Каждый день по утрам возили на работы по разным местам: к новому Пулковскому аэропорту, на разные заводы, где на особо вредных производствах не хватало рабочей силы.
   Голявкин смог позвонить товарищу, тот его навестил, взял ключи от квартиры, привез одежду для работы, карандаш, бумагу и пачку конвертов. После работы Голявкин садился на нары и что-нибудь писал.
   - Ты писатель, что ли, все пишешь?
   - Писатель.
   Так пролетели пятнадцать суток...
   Скульптор Яшин без помех получил квартиру, повесил на видное место этюд, выпрошенный у Голявкина, поменял жену на новую и с тех пор с каждого гонорара привозил Голявкину целые горы бутылок. То ли в благодарность за самоотверженную рыцарственную отсидку вместо него, то ли еще отчего.
   Иногда мне казалось: Яшину хочется упоить его до смерти, избавиться от единственного свидетеля своего малодушия. Но убить здоровяка Голявкина не так-то просто: алкоголь он держит отменно, никого к своей душе близко не подпускает, на откровенный разговор никогда не рассопливится, для душевного покаяния повода не даст...
   Шло время. И однажды, вскоре после случая со скандалом у нас дома, Яшин закрылся в квартире, договорившись со своей второй женой, чтобы, уходя на работу, она обязательно оставляла ему побольше выпивки.
   Я почувствовала неладное и хотела поговорить с ним, успокоить, сказать, что скульптора Яшина мы по-прежнему уважаем, ценим, любим как давнего друга и приглашаем с супругой в гости на юбилей Голявкина.
   Но по телефону никто не отвечал.
   Я приехала к нему, но дверь никто не открывал.
   Его жена потом говорила, что они оба были дома, не знали, правда, кто звонит в дверь. Но он не велел открывать никому. А когда звонки прекратились, подошел к окну, посмотрел, кто уходит...
   Он отказался есть и очень скоро сгорел окончательно. Своей кончиной он будто наложил на жену печать. Я встретила ее случайно в метро.
   - Как ты? - спросила я.
   - Не знаю. Я ничего не знаю. Не спрашивай, - сказала она. - Подожди, остановила меня, когда я приготовилась выходить, открыла большую кожаную сумку, набитую до отказа поллитровками водки, вынула бутылку и дала мне. Вот, помяните Яшина. Он считал Голявкина другом. А тебя он любил.
   - Не может быть! - удивилась я.
   - Просто он тебе не говорил. А мне говорил. Вернее, он тебя уважал.
   Ну это другое дело. Я выскочила из вагона...
   Она сожгла себя таким же способом, как и он. И прах ее захоронен вместе с его прахом в одной могиле...
   Квартира, таким трудом доставшаяся, больше никому не понадобилась...
   - Многие умерли, - говорит Голявкин. - А я вот живой. Потому что я хитрый. - И не объясняет, почему он "хитрый". А спросишь, не скажет.
   6
   Техническую подготовку к скульптурной работе, которую упорно не хотел показывать мне Яшин, довелось увидеть в мастерской другого скульптора - Юрия Вашкевича, когда они с Владимиром Горевым работали над монументальным памятником Ленину.
   Внутренняя конструкция для фигуры выглядела внушительно, произвела на меня ошеломительное впечатление. В центре мастерской был сооружен помост из толстых досок. Вероятно, он мог выдержать танк. На помосте стоял огромный каркас человеческой фигуры, тоже из досок. Снизу доверху он был утыкан крупными железными гвоздями сантиметров через пять друг от друга. Они должны держать гипсовую массу. Мне показалось - сооружение по силам гигантам...
   - Голявкин был другом Николаева, я его еще лично не знал, но слышал про него: в одном же институте учились, - рассказывает Вашкевич. - Разговоры-то идут: кто что делает. Говорили, мол, такой гениальный парень в живописной мастерской... А Николаев позже портрет его знаменитый лепил...
   7
   - Витя, я продал две твои головы, - сказал скульптор Женя Николаев, большой красивый молодой мужик.
