Штейнман искоса поглядел на Франческу.
   — Сколько тебе лет? — спросил он.
   — Ну, на сколько я выгляжу?
   — Лет на двадцать, — сказал Штейнман честно. — Но двадцать тебе не может быть. Черт тебя знает, не хочешь — не говори…
   Между тем шоссе все не показывалось и не показывалось, и это было странно; как вдруг они неожиданно вышли на дорогу. Правда, дорога была не асфальтовая, а бетонная, уложенная большими плитами, из которых торчали гнутые железные уши.
   — Я вижу в той стороне, — присмотрелся Штейнман, — пустое пространство. Наверняка в этом месте дорога впадает в шоссе.
   Они пошли к шоссе. Плиты, видно, укладывали где гладким лицом, где шершавой спинкой; их следы горели в жаркой сосновой тени и уходили все дальше. Они слышали море позади, но шоссе, к которому они шли, было пустынно — или это не шоссе?
   — Это не шоссе, — сказал Штейнман, когда все уже было ясно. — Черт, мы пошли не в ту сторону.
   Лес перед ними расступился; в огромном карьере, белый и пустой, стоял на горячем песке заброшенный завод. В темных окнах не было стекол; ржавые обрывки колючей проволоки, словно плющ, вились по бетонному забору. Вокруг уже начали прорастать маленькие елочки.
   — Наверное, над воротами, — пошутил Штейнман, — было раньше написано: «Arbeit macht frei».
   — Ну что, пошли назад? — предложила Франческа. — С того-то конца бетонка точно в шоссе упирается. Чего мне и хочется всеми силами.
   — Погоди, давай посмотрим, что там внутри. Полазаем. Вдруг там скелет прикованный или груды золота.
   — Очень хорошо, — возразила Франческа, — но я туда не хочу. Босиком можно ножку наколоть на какой-нибудь ржавый гвоздь.
   — Ну, иди обратно! — сказал Штейнман, покосившись на нее, и прошел в ворота.
   Франческа вздохнула и последовала за ним.
   По заброшенным заводам ходит солнце год за годом, комары там, в жирной зелени ручья, по развалинам открытым ходит смерть неслышно чья. А разваренное солнце, как яичница, слепое, разлитое в поднебесье. Дыма полосы на лесе. Тишина звенит, качаясь, разрастаясь — жар трескучий по кирпичным льется сводам, темно море, зыбка твердь, над горой восходит туча, по заброшенным заводам ходит, бродит чья-то смерть…
   Франческа обогнула бетонный корпус, стараясь ступать в тень, и увидела Штейнмана. Он стоял перед проломом в стене, приложив палец к губам.
   — Там, на втором этаже, кто-то есть, — шепнул он. — Я в окно увидал. Сидит неподвижно. Один. Тсс… пойдем заглянем.
   Внутри все было завалено кирпичом, штукатуркой, сломанными станками, но лестница на второй этаж сохранилась. Они вдвоем, стараясь не шуметь, прокрались вверх и вышли на второй этаж. Там, в квадратной полутемной комнате, откуда солнца не было видно, в старом продавленном кресле сидел человек. Штейнману и Франческе было хорошо его видно; он же заметить их не мог.
   У человека была небольшая аккуратная борода, совсем седая, волосы тоже. Черты лица — на одно выражение, словно бы так всю жизнь он и жил, то ли сосредоточенно к чему-то приглядываясь, то ли оценивая, то ли любуясь. Сидел, расслабившись, неподвижно, приоткрыв глаза, и по временам подносил ко рту сигарету. Что-то себе думал. На коленях у него лежали бумаги, в углу стояло что-то большое и бесформенное под грязным покрывалом.
   — Заходите, — сказал он, не поворачиваясь.

 
22
   Штейнман и Франческа зашли, озираясь и чудясь. Как можно здесь жить? — подумал Штейнман. И все-таки это был дом. Голые стены, завешенные тканями, разбитый пол весь в щербинах, постель, сделанная из кучи старых журналов, кресло и чайный столик, печка-буржуйка — и все-таки здесь было уютно, пахло пылью и будто бы чем-то мясным. Похоже, старик сам готовил себе еду, а может быть, и охотился тоже сам. В комнате было хоть и беспорядочно, но чисто.
   — Вы долго меня искали? — сказал старик.
   — А кто вы? — спросила Франческа, холодея.
   — Я тот русский, который изобрел водяное топливо, — сказал старик невозмутимо. — Вас, наверное, послали туда не знаю куда искать то не знаю что, и вы, конечно же, на меня наткнулись. А может быть, кто-то из вас, — и старик лукаво прищурился на Франческу, — даже знал, что меня на самом деле нет, и что все это провокация и дезинформация.
   — Погодите-ка, — осенило Штейнмана. — Франческа!.. Ты…
   — Мда, — сказала Франческа обычным бесстрастным тоном. — Именно так. Тем хуже для меня, как ты сам понимаешь.
   — Тем не менее вы меня нашли, точнее, это я вас нашел, — сказал старик.
   Леви Штейнман уселся на пол посреди комнаты и перестал думать, а старик, чтоб его подбодрить, вытащил из-под кучи журналов бутылку водки, наполнил небольшую рюмочку, подал Штейнману и начал свой рассказ.

 
23
   Когда-то до войны я жил в России, и народ, населявший эту территорию, был славен тем, что абсолютно не умел думать о смерти. Все жили как попало. Пилот давал сыну порулить вертолетом, отчего вертолет втыкался в землю. Рабочий выходил на работу пьяным и портил собственным телом стальной прокат. Шофер маршрутного такси не держался за баранку, а бабки, как куры, сигали через дорогу. И не потому так происходило, что они не хотели жить: очень даже хотели, если спросить. И не потому, что не боялись смерти: очень даже боялись, опять же, если задуматься. И задуматься они могли: хитры были многие, умны. Однако не задумывались. Это было какое-то дикое пронзительное легкомыслие.
   Я же был физиком, причем к науке относился не как попало, а как следует. Поэтому меня часто посещали философские мысли о человеке, о мире, о космосе и прочих вещах. Я читал. Но не находил ответа на вопрос: почему мы так относимся к себе, к своим детям, к своей стране…
   — Погодите, — прервал Штейнман, — и вы относились так же?
   — Сложно теперь сказать, — пожал плечами старик. — Я рос в этом, значит, не мог быть совсем отдален… Но это не так уж важно. Важнее, что я был молодой, и я интересовался.
   Но это было как хобби, а по профессии я был физик, и такой… — старик прихорошился, усмехнулся, — неплохой. Долго ли коротко ли, вам чего рассказывать, изобрел я вот это самое водяное топливо. Да, да. А вы, наверное, знаете, что на территории того места, где была в то время Россия, а теперь одни слезы да мрак, там нефти было мно-ого. И в то время, когда я жил, во время моей молодости, все, кто владел Россией (в славянских языках власть и владеть — одного корня), имели нефть. Сидели на трубе, иначе говоря. Ну, начиналось, правда, перед войной какое-то движение, чтобы от той трубы отвязаться, да только не успели мы немного. Чутку не успели. И пошла лодка раскачиваться. А так спасла бы мир она, наша Родина, от этого всего, что нагрянуло и продолжает нагребать.
   Однако изобрел я еще тогда, когда все сидели на трубе и свистнуть не давали. Вроде как была у нас демократия демократичнее некуда, а на самом деле в том девяносто пятом году никакой не было демократии, а кто сильнее, тот и прав. Труба. И вот в таких условиях я, безумец, изобрел топливо на основе воды, демонстрируя его желающим на жигулях девятой модели. Помнишь, Франческа, жигули-девятку? А «Оку» помнишь?
   — Даже «Малюх» помню, — неохотно сказала Франческа.
   Штейнман посмотрел на нее и усилием воли опять перестал думать и стал слушать старика.
   — Вот и схватили меня, — продолжал старик, — повели под белы руки к самому главному нефтяному начальнику…
   Привели к нефтяному начальнику, а там, значит, круговерть бумаг, под потолком магнитофон стоит — пишет мои речи, что я буду сказывать. Еще кандалы, плети, огонь разложили, затянули на мне хомут туго, подвесили, стали пытать всяко, говорить мне тако:
   — Отдашь нам свое изобретение, и мы его положим в ящик и не будем использовать, потому что оно всю нашу нефть на нет сводит и российскую экономику губит. Отдавай, а не то мы тебя загребем-замучаем, как Пол Пот Кампучию.
   — И, пожалуйста, — говорю я, — я сирота, женки-деток нет, а за себя мне бояться нечего. Так бы мне и жить без страха, так бы и умереть, его не знаючи.
   Стоик я был. Стоек. Стояк. Ну, они видят, что угрозами меня не проймешь, и стали сулить-обещать разные блага. И говорили, между прочим, примерно то:
   — Будет твоя жизнь пресладкой, как в раю. Мы тебя возьмем в нашу систему, и ты будешь большим начальником. Правда, делать мы тебе, конечно, ничего не разрешим, но за то будем ублажать тебя в любом случае твоей жизни. Занятие твое будет сидеть в кресле с сигаретой в руках и размышлять о вечности за всех нас, потому что ты сам знаешь, какие мы люди легкомысленные. А еще мы вручим тебе экстраординарные полномочия, и если все мы по своему легкомыслию погибнем и погубим собою страну, ты не погибнешь никогда — так и будешь жить. Водяное топливо ты тогда заберешь с собой, мир наш будет спасен, и это будет тебе шанс обрести вместо смерти жизнь вечную…
   Скажу честно вам, как на духу: не на начальство я соблазнился, а вот на это самое. Потому что вам надо знать, что — не знаю, как во всем свете, а там, где была наша Родина Россия, есть вещи, к которым причастность означает блеск ослепительный и нечто несбыточное. Земля, например, или власть верховная, или вот такое доверие души. Что-то в человеке происходит необратимое, дурное ли, хорошее… то самое, чего ты боишься, Франческа! — и не может он уже жить по-прежнему, как обычный человек. И сам он уже не то, что был. Личность его пропадает и становится не главная. Не может он уже и потреблять себя, как ты, Штейнман…
   И я согласился, и воссел я в кресле бархатном, как король. Вот в этом самом кресле, дорогие товарищи. Патент на топливо водяное убрали в сейф, тщательно заперли и продолжили нефть из земли выкачивать. Должность мне назначили высокую, а делать я и впрямь ничего не мог. Только пошевелюсь что-нибудь сделать — как мне сразу окрик: «Не сметь! не для того мы тебя тут имеем…»
   — Так кто же все-таки кого имел, вы их или они вас? — задал Штейнман давно мучивший его вопрос. — Кто выиграл от всего этого?
   — Погоди…
   Так я сидел, ничего не делал, только думал о вечности и смотрел, как все валится, рушится на глазах, а они — те, кто водяное топливо мое в шкафчик упрятал, — и в ус не дули. Так прошло около десяти лет, дальше что было с нашим бедным Отечеством, вы знаете… и в один прекрасный день пришло время, добыл я пистолет, улучил момент, встал с кресла, и пришлось секретарю, который знал шифр, отпереть передо мной сейф и патент тот мне отдать. Больше про водяное топливо никто не знал, и я был волен делать с ним все, что захочу.
   Но я уже ничего больше не хотел, потому что попробуйте-ка просидеть в таком положении десять лет и остаться живым. Да, да, дети мои, я умер. Выяснилось, что я тоже слишком легкомысленно относился к своей жизни. Слишком легко ею пожертвовал. Ведь можно пожертвовать жизнь сразу, а можно вот так, как я, ее просидеть без толку. И зло меня взяло на себя тогда; и патент было девать уже некуда, ибо вы помните, как в ту пору сбесились все правительства… ну кому было отдавать такую вещь как водяное топливо? Вбросить эдакое изобретение в тогдашний котел — да он бы и не переварил. Некому, решительно некому! И не стал я отдавать его никому, решил еще немного подержать, как у вас, Штейнман, говорят. Подержать решил. Вот и держал, пока рука не устала…
   — Но вы же отлично понимаете, — сказал Штейнман, переводя дух и снова начиная думать, — что повторится та же самая ситуация. Как тогда, в России. Ваше изобретение слишком сильное, мир его попросту не выдержит. Мир прогнется под ним. Нет, не прогнется: этого не допустит система… Вы просто не знаете, что это такое — система.
   — Отлично знаю, — усмехнулся старик криво. — Сам на верхушке такой системы сидел. Не дадут, конечно. И за забором, что самое обидное, тоже никто не сможет оценить. Я там был. Там есть вменяемые люди — бесстрашные, сильные, — но они не умеют мыслить широко. Попробуй-ка, если каждая минута как последняя. Ничего не вырастет в таких условиях, как ни колотись.
   — Ужасно глупое положение, — сказала Франческа. — Вещь, нужная всем, не нужна никому.
   — И вот тут мы возвращаемся к вопросу господина Штейнмана, — заметил старик. — Как вы изволили спрашивать? Кто выиграл? Кто кого имел?
   Пусть мир — это весы с двумя чашками. Если на одну чашку бухнуть мое изобретение, другая взлетит, и равновесия не будет никогда… Пока кругом только сделки и борьба, конечно, никто этого не допустит. Нет, сделки — это отлично. Но кое-что сделками не решишь. Кроме борьбы, есть и соединение. Когда уже не смотрят, что там показывают весы? в чью сторону? кто кого отымел, уделал, победил? — когда и где это станет неважно, тогда и там мое изобретение будет иметь смысл. Только тогда. Только там.
   И старик опять застыл неподвижно. Видно было, что он привык к этой позе: прямой, как король на троне, с сигаретой в коричневых пальцах, лицо сосредоточенное, глаза полуприкрыты.
   Леви Штейнман хотел было что-то сказать, но тут дунул в окно дымный ветер и раздался первый удар грома. Начиналась буря.

 
24
   В это время в городе еще вовсю светило солнце, уже, правда, совсем большое и неприлично красное. Певица Марица отпела свое, ее отвели за нежные ручки в самолет, и она полетела гастролировать дальше, на прощание пообещав спеть на этой же площади ровно через полгода. Пробки немного рассосались.
   В это самое время Маккавити и Лефевр сидели, строгие и выпученные, и, едва удерживая смех, сердито смотрели поверх стола. С той стороны ерзали банкир Бакановиц и нефтяник Серпинский. Свиты их толпились за дверями, переругиваясь, а сами они были ужасно смущены.
   — Я, — сказал Бакановиц, поднимая на Маккавити свои ясные от страха глаза, — понимаю только одно: нам надо немедленно договориться. Эмоции не должны мешать принятию правильных решений…
   — Умный очень! — промолвил Маккавити. — Вот терпеть не могу всяких пафосных типов! — он развернулся, здоровенный, рыжий и драчливый, и ткнул своим толстым пальцем прямо банкиру между глаз. — Всегда вас имел, имею, и буду иметь!..
   — Самое интересное, — сказал Лефевр, посмеиваясь, — что никакого русского, по правде говоря, вообще нет. Как и водяного топлива, естественно. Как вы в это поверить-то смогли, я не понимаю.
   — Вы школу кончали? — поддел Маккавити. — Физику там учили?
   Сам он, впрочем, никакую школу не «кончал», а работал с детства на кукурузных плантациях и бродяжничал.
   — Я лично в школе учился, — праведно заметил Элия Бакановиц. — А вот как он — не знаю!
   — Выдохните, господин Серпинский, — посоветовал Маккавити. — Я давно за вами наблюдаю. Вы вдохнули, а выдыхать не желаете. Эдак и разорвать может, знаете ли. Или еще можно пернуть.
   — Я тоже учился, — оправдался Серпинский, от сдерживаемого гнева густо багровея и становясь еще страшнее. — А Бакановиц в пятом классе имел по математике — знаете, что?..
   — Ага-а! — заверещал торговец. — А кто в три года отгрыз у игрушечной собачки неприличное?..
   — А кто воровал конфеты у бабушки из буфета?
   — Ну, знаешь, уж кто бы говорил про бабушку!..
   Они сидели перед Лефевром и Маккавити и клепали друг на друга, и клеветали, как два пацана в школе, как две бабы на базаре. Маккавити знал, почему: они хотели снизить суммы штрафа себе и увеличить — другому. Это была увлекательная и интересная игра, но Маккавити поглядывал на часы: через полчаса они договорились с другими сотрудниками отмечать день рождения Лефевра.
   — Ну ладно, ладно, — милостиво разрешил Лефевр. — Можете идти, господа. Я понимаю, что у вас много дел. Можете считать, что… э-э… этот энцендент был небольшим встрясом. Стрессом, так сказать.
   — Вы, конечно, сволочи еще те, — иронически заключил Маккавити, — зато настоящие мужчины. Не побоялись самих нас. Просто молодцы, да и только.
   — И хорошо еще, что это была учебная тревога! — добавил Лефевр, улыбаясь. — Милости просим, заходите еще.
   Ответ банкира и нефтяника впервые прозвучал дружно и одинаково.

 
25
   — Ну, теперь можно и день рождения идти отмечать, — промурлыкал Лефевр и потер руки.
   — Погоди, — сказал Маккавити. — Там гроза начинается, я пойду кабинет запру, а то сквозняк все бумаги в окно выдует. Без меня начнете — убью! —
   Маккавити понесся большими скачками к лифту. В лифте он приплясывал и напевал что-то простое, вроде:

 
What is up and what is down,
Who will buy, and who will sell?
Heaven sometimes covers us,
But sometimes it is hell.

 
   Гром грохотал, багровое солнце погружалось в жуткую дымку. Маккавити заскочил в туалет, проскользнул по кафелю, не переставая напевать, омочил руки в маленьком резервуарчике с жасминной водой, промчался по коридору — эх, как мы щас дернем, как мы сейчас выпьем, да как закусим! — в дембельском настроении влетел в дверь, вертясь, как волчок, и напоследок кинул беглый взгляд на экран установки.
   И помертвел.
   — Лефе-е-евр! — завопил он оглушительно. — А-а-а!!!
   Но Лефевр был внизу, далеко. Набирать телефон было слишком долго. Тогда Маккавити выхватил пистолет и пальнул в датчик сигнализации, висевший на потолке. В коридоре затопали, ворвались, забегали, навалились всем миром.
   — Что случилось-то? — спрашивали, вбегая.
   — Да на… мать их! — крикнул Маккавити. — Они нашли этого русского, понимаешь? Они за каким-то хреном оба вместе его нашли! Он на самом деле существовал, и вот теперь они его нашли, его и его хреново водяное топливо!
   Сирена выла оглушительно. Вбежал и Лефевр, а за ним — начальство; они сразу поняли, в чем дело, и отдали необходимые распоряжения.
   — Франческа, падла! — орал Маккавити, выпучивая глаза в ярости. — Ты понимаешь хоть, Лефевр, какая она сука! Она же действительно продалась, ты хоть понимаешь?! Они сговорились… с этим засранцем из банка Бакановиц… пока мы не смотрели в установку!!
   В дикой ярости Маккавити вцепился в стол, прокорябал на нем десять борозд и слизал с пальцев кровь и дерево.
   — Успокойся, — держали его за руки Лефевр и другие, — мы, конечно, оплошали, но все можно поправить…
   — Ничего нельзя поправить! — орал Маккавити, выпучивая глаза от ярости. — Вы, падлы, не понимаете, что ничего, ничего, ничего нельзя поправить! Я… думал… она свободная, как я!.. А она оказалась такая же шлюха, как вы!.. Как все!.. Она…
   На этом месте рыжий мистер Маккавити побагровел, из ушей и носа у него хлынула кровь, и он повалился наземь, как сноп. Его поспешно утащили, по дороге громко призывая доктора.
   — Взрываем Бакановица вместе с банком, Серпинского вместе с его конторой, — сказал начальник, брезгливо глядя на всю эту истерику. — Лефевр, вы, я надеюсь, справитесь. Туда, к русскому, посланы люди, передайте им, чтоб окружили дом… В эту Франческу много напихано аппаратуры?
   — Тысяч на пятьсот, — вздохнул Лефевр. — Техники клялись, что она абсолютно надежна, но вот, видите…
   Лефевр развел руками.
   — Ничего, — сказал начальник каким-то странным голосом, — денег не жалко. С этим надо покончить.
   — С чем? — переспросил Лефевр.
   — Со всем.

 
26
   Затянулась петля вокруг заброшенного завода, гаркнул в громкоговоритель тот, кому было поручено отрядом командовать:
   — Дом окружен! Выходите по одному! Сдавайтесь добровольно, чтобы нам не пришлось извлекать вас оттуда силой! Русскому физику предлагается захватить с собой образцы своего топлива для передачи правительству округа в безвозмездное пользование!
   Но все тихо было в здании, среди сумрака предгрозового чернели пустые окна обоих этажей. Гром бабахнул опять, а вслед за этим наступила мертвая тишина.
   — Эй! — разорялся командир. — Выходите, последнее китайское предупреждение!
   Он косился в кусты, и поправлял автомат на брюхе, и неспокойно было у него на душе. Шли минуты, ничего не происходило, только гуще становилась тьма, да ближе грохотала буря, находившая со стороны океана.
   — Приготовиться к штурму, — сказал командир в замешательстве.
   Ему было страшно, как бывает страшно во сне. Под кустами что-то шевелится. Ноги не слушаются. Голова клонится долу, тяжкая. Душно стало. Изумруды пылали в небе.
   — Готовсь! — в ужасе прокричал командир.
   Но он не услышал собственного голоса. Вместо речи из горла лезли какие-то черные мухи. Деревья склонились над ним и впились корнями в его ноги, так что командир не мог сделать ни шагу. Кусты заглядывали ему в лицо. Начался порывами ужасный ветер, налетел дождь, и командир увидел, что те, с кем он пришел, снимают с плеч автоматы с очевидной и жуткой, невообразимой целью.
   Страшным визгом завизжал командир, вскинул автомат и успел еще прошить очередью несколько солдат, а потом умер стоя, и, оцепенев, ткнулся в песок. Он не видел, что те, с кем он пришел, стреляют друг в друга, с остервенением, тараща друг в друга свои три глаза, черные, бешеные. Ужасом наполнился лес. Пробежать три шага по черному песку и повалиться в собственный скрипучий след. Не опомниться, так била волна соленая, без разбегу, без промаху, без такту и удержу, сносила автоматные очереди, которые все, кто был там, пускали друг другу в горло, прошивали ноги, перешибали прикладами спины. Молния шарахнула по зыбкому строению, и вслед за этим, вместо грома, кто-то выбежал, кто-то закричал. Со стороны завода несся нечеловеческий рев. В наступившем сумраке было видно, как лучи прочеркивали застывший лес. Нет, не жить вам больше, не помогли заборы, расползлась отрава ненависти. Ибо мир един, как ни строй высокие стены, как ни накручивай на них колючую проволоку, какой ток ни пропускай по ней. Всех уморить, самим умереть, с дрожью и воем нетерпения, кинуться, перегрызть, захлебнуться. Не замечая смерти — ни своей, ни чужой. И стало так; и дождь лупил отвесно вниз. Дрожали поляны, крошились батоны, рушились башни от грохоту того неуемного, от пустоты той невыносимой.

 
27
   И над тем над миром летела со скоростью света моторная лодка, заправленная водяным топливом. В лодке сидели трое. Внизу, под ними, кипел кромешный суп бури и войны. Оттуда несло гнилью и смрадом. По временам снизу долетал какой-нибудь предмет: то гигантская и жирная консервная банка с ужасными зазубренными краями, то чудовищный, перезрелый арбуз, то опасная острая вилка с человека ростом.
   Но там, наверху, только чистое солнце стояло в зените, окруженное радужной сияющей дымкой, похожей на мокрый полиэтиленовый пакет.