Землю покрывали сумерки, и под летящими появлялись печально поблескивающие озерца и пропадали. Возникали лесные массивы, и тогда Маргарита снижалась нарочно, чтобы дышать запахом земляной смолистой весны, и конь ее, хрипя, шел, чуть не задевая копытами растрепанные страшные загадочные сосны.
   Небо густело синью с каждым мгновением, но где-то в безумной дали пылал край земли, и туда держали путь всадники.
   Они нарочно избрали маршрут так, что никакие ни строения, ни огни не тревожили их. Они были лицом к лицу с ночью и землей. Их не беспокоили никакие звуки, кроме ровного гудения ветра, да еще, когда они мелькали над весенними стоячими водами, лягушки провожали их громовыми концертами, и в рощах загорались светляки.
   Все шестеро летели в молчании, и поэт ни о чем не хотел думать, закрыв глаза и упиваясь полетом.
   Но когда сумерки сменились ночью и на небе сбоку повис тихо светящийся шар луны, когда беленькие звезды проступили в густой сини, Воланд поднял руку, и черный раструб перчатки мелькнул в воздухе и показался чугунным. По этому мановению руки кавалькада взяла в сторону.
   Воланд поднимался все выше и выше, за ним послушно шла кавалькада. Теперь под ногами далеко внизу то и дело из тьмы выходили целые площади света, плыли в разных направлениях огни.
   Воланд вдруг круто осадил коня в воздухе и повернулся к поэту.
   — Вам, быть может, интересно видеть это?
   Он указал вниз, где миллионы огней, дрожа, пылали.
   Поэт отозвался:
   — Да, пожалуйста. Я никогда ничего не видел. Я провел сбою жизнь заключенным. Я слеп и нищ[70].
   Воланд усмехнулся и рухнул вниз. За ним со свистом, развевая гривы коней, опустилась свита.
   Огни пропали, сменились тьмой, посвежело, и гул донесся снизу. Поэт вздрогнул от страха, увидев под собою черные волны, которые ходили и качались. Он крепче сжал жесткую гриву, ему показалось, что бездна всосет его и сомкнётся над ним вода. Он слабо крикнул, когда бесстрашная и озорная Маргарита, крикнув, как птица, погрузилась в волну. Но она выскочила благополучно, и видно было, как в полутьме черные потоки сбегают с храпящего коня.
   На море возник вдруг целый куст праздничных огней. Они двигались. Всадники уклонились от встречи, и перед ними возникли вначале темные горы с одинокими огоньками, а потом близко развернулись, сияя в свете электричества, обрывы, террасы, крыши и пальмы. Ветер с берега донес до них теплое дыхание апельсинов, роз и чуть слышную бензиновую гарь.
   Воланд пошел низко, так что поэт мог хорошо рассмотреть все, что делалось внизу. Но, к сожалению, летели быстро, делая петли, и жадно глядящий поэт получил такое представление, что под ним только укатанные намасленные дороги, по которым вереницей, тихо шурша, текли лакированные каретки, и фары их во все стороны бросали свет. Повсюду горели фонари, тихо шевелились пальмы, белоснежные здания источали назойливую музыку.
   Воланд беззвучно склонился к поэту.
   — Дальше, дальше, — прошептал тот.
   Развив такую скорость, что все огни внизу смазались, как на летящей ленте, Воланд остановился над гигантским городом[71]. И опять под ногами в ослепительном освещении и белых, и синеватых, и красных огней потекли во всех направлениях черные лакированные крыши и засветились прямые, как стрелы, бульвары. Коровьев очутился рядом с поэтом с другой стороны, а неугомонная Маргарита понеслась и стала плавать совсем низко над площадью, на которой тысячью огней горело здание.
   — Привал, может быть, хотите сделать, драгоценнейший мастер, — шепнул бывший регент, — добудем фраки и нырнем в кафе освежиться, так сказать, после рязанских страданий[72], — голос его звучал искушающе.
   Но тоска вдруг сжала сердце поэта, и он беспокойно оглянулся вокруг. Ужасная мысль, что он виден, потрясла его. Но, очевидно, не были замечены ни черные грозные кони, висящие над блистающей площадью, ни нагая Маргарита. Никто не поднял головы, и какие-то люди в черных накидках сыпались из подъездов здания...
   — Да вы, мастер, спуститесь поближе, слезьте, — зашептал Коровьев, и тотчас конь поэта снизился, он спрыгнул и под носом тронувшейся машины пробежал к подъезду.
   И тогда было видно, как текли, поддерживая разряженных женщин под руки, к машинам горделивые мужчины в черном, а у среднего выхода стоял, прислонившись к углу, человек в разодранной, замасленной, в саже, рубашке, в разорванных брюках, в рваных тапочках на босу ногу, непричесанный. Его лицо дергалось судорогами, а глаза сверкали. Надо полагать, что шарахнулись бы от него сытые и счастливые люди, если бы увидели его. Но он не был видим. Он бормотал что-то про себя, дергался, но глаз не спускал с проходивших, ловил их лица и что-то читал в них, заглядывая в глаза. И некоторые из них почуяли присутствие странного, потому что беспокойно вздрагивали и оглядывались, минуя угол. Но в общем все было благополучно, и разноязычная речь трещала вокруг, и тихо гудели машины, становясь впереди, и отъезжали, и камни сверкали на женщинах.
   Тут с холодной тоской представил вдруг поэт почему-то сумерки и озерцо, и кто-то и почему-то заиграл в голове на гармонии страдания и пролил свет луны на холодные воды, и запахла земля. Но тут же он вспомнил убитого у манежной стены, стиснул руку нагой Маргарите и шепнул: «Летим!»
   И уж далеко внизу остался город, над которым, как море, полыхал огонь, и уж погас и зарылся в землю, когда, преодолевая свист ветра, поэт, летящий рядом с Воландом, спросил его:
   — А здесь вы не собираетесь быть[73]?
   Усмешка прошла по лицу Воланда, но голос Коровьева ответил сзади и сбоку:
   — В свое время навестим.
   И опять уклонились от селений и огней, и вокруг была только ночь.
   По мере того как они неслись, приходилось забираться все выше и выше, и поэт понял, что они в горной местности. Один раз сверкнул высокий огонь и закрылся. Луна выбросилась из-за скал, и поэт увидел, что скалы оголены, страшны, тоскливы.
   Тут кони замедлили бег, и на лысом склоне Бегемот и Коровьев вырвались вперед.
   Поэт увидел отчетливо, как с Коровьева свалилась его шапчонка и пенсне, и когда он поравнялся с остановившимся Коровьевым, то разглядел, что вместо фальшивого регента перед ним в голом свете луны сидел фиолетовый рыцарь с печальным и белым лицом; золотые шпоры ясно блестели на каблуках его сапог, и тихо звякали золотые поводья. Рыцарь глазами, которые казались незрячими, созерцал ночное живое светило.
   Тут последовало преображение Воланда. С него упал черный бедный плащ. На голове у него оказался берет и свисло набок петушиное перо. Воланд оказался в черном бархате и тяжелых сапогах с тяжелыми стальными звездными шпорами. Никаких украшений не было на Воланде, а вооружение его составлял только тяжелый меч на бедре. На плече у Воланда сидел мрачный боевой черный ворон, подозрительным глазом созерцал луну.
   Бегемот же съежился, лишился дурацкого костюма, превратился в черного мясистого кота с круглыми зажженными глазами.
   Азазелло оказался в разных в обтяжку штанинах — одна гладкая, другая в широкую полоску, с ножом при бедре.
   Поэт, не отрываясь, смотрел на Воланда и на его эскорт, и мысль о том, что он понял, кто это такой, наполнила его сердце каким-то жутковатым весельем.
   Он обернулся и видел, что и Маргарита рассматривает, подавшись вперед, преобразившихся всадников, и ее глаза сверкают, как у кошки.
   Тут Воланд тронул шпорами лошадь, и все опять поскакали. Скалы становились все грознее и голее. Скакали над обрывом, и не раз под копытами лошадей камни обрушивались и валились в бездну, но звука их падения не было слышно. Луна сияла все ярче, и поэт убедился в том, что нигде здесь еще не было человека.
   Сводчатое ущелье развернулось перед всадниками, и, гремя камнями и бренча сбруей, они влетели в него. Грохот разнесло эхом, потом вылетели на простор, и Воланд осмотрелся, а спутники его подняли головы к луне. Поэт сделал то же и увидел, что на его глазах луна заиграла и разлила невиданный свет, так что скупая трава в расщелинах стала видна ясно.
   В это время откуда-то снизу и издалека донесся слабый звон часов.
   — Вот она полночь! — вскричал Воланд и указал рукой вперед.
   Спутники выскакали за обрыв, и поэт увидел огонь и белое в луне пятно. Когда подъехали, поэт увидел догорающий костер, каменный, грубо отесанный стол с чашей и лужу, которая издали показалась черной, но вблизи оказалась кровавой.
   За столом сидел человек в белой одежде, не доходящей до голых колен, в грубых сапогах с ремнями и перепоясанный мечом.
   На подъехавших человек не обратил никакого внимания — или же не увидел их. Он поднял бритое обрюзгшее лицо к лунному диску и продолжал разговаривать сам с собой, произнося непонятные Маргарите слова.
   — Что он говорит? — тихо спросила Маргарита.
   — Он говорит, — своим трубным голосом пояснил Воланд, — что и ночью, и при луне ему нет покоя.
   Лицо Маргариты вдруг исказилось, она ахнула и тихонько крикнула:
   — Я узнала! Я узнала его! — и обратилась к поэту: — А ты узнаешь?
   Но поэт даже не ответил, поглощенный рассматриванием человека.
   А тот, между тем, гримасничая, поглядел на луну, потом тоскливо вокруг и начал рукою чистить одежду, пытаясь стереть с нее невидимые пятна. Он тер рукой грудь, потом выпил из чаши, вскричал:
   — Банга! Банга!..
   Но никто не пришел на этот зов, отчего опять забормотал белый человек.
   — Хм, — пискнул кот, — курьезное явление. Он каждый год в такую ночь приходит сюда, ведь вот понравилось же место? И чистит руки, и смотрит на луну, и напивается.