   Он лепил портрет Голявкина в 1964 году. Во время сеанса так тщательно вглядывался в Голявкина, пронзал и обволакивал его взглядом, что Голявкину стало не по себе, он забеспокоился:
   - Мне кажется, у меня лоб узкий...
   Тогда забеспокоился Николаев, занервничал:
   - Как это может быть? - Прощупал взглядом пропорции головы лепной и натуральной. - Нет, нет! Голова что надо! Как у римского патриция.
   Одну голову, в граните, 50х40х40, приобрел Брянский областной художественный музей. Другая, в бронзе, - в Русском музее.
   Я сама слышала: М. Аникушин говорил, что портрет писателя Голявкина одна из лучших работ Николаева.
   8
   О женах: первой, второй, старой, новой... На меня иногда накатывает странная мысль: выгнал бы меня, старую жену, из дома, выбросил за дверь. Так трудно подчас бывает держать на себе творческие своды и нести их по житейским рытвинам и ухабам.
   Мне хочется найти в памяти случай и сделать его в своем повествовании метафорой, символом неудобного голявкинского характера.
   И тут врывается телефонный звонок. Случай, который я искала в памяти, подвернулся сам собой.
   Давно знакомая С. приехала из Подмосковья навестить своего сына, служащего моряком на военном корабле в Кронштадте.
   Мое знакомство с С. длится еще с целины. В 1957 году всех нас, поступивших в университет, отправили в североказахстанские степи Кокчетавской области на уборку урожая. Статная, рослая, красивая девица с отделения журналистики филфака оживляла всякую компанию своим присутствием. Она была уже замужем, и мне, занятой работающей девчонке, ее раскованность казалась немного вульгарной. Ко мне вечно липли какие-то неполноценные, инфантильные ребята - чувствовали, что я их не унижу, не оскорблю. С. ни с кем не церемонилась - отшугнет, высмеет, прогонит и сама сядет рядом.
   Я помню солнечный, ясный день на целине, когда мы с С. очутились у большого подсолнухового поля. Я срывала яркие желтые солнца и говорила про "Подсолнухи" Ван-Гога. С. спросила: кто это? "Любимый художник Голявкина". "А кто такой Голявкин?" Я рассказывала, она внимательно слушала.
   Когда через некоторое время в Ленинграде пошла молва про Голявкина как писателя, С. разыскала адрес и время от времени приходила поболтать с ним, когда бывала в разводе с очередным мужем...
   На этот раз она хотела показать своему младшему сыну живого классика Голявкина, старшему уже показывала в прошлом году.
   - Вот он какой! - восторженно говорит С., представляя Голявкина своему сыну. - Мы тебе пива привезли. У вас в Питере стали делать очень вкусное пиво.
   - Давай, - говорит Голявкин. Садится за стол и стакан за стаканом осушает все бутылки.
   - Ты же мальчику ничего не оставил, - говорю я. - Как можно?
   - А я не знал, что надо делиться, - говорит Голявкин и запихивает в рот кусок за куском.
   - Ты разве голодный? Целый день ел и пил до отвала! Веди себя прилично! - пилю его я.
   - Как это? - спрашивает Голявкин.
   В этот момент наш сын приносит бутылку водки. Голявкин хватает ее и начинает глушить, ни на кого не глядя.
   - Ты производишь пренеприятное впечатление! - говорю я, надеясь его остановить. - Какой пример ты подаешь ребятам?
   - Не хочу никакого примера! - отвечает Голявкин.
   - Посмотрите картины, книги, - отвлекаю я гостей от созерцания "классика", который продолжает забрасывать в свой бездонный рот все, что видит глаз.
   - Что за картины? - спрашивает гость.
   - Их гений написал! - поясняет С.
   - Мазня какая-то.
   - А ты продаешь картины? - спрашивает меня С.
   - Не продаю. За них не дают настоящую цену.
   - Не может быть!
   - На прошлой неделе приходил миллионер из Америки, хотел купить задешево, - говорю я. - Мне стало обидно. Я поняла, что рынка нет, и он без наших картин уехал в Америку.
   - Надо же! - говорит С. - Непонятно...
   Гость уже закемарил, ему не до картин, не до книжек, которые показывает писатель. Ему ничего на свете не надо, лишь бы дали поспать.
   - Я сейчас приготовлю постели, - тороплюсь я.
   - Не надо, - говорит С. - Мы поедем к моей сестре, она нас ждет.
   И они поехали на другой конец города в мороз и тьму.
   - Почему ты так себя вел? - спрашиваю, проводив гостей. - Они увидели неприятного субъекта. Представь, какое впечатление о тебе останется у молодого человека!
   - Пусть знают: классики еще и отвратительными бывают! - заявляет Голявкин.
   - Ты не хочешь быть классиком?
   - Ни за какие бутылки! - говорит Голявкин.
   У меня больше нет слов. Я хочу, чтобы меня, старую жену, выкинули вон... Я не хочу зависеть от каждодневных изнурительных случайностей
   с этим писателем!..
   9
   Одно время, с самого начала, Голявкин был наивно искренен в выражениях. Представьте: молодой "гений" прочитывает только что сочиненный стих в надежде на положительный (и никакой другой!) отзыв. И слышит: "Извини, старик, по-моему, это просто дерьмово". Понятно, как подействует на него такая откровенность. В итоге негатива вокруг Голявкина скапливалось столько, что невозможно стало куда-нибудь сдвинуться с общежитской койки без скандала.
   Голявкин начал несколько придерживать язык: совсем перестал высказывать свое мнение по поводу всего не собственного (по отношению к собственным произведениям реакция его была однозначной, как у всех: гениально - и не иначе!). Скоро стало ясно, что отмалчиваться невозможно. Люди, пришедшие к тебе, смотрят сосущими глазами и, не услышав ответа, все равно продолжают его ждать.
   Тактика изменилась, всякому читающему свое произведение Голявкин теперь говорил: "Хорошо, старик! Молодчина!" Жизнь становилась спокойнее. Получается вроде по Карнеги: улыбка и доброжелательность по отношению к клиенту делают деньги. Таким образом искренность изживает себя, все прикрывается лицемерием, никто никогда правды тебе не скажет - такова психология современного делового человечества.
   Был в Москве знаменитый творец поэм и стихов на злобу дня Ж. Он скакал по всему свету, словно блоха, публично хвастался, что объездил 64 страны мира, в то время как всякий самостоятельный "шестидесятник" был попросту невыездным. Заносило его в Ленинград, завело и к Голявкину. Он высокомерно, тщеславно вытанцовывал перед ним свое превосходство.
   Голявкин попросту съездил ему по шапке. Но оголтелых так просто не окоротишь: Ж. решил, что Голявкин завидует его славе.
   Другой творец, Н., как-то в подпитии захотел раз и навсегда сбить Голявкина с ног: вызвал его во двор и наскакивал с кулаками. Голявкин уклонялся, и тот с размаху брякался в лужу, еще больше ожесточался, вскакивал и снова падал в грязь. Голявкину было весело, он от души смеялся над тем, как легко человек роняет себя...
   Вообще все время приходилось опасаться наскоков с разных сторон. Особенное опасение было задано вот каким случаем.
   Я работала на базе "Ленкнига" с утра, вечером училась в университете, в перерывах встречалась с Голявкиным, мы с ним всегда куда-нибудь ходили. Тогда все друг к другу ходили по поводу и без повода, послушать друг друга, поговорить. Однажды, только я успела взяться за работу, начальник вызвал меня в свой кабинет. Там сидел довольно молодой мужчина.
   - Переоденьтесь быстрее, - сказал он с улыбкой. - Нам с вами надо поехать в одно место. Там нас ждут.
   - В какое место?
   - Узнаете.
   Мне стало любопытно. Я быстро сходила переодеться, мы сели в машину и приехали... в Большой дом.
   Мужчина привел меня в просторный кабинет.
   - Посидите немного, осмотритесь, - сказал с располагающей улыбкой и оставил меня одну.
