей, которые давно и хорошо знают друг друга, – и потом мы оба, кажется, в один и тот же миг, заснули опять.
Утром я проснулся позже Сильвии. Она уже была одета и готовила завтрак в соседней комнате. Поспешно одевшись, я вошел к ней, и нам было странно глядеть друг другу в глаза, словно мы были связаны какой-то тайной. Мы вместе ели хлеб, обмоченный в вине, мед и сыр, разговаривали о разных незначительных вещах. Так как Сильвия показалась мне уже совершенно успокоившейся и так как мне опять надо было спешить к Камению, я попрощался.
– Мы еще увидимся, Сильвия? – спросил я, готовясь уйти.
– Конечно! – крикнула <в> ответ Сильвия. – Пришли мне записку, и я приду к тебе.
Когда я был за порогом, Сильвия вдруг подбежала ко мне, быстро обняла меня руками за шею, поцеловала прямо в губы и захлопнула дверь.
То был один из тех многоэтажных домов, в которых селятся бедняки, вроде того, в каком жила в Риме и Pea.
По грязной лестнице я вскарабкался высоко и, по указанию соседки, постучал в низкую дубовую дверь. Голос Сильвии сказал мне: «Входи». Я переступил порог и оказался в скудном жилье, которое было все видно, так как состояло всего из двух комнат, и занавеска, отделявшая вторую, не была закрыта. Комнаты освещались с маленькой террасы, бывшей за второй комнатой. Распятие (висело) на стене. На всем лежала печать скудости: стояли простые скамьи, грубо сколоченные армарии и в глубине виднелись столь же простые две постели. Сильвия была здесь одна; она сидела на скамье, опустив голову, и даже не встала при моем появлении.
– Здравствуй, Сильвия! – приветливо сказал я.
– Зачем ты пришел? – неожиданно спросила она меня.
– Я пришел тебя видеть.
– Не надо было приходить, – угрюмо сказала Сильвия и вдруг добавила: – Я тебе говорила, что я – дурная. Не надо, не надо, не надо быть со мной!
Тут только я заметил, что лицо Сильвии было совершенно иное, чем при наших первых встречах. Глаза смотрели исподлобья и казались особенно большими, потому что зрачки их странно расширились, щеки были бледные, губы тесно сжаты. Так она еще поразительнее мне напоминала Рею.
Суровый прием не испугал меня. Я сел около Сильвии и взял ее за руку, но она тотчас вырвала свою руку из моей и отвернулась.
– Сильвия, – сказал я, – на меня тебе нет причины гневаться. Я не сделал ничего против тебя. Если же тебя кто-нибудь обидел, скажи мне; помни, что я твой друг и, может быть, сумею тебе помочь.
Сильвия ничего не ответила.
После молчания я спросил ее, где ее мать. Сильвия отрывочно ответила мне, что она уехала в другой город и вернется лишь на следующий день к вечеру. После этого разговор опять прервался.
Я делал попытки говорить о разных вещах, но Сильвия или не отвечала, или произносила отрывистые слова. Потом вдруг она встала, заломила руки и, смотря на меня глазами волчицы, сказала резко:
– Зачем, зачем ты пришел! Меня надо оставить, всем оставить. Меня надо убить. Я не должна жить. Такие, как я, не должны жить.
Я опять тщетно пытался взять руку Сильвии и стал осторожно ее успокаивать, но, кажется, она меня не слушала. Наконец я спросил, видела ли она Лоллиана.
– Ну, видела, – возразила Сильвия. – Что ж из этого? Одно лицо – и только. А душа у него другая. То же и я. Я знаю, знаю, что с тобой будет то же. Ты тоже видишь только мое лицо, но узнаешь, что у меня душа другая. Уходи! Уходи!
Я, однако, не ушел, так как мне показалось, что я понял настоящую причину того состояния, в котором находилась Сильвия. Настойчивее, чем прежде, я стал ее уговаривать и, между прочим, сказал неосторожно:
– Если только не извинится Лоллиан, – забудь его. Я его не знаю, может быть, он – прекрасный юноша. Но ты говоришь об нем, что он только лицом напоминает тебе того, кого ты любила. Зачем же тебе быть с ним? Он никогда твоей любви не верил.
