Мы с трудом сбросили намокшие фартуки и потянулись к лестнице.
   Каждый шаг давался мне со страшным трудом. Я помню, как мылся в душе, чтобы отделаться от зловония. Но как мне удалось взобраться на верхние нары — загадка. И я сразу заснул. Ирка, как она потом сказала, даже не смогла меня растолкать, когда привезли ужин и раздавали хлеб.
   Я просыпался, представляя себе, что нежусь на мягкой подстилке у кухонных дверей, и госпожа Яйблочко мирно возится у плиты, готовя завтрак из концентратов для себя и мужа — спонсорам наша пища, как правило, непригодна, и они питаются консервами… Вот с этим чувством жалости к моей госпоже я проснулся и в то же время почувствовал что-то неладное — запах! звуки! холод! духота!
   И тут же весь ужас моего положения обрушился на меня, как лавина.
   Я уже не любимец — я раб… я изгой, которому суждено погибнуть на бойне, таская туши вонючих гусениц, я скоро умру, и ни одна живая душа не подумает обо мне… Одиночество, вот самая страшная беда на свете — как же я не думал об этом раньше? Неужели жизнь моя возле спонсоров была столь согрета лаской, что я не чувствовал одиночества? Чушь! Я никогда их не любил, но до встречи с соседской любимицей не подозревал, что нуждаюсь в других людях. Основное качество домашнего животного, подумал я сквозь сон, — это естественность одиночества, ненужность других… Я сам удивился тому, как красиво складываются мои мысли — раньше я никогда так не думал.
   — Подвинься, — услышал я шепот. — Разлегся, тоже мне!
   Я не испугался и не удивился — это Ирка лезла ко мне на верхние нары.
   — Так и помереть можно от холода, — шептала она.
   Она притащила с собой на второй этаж старый мешок, которым накрывалась. Вместе с моим мешком у нас получалось настоящее одеяло, а Иркиной тело было горячим, как грелка, которую я когда-то наполнял для ног госпожи Яйблочки.
   — Ты только меня не столкни, — сказала Ирка.
   — Нет, я не ворочаюсь, — сказал я, прижимаясь к ней, чтобы не свалиться с нар.
   Я хотел поговорить с ней, и мне даже мерещилось, что я говорю, но на самом деле я уже спал — согревшийся и оттого почти счастливый.
   Утром загудела сирена — всем вставать!
   Я проснулся от воя сирены и от того, что обитатели нашего подвала начали шевелиться и чертыхаться, а Ирка скользнула вниз на свои нары, утащив с собой мешок. Сразу стало холодно, и я после нескольких бесплодных попыток скорчиться так, чтобы сохранить ночное тепло, вынужден был соскочить с нар.
   Ирка уже побежала в коридор и крикнула мне по пути:
   — Скорей, красавчик! Я очередь к параше займу, а ты к умывальнику!
   Она была опять права — хоть я провел всего сутки в этом мире, но уже понял, что без Ирки я бы пропал.
   Она еще не успела скрыться в дверях, как целая толпа обитателей подвала понеслась в сортир и к умывальне. Оба помещения были невелики, в одном — три крана, в другом — три очка. А нас в подвале полсотни. И всем надо.
   Я побежал следом за Иркой. Она уже стояла в начале большой очереди
   — к параше. Очередь в умывалку была меньше, но я знал, что она увеличится, потому что люди будут переходить в нашу очередь. За мной, к счастью, оказался старый знакомец — Жирный из нашей бригады. Когда подошла Иркина очередь войти в сортир, я сказал ему, что мы с Иркой сейчас вернемся. И побежал к ней. В очереди сразу начали кричать: «Он здесь не стоял! Он еще откуда взялся?» А Ирка начала визжать: «Я предупреждала! Где твои уши были, старый козел?»
   Завязалась перебранка, но она не помешала мне воспользоваться сортиром и благополучно вернуться в очередь к умывалкам. Ирка была веселая, а я расстроен — что же, думал я, теперь мне доживать свои дни в этой вони и холоде? Я же рожден благородным и красивым домашним животным! Я не желаю превращаться в грязного раба!
   — Ты что? Тебе плохо? — спрашивала Ирка. Глаза у нее были добрые. Я вырвал руку — ну что объяснишь этому примитивному созданию, которое, может, никогда в жизни не видело телевизора или кофемолки?
   — Ты как хочешь, я тебе не навязывалась, — сказала Ирка. — Я хотела, как лучше.