   На окнах висели желтые шторы, комнату заливал янтарный свет. Вот бы одной пожить в такой комнате - усталости от тесноты и убогости родительского жилья, кажется, не будет конца. Сижу. Мечтаю. Никто не мешает.
   У меня, между прочим, сегодня после работы назначено свидание с Голявкиным. Он всегда недоволен, когда я опаздываю, ворчит часами.
   Входят двое молодых белокурых парней, вежливо просят присесть поближе к столу, кладут передо мной пару листов бумаги и ручку.
   - Расскажите, пожалуйста, - говорит один из них, - где вы были такого-то числа?
   - Не помню, - отвечаю. Я каждый день бываю в разных местах: на работе, в университете, с Голявкиным ходим куда не лень. Где уж все упомнить!
   - Вспомните! - настаивает он.
   - В гостях, - говорю я.
   - Ага. В гостях. А у кого?
   - У Косцинского.
   - Да, правильно, мы знаем. С кем вы там были?
   - С Голявкиным. Это студент-живописец из Академии художеств.
   - Знаем. А кто там еще был?
   - А я, кроме Косцинского, никого не знаю.
   - Неужели не знаете? И что же вы там делали?
   - Пили чай.
   - А еще что?
   - Говорили об искусстве...
   - Об искусстве?.. А что говорили об искусстве?
   - Я совершенно не помню. Знаю, что об искусстве, а конкретно не помню. Я была в кухне с его женой.
   - Вспоминайте, вспоминайте, и все, что вспомните, запишите.
   Они встали и ушли.
   Рабочее время кончалось, возвращаться на книжную базу мне сегодня уже не придется...
   Ничего я не буду писать, еще подведешь кого-нибудь под монастырь. Да и писать-то нечего...
   Тот, что спрашивал, снова вошел в кабинет.
   - Написали?.. Так не годится. Пойдемте в другую комнату, там обязательно напишите.
   Он привел меня в другую комнату, положил на стол те же ручку и бумагу. У стены стоял мягкий диван.
   - Посидите на диване, подумайте и напишите.
   Я села на диван. Голявкин, наверно, сейчас ругает меня на чем свет стоит: не пришла на встречу. Пропущены занятия на филфаке. Волнуюсь до дрожи в пальцах. А день кончается.
   Вдруг открывается дверь и впускают ко мне... Голявкина.
   - Ты что-нибудь тут написала? - подозрительно спрашивает он.
   - Нет. А ты?
   - Молодец. Я тоже не написал.
   - Что же теперь будет?
   - Не знаю. Посмотрим.
   К вечеру нас обоих неожиданно выпустили на волю. То ли не оправдали надежд, не пригодились. То ли, наоборот, можем понадобиться в любой момент. Что хочешь, то и думай.
   Мы вышли на свободу вдвоем, словно повенчанные...
   Кирилл Владимирович Косцинский был осужден на семь лет лагерей за антисоветскую пропаганду. Ходили к нему и те, которые не только писали, а были завербованы "органами", охотно следили и доносили. А лет через тридцать еще и с удовольствием в этом признавались. Рассчитывали, что культурная общественность их "подвиг" не сможет не оценить?..
   10
   История с Косцинским нас потрясла. Всю дальнейшую жизнь мы были постоянно настороже. Период наивности был пройден. Надо быть умнее. Чтобы не доносить - не лезть в высокопоставленную "тусовку", как сказали бы теперь.
   Остерегаться того, что о тебе донесут, было совершенно бесполезно. Берегись, не берегись - все равно донесут, что бы ни делал, - хорошо налаженная система. Мы чувствовали, что плотно сидим "под колпаком". Неуютно было.
   - Что мы сделали? Мы же ничего не сделали, чтобы опасаться. - Мне так хотелось вырваться из этого неуюта.
   - Мы-то ничего не делаем. Рассказы там мои что-то делают, черт бы побрал!
   - Но они ведь даже не напечатаны.
   - Тем более. Ходят по рукам, их читают...