– Не верил, – как нимфа Эхо, повторила Сильвия. Желая вовлечь Сильвию в разговор, я тогда спросил:
– Но расскажи мне, что сталось с той, твоей прежней, настоящей любовью?
При этом вопросе лицо Сильвии исказилось, одну минуту она смотрела на меня с ненавистью, а потом вдруг выкрикнула:
– Он умер! Он умер! Я его убила!
Я испугался действия своих слов и поспешил успокоить девочку.
– Полно, Сильвия, – сказал я, – как ты могла кого-нибудь убить?
– Я его убила, – с тоской повторила Сильвия, – он меня любил, и я его любила. Но он хотел… он хотел от меня того, что я не могла ему дать. И он умер, умер, умер.
Чем больше волнение овладевало Сильвией, тем больше она становилась похожей на Рею в часы ее исступления. У Сильвии были те же блуждающие глаза, тот же странный взгляд, те же неверные движения. Она уже не молчала, напротив, она говорила без умолку, может быть, забывая, что я ее слушаю, может быть, даже не видя меня. Охватив колени руками, смотря безумно вперед, она повторяла:
– Господь запретил нам такую любовь. И я ее не хочу, – я не могу. Но он этого не понимал! Как он страдал! Ах, я должна была уступить. Пусть погибла бы моя душа! Дьяволы! Дьяволы! берите мою душу, жгите меня в огне, мучьте в кипящей смоле! Мне все равно! Только пусть он вернется, пусть на один день вернется ко мне! Бедный, бедный, бедный! Он лежал на дне Тибра, в грязном иле, над ним текла вода. А я здесь сижу, я вижу солнце, я слушаю других людей. Господи! Господи! Спаситель, ты не прав!
Она плакала, слезы текли по ее щекам, все ее тело дрожало, и ее отчаяние было настолько сильно, что я не знал совсем, что мне делать. Охватив ее стан руками, я сказал ей с силой:
– Сильвия! Не думай об этом! Не бойся того, что тебя страшит. Нет никаких дьяволов! Никто не будет твою душу жечь огнем. Все это пустые выдумки, в которых нет и доли правды. И не бойся запретов своего Спасителя. Есть другая вера, более истинная, более прекрасная и свободная. Твоя – ужасает людей, та – делает их счастливыми; твой бог – карает, истинные боги – благословляют радость и жизнь.
С невероятным ужасом Сильвия вырвалась из моих рук. Обезумевшая, она смотрела на меня своими расширенными зрачками и безвольно делала перед собой какие-то знаки руками, словно крестила себя или меня. Потом вдруг она закричала мне:
– Дьявол! дьявол! дьявол! Теперь я знаю, что ты – дьявол! Вот почему я тебе доверилась. Ты – Лукавый, ты – соблазнитель! Прочь! Исчезни, во имя господа!
Но так как она видела, что ее заклинания не производят на меня никакого действия, она вдруг приняла другое решение. Еще отстранившись, она уже другим голосом сильно прокричала какие-то слова, может быть, – «я погибла» или «я осуждена», и, неожиданно повернувшись, бросилась в другую комнату.
Я последовал за девочкой. Но Сильвия, опередив меня, выбежала на террасу, быстрыми шагами и, не подоспей я в последнее мгновенье, стремительно перекинулась бы через низкую загородку на каменные плиты мостовой. Я схватил девочку поперек тела, и между нами началась борьба. Я никогда не был телесно слабым, а жизнь в поле, среди работы, еще более утвердила мои мускулы. Однако в маленькой девочке, которую, как мне казалось, я мог повалить одной ладонью, внезапно проявились силы Антея. Она вырывалась из моих рук, стремясь броситься вниз, с такой силой, что минутами я не знал, на чьей стороне останется победа. Своими маленькими руками, сделавшимися упругими, как лучший меч, она раскрыла мои руки и отталкивала меня в грудь, так что я шатался и едва не падал. Тяжело дыша, мы боролись, как борцы на арене, у самого края пропасти, я и видел перед собой совершенно безумное лицо Реи, как бы окаменевшее, превратившееся в лик бронзовой статуи.
Наконец мне удалось овладеть обеими руками девушки, и, уже не думая об том, что я ей причиняю боль, я просто закинул их ей за спину, охватив ее в свои руки, как веревкой, и, подняв, потащил внутрь комнаты. Почувствовав, что она побеждена, Сильвия вдруг сразу ослабла и стала покорная, как ребенок. Только все ее тело продолжало дрожать мелким и прерывистым трепетом. Я донес ее до одной из постелей, на которую опустил свою ношу, и тотчас девочка забилась на подушке в припадке неудержимых слез.
Опыт прошлого подсказывал мне, что должно делать в таком случае. Я достал воды, смочил виски девочки, дал ей пить. Я сел рядом и осторожно гладил ее плечи и руки. Но прошло очень много времени, прежде чем Сильвия начала что-либо сознавать: до того она продолжала рыдать безутешно, повторяя бессвязные слова, не понимая, по-видимому, где она находится и кто с ней.
В комнате уже стемнело, когда слезы Сильвии немного стали стихать. Я мог рассмотреть в сумерках, что она открыла глаза и смотрит на меня.
– Тебе лучше, Сильвия? – спросил я.
– Это ты здесь, Юний? – ответила она мне вопросом.
– Это я, моя девочка, и я буду с тобой, пока ты не успокоишься.
– Не надо быть со мной, я – дурная, – проговорила Сильвия, потом закрыла глаза, и через несколько минут я убедился, что она спит.
Мне показалось невозможным оставить Сильвию одну, так как припадок ее безумия мог повториться. Поэтому я разыскал маленькую лампаду и зажег свет. Потом, уложив девочку поудобнее на постели, я поставил рядом скамью и, пристроившись на ней, стал смотреть на лицо спящей. Я много думал в те молчаливые часы, когда постепенно замолк за стеной шум Города. Я вспомнил Рею и ее безумства; я вспоминал, как она так же рыдала, подобно Сильвии и примерно в таком же исступлении; я вспомнил смерть Реи и опять видел ее перед собой, как тень, с копьем, пронзившим ей <горло…>. Потом еще я вспоминал мою жену, Лидию, томящуюся одиноко в моем покинутом доме, не знающую ничего об том, как я провожу свое время в Риме. Много еще другого вспомнил я, но – странно! – лишь о Гесперии не приходило мне в голову. Потом незаметно я опустил голову на подушку рядом с головой Сильвии и заснул также.
Я проснулся от легкого толчка. Было почти совсем темно, так как лампада погасла и комната едва освещалась слабым светом молодой луны. Быстро приподнявшись, я увидел, что Сильвия сидит на постели и недоуменно оглядывается по сторонам. Повернувшись ко мне, она сказала:
– Почему ты здесь, Юний? Что случилось?
– Ничего особенного, – отвечал я. – Ты была немного больна, и, так как твоей матери нет дома, я не решился оставить тебя одну.
– Тебе так неудобно, – проговорила девочка, – ложись сюда.
И она подвинулась на постели, давая мне место. Не без удивления, я лег около нее и осторожно обнял ее; она не сопротивлялась.
– Тебе тоже неудобно, – сказал я, – сними свое платье.
– Нет, нет, – испуганно возразила девочка.
Но, действительно, в комнате было нестерпимо душно. После некоторого настояния мне удалось уговорить Сильвию сбросить с себя верхнюю одежду и сандалии; я тоже последовал ее примеру, и, полураздетые, мы опять прижались друг к другу на тесной девичьей постели.
Было темно и тихо. Невольно мы тоже говорили шепотом. И была странной и чудесной эта моя близость с маленькой девочкой, случайно встреченной мной на улицах Города. Теперь Сильвия доверчиво прижалась ко мне и нежно шепотом отвечала на все мои вопросы, как другу. Она говорила мне о Веттии и о том, как он добивался от нее любовных чувств, но когда я начинал целовать ее, она страдальчески отстранялась, повторяя:
– Только не это! Не надо, не надо!
И я, не осмеливаясь нарушить ее запрета, спросил ее:
– Скажи мне, Сильвия, ты никогда не лежала так ни с кем, ни с одним мужчиной?
– Так, да, это было, – прошептала девочка, – но только так, понимаешь? С ним – с Веттием. Но он требовал от меня другого, а я не хочу, я не могу…
И мы, опять прижавшись, лежали в объятиях, при тихом свете новолуния, шепотом обменивались немногими словами. Взволнованный этой странной близостью, я, почти потерявший свою волю, прикоснулся губами сначала ко лбу девочки, потом к ее щеке и плечам. Но тогда она от меня отстранилась. Когда же я, упорствуя, хотел целовать ее шею и маленькие груди, она опять забеспокоилась, как перед приступом, и страдальчески простонала:
– Юний, Юний! ты хочешь, чтобы я опять убежала от тебя?
Смущенный, я опустил руки и дал Сильвии клятву, что без ее позволения не притронусь к ней, а потом спросил:
– Разве ты помнишь, как ты выбежала на террасу?
– Я все помню, – тихо ответила девочка, – все. И это не в первый раз. Со мной что-то делается, когда я не могу больше жить. Ты знаешь, меня раз вынули из петли, – да, да!.. тогда я уже ничего не помнила.
Потом с грустным лукавством она добавила:
– Что ж! не всегда ты будешь около меня. Когда-нибудь это случится.
– Я всегда буду около тебя, – сказал я и в ту минуту искренно верил в свои слова.
Еще довольно долго продолжался наш тихий разговор, – разговор двух друзей, которые давно и хорошо знают друг друга, – и потом мы оба, кажется, в один и тот же миг, заснули опять.
Утром я проснулся позже Сильвии. Она уже была одета и готовила завтрак в соседней комнате. Поспешно одевшись, я вошел к ней, и нам было странно глядеть друг другу в глаза, словно мы были связаны какой-то тайной. Мы вместе ели хлеб, обмоченный в вине, мед и сыр, разговаривали о разных незначительных вещах. Так как Сильвия показалась мне уже совершенно успокоившейся и так как мне опять надо было спешить к Камению, я попрощался.
– Мы еще увидимся, Сильвия? – спросил я, готовясь уйти.
– Конечно! – крикнула <в> ответ Сильвия. – Пришли мне записку, и я приду к тебе.
Когда я был за порогом, Сильвия вдруг подбежала ко мне, быстро обняла меня руками за шею, поцеловала прямо в губы и захлопнула дверь.
XII
После того жизнь моя приняла течение размеренное, словно вода спокойной реки. Большая часть дня уходила у меня на работу в коллегии. Мы составили наш список и объезжали Город, на месте осматривали храмы, которые подлежало отобрать у христиан. Вечером я большей частью встречался с Сильвией, и мы гуляли с ней под Портиком, или в Лукулловых садах, или за чертой померия.
[101]Душа моя была так занята этой странной девочкой, что я начал было забывать о своем доме и жене, а в то же время почти не Думал и о Гесперии.
С Гесперией мы, разумеется, встречались каждый день, но ненадолго и не наедине. Утренний завтрак мне приносили в мою комнату; прандий [102]мне приходилось проводить у Камения, а за обедом у нас почти всегда бывало несколько человек, среди которых и непременный Гликерий; за этими обедами велись разговоры о важных вопросах, обсуждались известия, приходившие с Востока или из Медиолана, и не отводилось времени для беседы о личных делах.
Гесперия, кажется, замечала, что я отношусь к ней холодно, и это ее сердило. Несколько раз она пыталась вызвать меня вновь на откровенные объяснения, но я, предвидя, что опять поддамся ее чарам, всячески от нее уклонялся.
Так длилось время в течение почти двух недель, когда некоторые обстоятельства вновь изменили состояние моего духа.
Правда, вновь меня стало смущать мое пребывание в Городе. Я ехал туда, подчиняясь могущественной силе любви, но, когда эта власть ослабла, мне стало казаться, что я напрасно отдаю свои силы делу, которое могло бы совершиться и без меня. Стыд, однако, удерживал меня от того, чтобы отказаться от поручения, принятого на себя. Но я твердо решил написать подробное письмо жене, объяснить ей, зачем я нахожусь в Риме, и просить ее простить мне мой внезапный отъезд и с надеждой ожидать моего скорого возвращения.
Потом и самое дело, порученное мне, стало мне казаться ничтожным. Я видел, что и без моей помощи все будет исполнено, как должно, благодаря знаниям Фестина, ловкости Камения и неукротимой воле Сегеста. Несколько раз я высказывал это мнение самой Гесперии, и она начала посматривать на меня с тревогой.
Кроме того, меня раздражало положение в нашем доме Гликерия. Я почти не сомневался, что этот надушенный и завитой щеголь – возлюбленный Гесперии. Он держал себя скромно, и все же чувствовалось, что в нашем доме он – свой. Рабы относились к нему почти как к хозяину. В отсутствие Гесперии он свободно делал распоряжения и даже принимал гостей. «Если тебе люб этот юноша, – думал я о Гесперии, – зачем тогда ты опять лицемеришь, обольщая меня лживыми уверениями в своей любви ко мне!»
Наконец случилось и несколько происшествий, которые решительно стали меня склонять к мысли, что для меня лучшее – уехать из Города.
Однажды утром ко мне явился раб, посланный Миррой, которая напоминала мне мое обещание посетить ее и звала в тот день к себе на обед. Мне показалось неудобным отказаться, и я отправился на это собрание.
Мирра сдержала свое слово. Около самой Субурры у нее действительно был воздвигнут, как большой дворец, – великолепный дом, с рядом прекрасно убранных и обставленных комнат, блистающих мрамором, позолотой и статуями, с мраморным водоемом в перистиле, с обширной беседкой, оплетенной розами, на крыше.
У Мирры собралось лучшее общество Города, и я увидел, что почтенные отцы семейств и юноши лучших фамилий не стеснялись открыто посещать заведомую меретрику. Среди гостей я, к своему удивлению, увидал Гликерия. Как новая Аспасия, [103]Мирра собрала у себя и философов, и поэтов, и ученых, и за столом все время шла умная и тонкая беседа, нисколько не похожая на пьяные речи того пира у Гесперии, который был почтен присутствием императора. Обсуждали новые открытия Диофанта, [104]говорили <о поэзии, о философии>, и только о великих событиях в империи и о готовящейся войне не было произнесено ни слова.
Мирра была очень любезна со мной, отличала меня перед прочими, много говорила со мной, намеренно называя, не без легкой насмешки, триумвиром. Случилось мне говорить и с другими гостями, причем многие знали мое имя и как нового магистрата, и как племянника сенатора. В общем, я мог быть доволен вечером, если бы не одно обстоятельство.
Среди приглашенных был один приезжий, как потом оказалось, из Бурдигал, по имени Бибул. Когда, уже к концу вечера, мне случилось с ним разговориться, он передал мне, что недавно проездом был в Лакторе и слышал там вести о моей семье. Бибул говорил очень осторожно, видимо, стараясь не огорчать меня, но все же я узнал из его слов самые тягостные вести. Сын мой, конечно, умер в самый день моего отъезда. Жена моя так была потрясена этой смертью и моим исчезновением, что несколько дней опасались за ее рассудок. Она ни с кем не говорила ни слова, не принимала пищи и не хотела выходить из своей комнаты. Оправившись постепенно, она поддалась влиянию христиан. Теперь все время она проводит на их собраниях, надела на грудь крест, молится целые ночи перед распятием и посещает все христианские богослужения. В этом соучастница с ней моя сестра, Децима, приехавшая в (Лактору) по смерти своего мужа. Она также предалась христианству, и в Лакторе говорят, что обе женщины намереваются в скором времени войти в один христианский монастырь.
Само собой разумеется, такие вести произвели на меня столь гнетущее впечатление, что я уже не мог оправиться более за весь вечер. Низкий широкоплечий мим разыграл перед нами на домашней сцене забавную комедию о Данае,
С Гесперией мы, разумеется, встречались каждый день, но ненадолго и не наедине. Утренний завтрак мне приносили в мою комнату; прандий [102]мне приходилось проводить у Камения, а за обедом у нас почти всегда бывало несколько человек, среди которых и непременный Гликерий; за этими обедами велись разговоры о важных вопросах, обсуждались известия, приходившие с Востока или из Медиолана, и не отводилось времени для беседы о личных делах.
Гесперия, кажется, замечала, что я отношусь к ней холодно, и это ее сердило. Несколько раз она пыталась вызвать меня вновь на откровенные объяснения, но я, предвидя, что опять поддамся ее чарам, всячески от нее уклонялся.
Так длилось время в течение почти двух недель, когда некоторые обстоятельства вновь изменили состояние моего духа.