   Тут заговорил лиловый рыцарь голосом, который даже отдаленно не напоминал коровьевский, а был глуховат, безжизнен и неприязнен.
   — Нет греха горшего, чем трусость. Этот человек был храбр и вот испугался кесаря один раз в жизни, за что и поплатился.
   — О, как мне жаль его, о, как это жестоко! — заломив руки, простонала Маргарита.
   Человек выпил еще, отдуваясь, разорвал пошире ворот одеяния, видимо, почуял чье-то присутствие, подозрительно покосился и опять забормотал, потирая руки.
   — Все умывается! Ведь вот скажите! — воскликнул кот.
   — Мечтает только об одном — вернуться на балкон, увидеть пальмы, и чтобы к нему привели арестанта, и чтобы он мог увидеть Иуду Искариота. Но разрушился балкон, а Иуду я собственноручно зарезал в Гефсиманском саду, — прогнусил Азазелло.
   — О, пощадите его, — попросила Маргарита.
   Воланд рассмеялся тихо.
   — Милая Маргарита, не беспокойте себя. Об нем подумали те, кто не менее, чем мы, дальновидны.
   Тут Воланд взмахнул рукой и прокричал на неизвестном Маргарите языке слово. Эхо грянуло в ответ Воланду, и ворон тревожно взлетел с плеча и повис в воздухе.
   Человек, шатнувшись, встал, повернулся, не веря еще, что слышит голос, но увидел Воланда, поверил, простер к нему руки.
   А Воланд, все так же указывая рукой вдаль, где была луна, прокричал еще несколько слов. Человек, шатаясь, схватился за голову руками, не веря ни словам, ни явлению Воланда, и Маргарита заплакала, видя, как лицо вставшего искажается гримасой и слезы бегут неудержимо по желтым вздрагивающим щекам.
   — Он радуется, — сказал кот.
   Человек закричал голосом медным и пронзительным, как некогда привык командовать в бою, и тотчас скалы рассеклись, из ущелья выскочил, прыгая, гигантский пес в ошейнике с тусклыми золотыми бляхами и радостно бросился на грудь к человеку, едва не сбив его с ног.
   И человек обнял пса и жадно целовал его морду, восклицая сквозь слезы: «Банга! О, Банга!»
   — Это единственное существо в мире, которое любит его, — пояснил всезнающий кот.
   Следом за собакой выбежал гигант в шлеме с гребнем, в мохнатых сапогах. Бульдожье лицо его было обезображено — нос перебит, глазки мрачны и встревожены.
   Человек махнул ему рукой, что-то прокричал, и с топотом вылетел конный строй хищных всадников. В мгновение ока человек, забыв свои годы, легко вскочил на коня, в радостном сумасшедшем исступлении швырнул меч в луну и, пригнувшись к луке, поскакал. Пес сорвался и карьером полетел за ним, не отставая ни на пядь; за ним, сдавив бока чудовищной лошади, взвился кентурион, а за ним полетели, беззвучно распластавшись, сирийские всадники.
   Донесся вопль человека, кричавшего прямо играющей луне:
   — Иешуа Га-Ноцри! Га-Ноцри!
   Конный строй закрыл луну, но потом она выплыла, а ускакавшие пропали...
   — Прощен! — прокричал над скалами Воланд, — прощен!
   Он повернулся к поэту и сказал, усмехаясь:
   — Сейчас он будет там, где хочет быть, — на балконе, и к нему приведут Иешуа Га-Ноцри. Он исправит свою ошибку. Уверяю вас, что нигде в мире сейчас нет создания более счастливого, чем этот всадник. Такова ночь, мой милый мастер! Но теперь мы совершили все, что нужно было. Итак, в последний путь!

ПОСЛЕДНИЙ ПУТЬ

   Над неизвестными равнинами скакали наши всадники. Луны не было и неуклонно светало. Воланд летел стремя к стремени рядом с поэтом.
   — Но скажите мне, — спрашивал поэт, — кто же я? Я вас узнал, но ведь несовместимо, чтобы я, живой из плоти человек, удалился вместе с вами за грани того, что носит название реального мира?
   — О гость дорогой! — своим глубоким голосом ответил спутник с вороном на плече, — о, как приучили вас считаться со словами! Не все ли равно — живой ли, мертвый ли!
   — Нет, все же я не понимаю, — говорил поэт, потом вздрогнул, выпустил гриву лошади, провел по телу руками, расхохотался.
   — О, я глупец! — воскликнул он, — я понимаю! Я выпил яд и перешел в иной мир! — Он обернулся и крикнул Азазелло: — Ты отравил меня!
   Азазелло усмехнулся ему с коня.
   — Понимаю: я мертв, как мертва и Маргарита, — заговорил поэт возбужденно. — Но скажите мне...
   — Мессир... — подсказал кто-то.
   — Да, что будет со мною, мессир?
   — Я получил распоряжение относительно вас. Преблагоприятное. Вообще могу вас поздравить — вы имели успех. Так вот, мне было велено...
   — Разве вам можно велеть?
   — О да. Велено унести вас...