   — Знаю, — сказал я. Я уже не сердился на нее — я сердился на свою судьбу. Вновь так остро я ощущал запах смерти, и все во мне сжималось от отвращения, что сегодня придется заниматься тем же, чем и вчера.
   Совершив утренний туалет, мы вернулись в наш подвал, куда два раба вкатили бак с желтоватой водой, которую именовали чаем, и второй бак — с кашей. Каждому дали по миске и по ложке — потом их надо было вернуть.
   Ирка облизала ложку, потом отвалила мне в миску каши из своей миски.
   — Ты что? Зачем?
   — Мне много, а ты не наешься!
   Я, наверное, должен был отказаться, но был голоден.
   Ирка смотрела на меня с интересом, глаза у нее зеленые, через щеку от века до подбородка — тонкий шрам.
   — Ешь, — сказал я ей, — а то остынет.
   — Я холодное люблю, — сказала она.
   Каша была безвкусная, скользкая и недосоленная.
   — А ты как сюда попала? — спросил я у Ирки, прихлебывая теплый чай.
   — Как и ты, — сказала она, — со свалки.
   — А на свалку?
   — Я бродячая, — ответила Ирка. — Как наших сократили, я тогда девчонкой была, я по свалкам пошла.
   — Кого сократили? — спросил я. — И как сократили?
   — Учи тебя, учи, — сказала Ирка удивленно. — Я еще такого не видала! Простых вещей не понимает. Мы в поселке жили, в агросекторе. А по программе поселок шел под девственную местность — вот нас и разломали. Мужчин ликвидировали, а женщин — в резерв. Мы с сестрой в Москву убежали. Нам говорили, что в Москве жизнь клевая. А врали… Ты в Москве не был?
   — Москва — это тоже свалка?
   — Москва — это такая свалка, что никто ее конца не видел — охренеешь, какая свалка!
   В дверях подвала появился Лысый, он прошел внутрь и стоял, похлопывая себя по ногам плетью, — я в жизни еще не видел такого злобного существа, как он.
   Он молчал, а все, кто сидел за столом, замерли, даже есть перестали. Лысый ждал. Вошла мадамка. Веселая улыбка во всю широкую физиономию, тридцать золотых зубов!
   — Ну и как, мои цыпляточки? — гаркнула она с порога.
   — Спасибо… спасибо, — откликнулись работники.
   — Плохо работаете, — заявила мадамка. — На мыло захотелось? Я вас быстренько туда спроважу. Нормы не выполняете — жабы голодные сидят!
   Я поежился — даже в мыслях нельзя было именовать спонсоров жабами, хотя про себя все их так называли.
   — Сегодня конвейер потянет быстрее. Так что держитесь, мазурики. Но если не подохнете, к обеду будет картошка, поняли?
   Все стали благодарить эту наглую квадратную женщину. Мне она совсем не нравилась.
   Машка-мадамка ушла в следующий подвал — она по утрам часто проходила по подвалам, смотрела, как живут ее рабы, даже разговаривала с ними, Ирка обернулась ко мне:
   — Смотри, что я сейчас у одной тетки за полкуска выменяла!
   Она показала мне обломок гребенки.
   И тут же за столом принялась причесывать свои пышные рыжие волосы.
   — Я тебе ползунов покажу. Их из яиц выводят, а откуда яйца — не знаю, наверное, инкубатор есть.
   — Они противные, — сказал я. — Меня от их вида воротит.
   — А я в простых местах выросла, — сказала Ирка, — там, где деревья, трава и лес. Большая гусеница — разве это плохо?
   Меня всего передернуло от этих слов. Эти стрекозиные умершие глаза и короткая серая шерсть… Я понял, из чего сшита шубка госпожи Яйблочко, я понял также, из чего сделано платье Машки-мадамки… и я понял, что раньше был ничего не ведающим сосунком, и если бы не беда, так бы и остался сосунком до старости, подобно всем прочим домашним любимцам.
   Но может это ошибка? Может быть, моих дорогих спонсоров кто-то оболгал? Их, убежденных вегетарианцев, их, выше всего ставящих жизнь на нашей планете, облили грязью подозрения… А кто тогда убил одноглазого? Одноглазого убили милиционеры, которые всего-навсего люди. А кто убивает гусениц-ползунов? Их убивают бродяги и подонки, такие, как мы. А когда из них делают печенье, мои спонсоры и не подозревают, что им приходится вкушать. Надо срочно сообщить об этом, раскрыть заговор, надо бежать к спонсорам…
   — Ты что? — спросила Ирка. — Глаза выпучил, губа отвисла, слюни текут…
   Я замахнулся на нее — она отпрыгнула, чуть не свалилась на пол и зло сказала:
   — Поосторожнее. Я и ответить могу!