Правда, вновь меня стало смущать мое пребывание в Городе. Я ехал туда, подчиняясь могущественной силе любви, но, когда эта власть ослабла, мне стало казаться, что я напрасно отдаю свои силы делу, которое могло бы совершиться и без меня. Стыд, однако, удерживал меня от того, чтобы отказаться от поручения, принятого на себя. Но я твердо решил написать подробное письмо жене, объяснить ей, зачем я нахожусь в Риме, и просить ее простить мне мой внезапный отъезд и с надеждой ожидать моего скорого возвращения.
Потом и самое дело, порученное мне, стало мне казаться ничтожным. Я видел, что и без моей помощи все будет исполнено, как должно, благодаря знаниям Фестина, ловкости Камения и неукротимой воле Сегеста. Несколько раз я высказывал это мнение самой Гесперии, и она начала посматривать на меня с тревогой.
Кроме того, меня раздражало положение в нашем доме Гликерия. Я почти не сомневался, что этот надушенный и завитой щеголь – возлюбленный Гесперии. Он держал себя скромно, и все же чувствовалось, что в нашем доме он – свой. Рабы относились к нему почти как к хозяину. В отсутствие Гесперии он свободно делал распоряжения и даже принимал гостей. «Если тебе люб этот юноша, – думал я о Гесперии, – зачем тогда ты опять лицемеришь, обольщая меня лживыми уверениями в своей любви ко мне!»
Наконец случилось и несколько происшествий, которые решительно стали меня склонять к мысли, что для меня лучшее – уехать из Города.
Однажды утром ко мне явился раб, посланный Миррой, которая напоминала мне мое обещание посетить ее и звала в тот день к себе на обед. Мне показалось неудобным отказаться, и я отправился на это собрание.
Мирра сдержала свое слово. Около самой Субурры у нее действительно был воздвигнут, как большой дворец, – великолепный дом, с рядом прекрасно убранных и обставленных комнат, блистающих мрамором, позолотой и статуями, с мраморным водоемом в перистиле, с обширной беседкой, оплетенной розами, на крыше.
У Мирры собралось лучшее общество Города, и я увидел, что почтенные отцы семейств и юноши лучших фамилий не стеснялись открыто посещать заведомую меретрику. Среди гостей я, к своему удивлению, увидал Гликерия. Как новая Аспасия, [103]Мирра собрала у себя и философов, и поэтов, и ученых, и за столом все время шла умная и тонкая беседа, нисколько не похожая на пьяные речи того пира у Гесперии, который был почтен присутствием императора. Обсуждали новые открытия Диофанта, [104]говорили <о поэзии, о философии>, и только о великих событиях в империи и о готовящейся войне не было произнесено ни слова.
Мирра была очень любезна со мной, отличала меня перед прочими, много говорила со мной, намеренно называя, не без легкой насмешки, триумвиром. Случилось мне говорить и с другими гостями, причем многие знали мое имя и как нового магистрата, и как племянника сенатора. В общем, я мог быть доволен вечером, если бы не одно обстоятельство.
Среди приглашенных был один приезжий, как потом оказалось, из Бурдигал, по имени Бибул. Когда, уже к концу вечера, мне случилось с ним разговориться, он передал мне, что недавно проездом был в Лакторе и слышал там вести о моей семье. Бибул говорил очень осторожно, видимо, стараясь не огорчать меня, но все же я узнал из его слов самые тягостные вести. Сын мой, конечно, умер в самый день моего отъезда. Жена моя так была потрясена этой смертью и моим исчезновением, что несколько дней опасались за ее рассудок. Она ни с кем не говорила ни слова, не принимала пищи и не хотела выходить из своей комнаты. Оправившись постепенно, она поддалась влиянию христиан. Теперь все время она проводит на их собраниях, надела на грудь крест, молится целые ночи перед распятием и посещает все христианские богослужения. В этом соучастница с ней моя сестра, Децима, приехавшая в (Лактору) по смерти своего мужа. Она также предалась христианству, и в Лакторе говорят, что обе женщины намереваются в скором времени войти в один христианский монастырь.
Само собой разумеется, такие вести произвели на меня столь гнетущее впечатление, что я уже не мог оправиться более за весь вечер. Низкий широкоплечий мим разыграл перед нами на домашней сцене забавную комедию о Данае,