   - Читают, а потом несут куда следует?.. Чем они их так раздражают?
   - Не знаю. Просто они совсем не такие, какие нужно. Неподходящая страна. Неудачная.
   - Людям ведь рассказы нравятся.
   - Потому и нравятся, что не такие. Отстань от меня! Что ты ко мне пристала?
   11
   Мы сидим в комнате, которую Голявкин снимал в большой коммунальной квартире. Вдруг звонок в дверь. Кого-то впустили в квартиру, он гулко шагает по коридору, стучит к нам.
   - Кто там?
   - Голявкин здесь живет?
   За дверью - большой лысый мужик с крупным носом на розовом лице.
   - Я Юрий Казаков, будем знакомы!
   - Как ты меня нашел?
   - Друзья помогли.
   Они присаживаются к столу. Я ухожу, мне некогда рассиживаться в приятной компании...
   Юрий Павлович Казаков был рассказчиком ярко выраженной классической традиции. "Самый талантливый!" - говорил про него Голявкин. Казаков трогательно ценил новаторскую форму голявкинских рассказов. Они любили друг друга за творчество, встречались в Москве в ЦДЛ, за бутылочкой неуемно похваливали друг друга за вновь написанные вещи.
   Вот что пишет Казаков одному из своих адресатов в 1958 году, после первой встречи с Голявкиным: "Я шел по каменным плитам и думал о тебе, о городе, который до сих пор еще выбрасывает на рынок сознания больных гениев. Один из этих гениев - некий Голявкин..."
   А вот другое письмо, написанное, когда в 1969 году у Голявкина вышла наконец "взрослая" книга "Привет вам, птицы":
   "Дорогой Витя! Гран мерси тебе за книжку. Я давно как-то написал, что мужество писателя - это терпение. И вот теперь я радуюсь, что многолетнее терпение твое вознаграждено, - рассказы, которые я узнал чуть ли не пятнадцать лет назад, теперь почти все вышли. Потерпи же еще (как сказал поэт, отдохнешь и ты!) - потерпи, и появятся на свет и "Лейтенант", и "Пуговица", и проч.
   Вот был случай. Приехал ко мне в Москву один поклонник. Взяли мы и пошли. А была зима. Мороз страшный. Багровое солнце светило на нас. И взяли мы с ним в ларьке подогретого пива. Но мороз был такой, что пена леденела и царапала нос. И снега под ногами пели. И все было прекрасно...
   А вот божественная фраза "Мороз и пиво..." - тебе пришла в голову. За что тебе честь и хвала. Надо же придумать!
   У меня весна. Скворцы шебуршат прошлогодней листвой, носят всякие веточки и листики в свои скворешни - я их приколотил четыре штуки. Дрозды орут, как зарезанные. Вальдшнепы тянут вечерами на трех гектарах моего парка, жаль, охота запрещена, и я на них только смотрю со смутным сердцем и слушаю ихнее хорканье. Белки прыгают по веткам. Ждем появления сморчков. Зацветает орешник. Теплые батареи под окнами. Прохладные стекла. В лесу пар по утрам. Впереди - рыбалка, божественный жор плотвы на Плещеевом озере. Пасху я встречал в Троице-Сергиевой лавре. Плотву я посолю и завялю, и потом с пивком, ах! У меня есть лог-долина, и там цветет черемуха и поют соловьи, тебе не завидно, старче? Ну что бы тебе еще написать?
   Слышал я, будто Коринец тебя прогнал из своего дома. Так по крайней мере он говорил Г. Семенову. Если это так - что сказать о Коринце? Нечего. Аминь.
   Сказать тебе, чем я занимаюсь? Шляюсь по окрестным полям и думаю, как бы получше написать как я был в Грассе на вилле И. А. Бунина, захватить попутно Ниццу, Монако, дом Марка Шагала, Марсель, Арль с цыганками и корридой. И устрицы, которые я ел с князьями. И старого солдата белой гвардии, моющего по вечерам рюмки в кафе в Сан-Рафаэле.
   Вот и все.
   Еще раз в последних строках моего письма поздравляю тебя с книжкой. И тираж хороший. И с портретом. Зря только ты на обложке смеешься. Тебе надо быть мрачным. Так снимайся впредь для печати - мрачным или по крайней мере задумчивым, печальным, всепонимающим, скорбящим.
   Будь здоров, обнимаю и все такое.
   Ю. Казаков".
   12
   А вот рассказать о Юрии Коринце я могу.
   Когда Голявкин окончил Академию художеств, по распределению ему предстояло ехать в город Орджоникидзе (Владикавказ) в качестве художника-сценографа в театр. Но в ленинградском Детгизе у него к тому времени вышли в свет две книжки с его собственными иллюстрациями и был договор на следующую. Таким образом он сам нашел себе работу вполне по профилю. Однако жить в Ленинграде было негде, академическое общежитие пришла пора освободить. Случайно ему удалось снять комнату в Лисьем Носе, и началось паломничество к Голявкину старых и новых знакомых из Ленинграда, из Москвы.
   Однажды приехал Юрий Коринец. С Голявкиным они подружились во время учебы в художественном училище в Ташкенте. У него была непростая биография. Он неохотно рассказывал о том, как в детстве очутился в Гянже, хотя родился в Москве. Как угадывалось, родители его были фанатичными коммунистами. Отец в тридцатые годы находился на дипломатической работе, потом был репрессирован. А Гянжа стала местом Юриной ссылки. Он пробыл там всю войну.
   Голявкин, как только поселился в Лисьем Носе, вскопал на одичавшем уже земельном участке две грядки и посадил огурцы. Самое интересное - они выросли.
   И вот мы с Юрой сидим на ступеньках крылечка на солнышке, а Голявкин ходит мимо нас и поливает свои огурцы. Угощает нас спелыми пупырчатыми плодами и снова громыхает серебристыми оцинкованными ведрами, достает воду из колодца, что прямо напротив крыльца.
   Мы хрустим огурцами и читаем первую Юрину поэтическую книжку "Подслушанный разговор".
   ...У окошка мы сидим
   И глядим наружу.
   Шепчут листья: "Улетим!"
   А ныряют в лужу.
   Мне нравится "Листопад", печальные и поэтичные строки. Юре нравится, что мне нравится. Он смеется.
   Он удивительно подвижный и доброжелательный, обо всем обстоятельно рассуждает и, как мне представляется, мудро.
   Юра говорит:
   - Видишь ли, Витя, с твоими гениальными рассказами тебе здесь торчать бесполезно, здесь тебе ходу не дадут. Надо переезжать в Москву. Там атмосфера живее, люди интереснее.
   - Где мы там жить будем? Нам и здесь-то жить негде. А там что? говорит Голявкин.
   Я говорю банальность:
   - А говорят, талант везде пробьется.
   - Кто это вам сказал? - говорит Юра. - Падет, как осенняя муха. Много их пропадает...
   - Как осенние листья, - поправляю я. - "Шепчут листья: "Улетим!" А ныряют в лужу".
   Ему понравилось, что символика его слов неожиданно пригодилась. Юра довольно улыбается.
   - Здесь, Витя, ты будешь вечно прозябать. Тебе надо попасть в обойму. Есть более-менее устойчивая группа писателей - всегда на виду, на слуху.
   - Мне сейчас некогда. У меня договор. Пора книгу в издательство сдавать, - говорит Голявкин.
   - Я понимаю, - говорит Юра. - Ты все же почаще езди в Москву. Надо над этим думать...
   Голявкину стало завидно, что я процитировала Юрино стихотворение. Оба же писатели, черт возьми! В ответ он прочитал отрывок из своего рассказа "Странное письмо". Решил, что к случаю подходит.
   - Чайники, сковородки, лестницы, полотенца кладите в угол на радость всем. В обратном порядке вытаскивайте из угла. Лейте из леек в угол воду, вбивайте гвозди без промедленья и не морочьте мне голову...
   Конечно, Голявкин приехал в Москву, встретился с Коринцом и они отправились в ЦДЛ. Вот тут-то Коринец и предпринял давно задуманную акцию: познакомить московских корифеев с гениальным ленинградцем Голявкиным. Надо же было когда-то вывести гения в люди.
   Милый, добрый, щедрый Юра Коринец заказал на свои деньги хорошо накрытый большой стол, чтоб всем московским писателям, прохлаждавшимся в ЦДЛ, хватило места.
   Официантки постарались на славу. Что только не было выставлено на стол! Красная и черная икра, розовая семга и белорыбица. Шашлык и бастурма. Разных сортов виноград и другие фрукты холмами возвышались в высоких вазах над хрусткой крахмальной скатертью. Водочка, коньячок и натуральная минеральная водичка "Боржоми".
   Всех знаменитых позвали угощаться. Юрий Иосифович Коринец радостно поднялся во главе стола с наполненной рюмкой в руке. Сейчас он расскажет всем про замечательного, талантливого ленинградского писателя, которого стоит радушно принять в свои сплоченные ряды.
   Тут обнаружилось: Голявкин куда-то делся. Ушел, не дождавшись представления.
   Его искали, но не нашли.
   Великолепный замысел был сорван...
   Всю жизнь у Голявкина мода - уходить в самый нужный момент. Возможно, он чего-то боялся? Может, чувствовал себя будто под прицелом?
   Когда позже мне пришлось многое взять на себя, я чувствовала себя именно так: скрытая недоброжелательность со всех сторон, всегдашняя корпоративность, не впускавшая остальных. И всегда в "остальных" остаешься.
   Не за тем он, конечно, ехал в Москву, чтобы с помощью Коринца представляться. Но Юра ведь искренне желал добра. И рассердился на Голявкина не на шутку. Между ними произошла размолвка.
   - Что же ты сбежал? - спросил Коринец на другой день.
   - Я просто вышел, - ответил Голявкин.
   - Ты ушел в самый неподходящий момент!
   - В самый подходящий момент! - Голявкин рассмеялся.
   - Что же ты смеешься? - злился Коринец.
   - Потому что смешно.
   Такой смех кого хочешь выведет из себя.
   Коринец и прогнал его из своего дома.
   13
   Но москвичи все же очень трогательные, отзывчивые люди. Например, Юрий Нагибин пишет записку по поводу романа "Арфа и бокс":
   "Дорогой Виктор! Роман гениален, но что мне с ним делать? Я убежден, что из него можно сделать первоклассное кино. Соваться ли мне с ним на "Мосфильм", или будут иные распоряжения? Звон я подыму, будь здоров, потому что, в самом деле, восхищен романом, но я хотел бы знать, какую реальную пользу могу принести. Напиши. Обнимаю. Юра".
   Роман до сих пор не экранизирован. Будто автору до него нет дела. Не короткий рассказ, а длинная история неспокойной жизни. А вот в широкое дело его запустить - совсем другая история, которая могла бы состояться, но, увы...
   В последующие десятилетия выживать творчески становилось все труднее. Но великолепные надписи на книгах, которыми писатели щедро одаривали друг друга, согревают душу и сейчас.
   "Прославленному Виктору Голявкину - писателю, художнику, арфисту, боксеру - восхищенно и нежно. Юрий Нагибин".
   Мы познакомились с Нагибиным однажды осенью. Или весной. Не помню точно. Мы были без пальто. В номер гостиницы "Европейская" сошлось много народу - знакомые и не знакомые мне молодые поэты. Все расселись в большой комнате и смотрели на рыжеволосую женщину, изящно присевшую на край полированного стола; в отличие от меня великолепно одетую. Во время чтения стихов одна из туфелек нечаянно спадала с ее стройной ноги и напедикюренные пальчики слепо ловили ее по кругу. А я старалась запрятать под стул подальше от глаз свои простецкие ботиночки, которые к тому же нестерпимо жали. При покупке не было выбора, пришлось брать что осталось. За стройность моих ножек я могла быть совершенно спокойна - обувка оставляла желать лучшего...