   Тут загудела сирена, и мы пошли надевать грязные фартуки. Все послушно, лишь я один — с ненавистью и надеждой вырваться отсюда.
   Второй рабочий день с самого начала был тяжелее вчерашнего. Машка-мадамка выполнила свою угрозу — транспортер катился быстрее, чем вчера, но, правда, разницу в скорости до какой-то степени съедали частые поломки и остановки транспортера. Выросло число недобитых гусениц — мужикам у занавески пришлось потрудиться до седьмого пота. Я помню, как один ползун оказался страшно живучим, он очнулся, когда Жирный уже хотел подхватить его, чтобы кинуть на тележку. Тут-то он подпрыгнул и решил убежать. Мужики чуть с хохоту не померли, пока Жирный его добивал — он за ним с дубиной, а гусеница под транспортер! Второй мужик тоже под транспортер!
   Но добили в конце концов. Все-таки двое разумных на одну тварь, лишенную разума.
   Через час или около того я начал выдыхаться, и, как назло, транспортер больше не ломался — руки онемели от тяжелой ноши… И тут вошли два спонсора.
   Когда вошли спонсоры, я от усталости сразу и не сообразил, что это именно спонсоры. Я только удивился: откуда здесь взялись две огромные туши, которым приходится нагибаться, чтобы пройти в высокую и широкую подвальную дверь. Оба спонсора были в их цивильной одежде, но в колпачках с поднятыми гребнями — значит, они при исполнении обязанностей.
   Вряд ли кто в подвале кроме меня понимал все эти условные знаки и обычаи спонсоров — мне же сам Бог велел это знать, а то спутаешь гостя с инспектором лояльности — выпорют обязательно. Я еще щенком, мне лет десять было, полез на колени к одному спонсору, который был при исполнении, — до сих пор помню, как он наподдал мне! А когда я заплакал, мне еще добавил сам господин Яйблочко…
   Спонсоры были при исполнении. Машка-мадамка это понимала — шла на шаг сзади и готова была ответить на любой вопрос. Она была бледней обычного, руки чуть дрожали.
   Они остановились в дверях. Впереди — два спонсора в позе внимания и презрения, на шаг сзади — Машка-мадамка, еще позади — Лысый и надсмотрщик Хенрик. Мужики с дубинками стали по стойке смирно, ели глазами высоких гостей. Какого черта они сюда приперлись — проверить, не жестоки ли мы к гусеницам?
   Резиновая занавеска дернулась, и транспортер, придя в движение, вывез из-за нее груду дохлых гусениц.
   Первый спонсор завопил на плохом русском языке:
   — Он живой, он есть живой! Бей его!
   В его голосе звучал ужас — словно гусеница могла броситься на него.
   Одна из гусениц на транспортере дернулась — практически она была уже дохлой, она бы и без дополнительного удара сдохла. Но мужики с дубинками так перепугались, что принялись колотить с двух сторон эту гусеницу, превращая ее в месиво.
   — Идиот, — громко сказал по-русски второй спонсор.
   Спонсоры всегда говорили с людьми по-русски. Это объяснялось не только их глубоким убеждением, что мы, аборигены, не способны к языкам, но и соображениями безопасности. Тот, кто выучивает чужой язык, вторгается в мир существ, которые общаются на этом языке, — он нападает. Я об этом догадался давно, но не давал себе труда выразить это в мыслях даже для себя. Зачем? Мне было тепло, сытно и уютно. Человек начинает думать, когда ему плохо и холодно.
   — Скоты, — сказал первый, и оба, повернувшись, пошли прочь из подвала. А я, потеряв на минуту способность думать, забыв, где нахожусь, вдруг ужаснулся, что сейчас спонсоры уйдут, и я навсегда останусь в вонючем подвале, во власти грубых, жестоких людей. Уход спонсоров был как бы разрывом последней нити, которая соединяла меня с цивилизацией.
   Все смотрели вслед спонсорам, и никто не успел меня остановить, хоть все в подвале видели, куда я побежал.
   Лишь Ирка крикнула:
   — Тимошка, Тима, ты себя погубишь! Что ты делаешь, дурак?
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента