Страница:
В те же годы у нас начинают плодиться издательства, которым нужны доходы. Появляется в зачатке вся та литература, что заполняет наш книжный рынок сегодня. Есть дамский чувствительный роман вроде "Без черемухи" Пантелеймона Романова и десятков ремесленников помельче, есть революционные приключения и "Красные Пинкертоны". Плодится и роман фантастический, пока что переводной.
2.
В марте 1921 года из Москвы вместе с женой выезжает в "художественную командировку" непостоянный сын социал-демократической партии, разоблачавший еще недавно ее деяния из белогвардейского Киева, молодой человек, имеющий партийную кличку "Лохматый" и даже отлично известный Ленину. Впрочем, не только Ленину - все в партии знали лохматого Илюшу, публициста, поэта, светского человека, умницу и пройдоху Илью Эренбурга.
Илья Григорьевич направляется в Париж, где скопилась значительная часть русских литераторов старшего поколения, дабы заниматься чистым творчеством. Основной биограф Эренбурга, велеречивый А. Рубашкин, говорит о намерениях Эренбурга так:
"Уже за пределами своей страны поэт опубликовал стихи о рождении иного, "великого века". Так, еще не встретившись с эмиграцией, он определил свою позицию. Это не было приятием всего, что происходит в Советской России, но с ее врагами Эренбургу оказалось не по пути... Приехав в Париж 8 мая, Эренбург пробыл в нем недолго: выслали, не объяснив причин. Можно, однако, полагать, что причиной... стал советский паспорт".
Верится с трудом. Скорее, французы сочли Эренбурга большевистским агентом. Эренбургу же надо было замолить свои грехи прошлых лет, когда он хлестко разоблачал большевистских извергов в киевских газетах. Впрочем, где он был искренен, а где лукавил, никто так и не разобрался по сей день.
Эренбург поселился в Бельгии. Там было тихо, недорого, и он сразу же принялся за свой первый роман "Хулио Хуренито". Роман был фантастический, роман-прогноз, роман-катастрофа. В центре романа Хуренито - анархист, циник, разрушитель капиталистического мира, но заодно и мира вообще. Местами он пародиен, чаще публицистичен.
Интерес к роману был широк и шумен. Эренбург доказал, что умеет и способен быть первым. Он написал первый советский фантастический роман, который получил известность во всей Европе, он высмеивал толстосумов и предвидел завтрашний фашизм. "Хулио Хуренито" - сатирический роман ужасов. Но, читая эти ужасы, как-то не пугаешься. Автор слишком буйно играет словами, образами, мыслями и концепциями. Он вобрал в себя и выбросил на бумагу все литературное хозяйство начала XX века. Команда Хулио Хуренито, чаще отвратительная, чем умилительная, шастает по миру, разрушая все, что плохо лежит.
Критика в Советской России, куда в 1922 году попал напечатанный в Берлине и тут же переизданный в Государственном московском издательстве роман, была в целом положительной. "В "Хуренито", - много позже напишет Эренбург, - я показал ханжество мира денег, ложную свободу, которую регулирует чековая книжка мистера Куля и социальная иерархия мосье Дэле... за двенадцать лет до прихода к власти Гитлера, я вывел герра Шмидта, который может быть одновременно и националистом, и социалистом..."
Все, конечно, сложнее и талантливее. Но году в 1930-м Эренбург такого романа не смог бы написать. Там ведь и о правителях республики Советов говорится без почтения.
А вот что вспоминала Крупская: "Из современных вещей, помню, Ильичу понравился роман Эренбурга, описывающий войну: "Это, знаешь, Илья Лохматый, - торжествующе рассказывал он. - Хорошо у него вышло".
Ленин к литературе относился утилитарно, по мере ее пользы для дела.
Коммунистическая критика сочла за лучшее записать роман в "свои", и рупор партии в вопросах литературы А. Воронский, главный редактор "Красной крови", назвал в "Правде" этот роман "превосходной книгой".
А Эренбург продолжал жить в Бельгии, потом на острове Гельголанд, к нему приезжали гости, в средствах он не нуждался - даже до того, как стали поступать гонорары за роман. Затем он перебрался в Берлин, и тут мы видим его в качестве редактора журнала и организатора писательской публики - со всеми дружен или по крайней мере знаком, всюду вхож, умерен, критичен, но при том совершенно лоялен к московским властям.
Вряд ли приходится сомневаться в том, что роль Эренбурга в сменовеховском движении, в агитации за возвращение писателей на родину была весьма велика. Он играл крысолова, но в той суматохе детишки слабо разбирались, кто и куда их ведет. Возвратились Толстой-, Шкловский, Потехин, Белый и другие. Кто-то из них умрет своей смертью, но не все.
На волне успеха Эренбург садится писать следующий роман - генетически восходящий к "Хуренито", но уже не плутовскую фантазию, а роман-катастрофу. Катастрофа будет пародийной, всеобщей, но не страшной. Она сама - предмет насмешки.
Главный герой "Треста Д. Е., или Истории гибели Европы" Енс Боот, плод стремительной, минутной связи князя Монако и голландской простолюдинки, решает уничтожить Европу чужими руками. Роман вышел еще более бессмысленным, чем "Хулио Хуренито". Описывается гибель одного за другим государств. Эренбург с увлечением убивает миллионы и миллионы мирных жителей (включая и население европейской России), чтобы в следующей главе приняться за другую страну.
Когда автор несется без тормозов, то читатель находится под очарованием самого движения. Закрыв книгу, он останавливается и задумывается: чем же меня накормили?
Особенность таланта Эренбурга заключалась в его невероятной интуиции. Власть предержащие, либо общественное мнение, или, наконец, сама атмосфера Земли еще не успели родить на свет некое явление или процесс, разразиться ливнем или самумом, как Эренбург уже выезжал на ристалище в соответствующей случаю кольчуге и с нужными девизами.
Получил он задание притащить из-за рубежа сбежавших писателей либо интуитивно почуял, что именно этот акт ему зачтется в коммунистической державе, его дудочка тут же запела. Почувствовал нужду в новой литературе и не потерял ни одной лишней минуты для того, чтобы создать советский фантастический роман. И что характерно: казалось бы, партия лишь краем глаза присматривала за писательскими изысками, но именно в том году, в самом начале нэпа, на роман Замятина "Мы" обрушилась гильотина партийного запрета. В то же время весьма сомнительный по содержанию и уж никак не воспевающий Советскую Россию роман Эренбурга в эти же дни вызвал чуть ли не восторг партии.
Более того, обстоятельства сложились так, что именно "Хуренито" и "Трест Д. Е." стали катализатором нашей фантастики. Даже те молодые литераторы, кто в кружках, на литературных посиделках или в гостях слушали главы из романа Замятина, никак не прониклись его духом и желанием подражать великому писателю. А вот подражать Эренбургу, не только открывшему зеленую улицу подобным опусам, но и предложившему трафарет для вышивания, кинулись провинциальные мальчики из всех коммуналок. И бесталанные, и, что удивительно, страшно талантливые.
Никто еще всерьез не изучал "феномен Эренбурга" как первопроходца. Ведь можно считать Эренбурга создателем дамского жестокого романа ("Любовь Жанны Ней"), он же впервые написал эпохальные романы "Буря" и "Падение Парижа", где показал, что западный мир состоит не только из коммунистов и капиталистов - он гораздо многозначнее, противоречивее, его цвета не ограничиваются черным и белым. Существуют воспоминания участников обсуждения "Бури" в Союзе писателей. Обсуждение было убийственным. Илью Григорьевича смешали с грязью. Шла охота на космополитов, а Эренбург никогда не скрывал того, что он еврей, и еще умудрялся не стесняться своего происхождения. Роман "Буря" вышел как бы специально для того, чтобы на его примере добить космополитов и одного из их вождей - озлобившего всех своим демонстративным умением проводить время в парижских кафе Илью Эренбурга.
Когда обсуждение завершилось, и его участники с интересом стали поглядывать на дверь в ожидании чекистов, которые заберут врага народа Эренбурга, тот смиренно попросил заключительного слова. Эренбург достал из кармана записку и зачитал вслух: "Прочел "Бурю". Поздравляю с творческим успехом. Сталин".
Именно Эренбург вскоре после смерти Сталина написал повесть "Оттепель", с сегодняшней колокольни робкую, непоследовательную, но в ту пору вызвавшую эффект разорвавшейся бомбы. Это был первый удар по сталинизму в нашей литературе, и слово "оттепель" стало обозначением целого периода в истории СССР.
Именно Эренбург в своих многотомных мемуарах вернул в нашу литературу имена безвинно убиенных писателей. И тоже был первым.
Но удивительна недолговечность эренбурговских трудов! Современный читатель его практически не знает. Все книги Эренбурга, включая и воспоминания, и его острую публицистику военных лет, практически забыты. Всю жизнь Эренбург очень интересно писал, но оставался журналистом даже в романах.
Он - ледяной публицист, энтомолог человечества. Суета и велеречивость Хулио Хуренито и дьявольская изобретательность Енса Боота никого не волнуют и не интересуют. Фантастические романы Эренбурга канули в Лету.
Зато буквально через год-два появились подражания. Эренбург породил плеяду романов. Он дал работу дюжине юношей из провинции. Впрочем, как вы уже поняли, термин этот условен. Среди юношей, хотим мы того или нет, оказались и Булгаков, и Алексей Толстой.
В названии "Трест Д. Е." буквы "Д. Е." означают "Даешь Европу!". Подобная форма призыва была широко распространена. Кричали: "Даешь советский трактор!" и "Даешь промфинплан!". Некто должен был тебе это дать, а ты уж с этим расправишься по-свойски. Название треста было таким популярным, что выпускались папиросы "Д. Е.", и в этом названии скрывался замаскированный призыв к мировой революции, хотя чего-чего, но у Эренбурга намека на таковую не просматривалось.
3.
Роман Валентина Катаева "Остров Эрендорф" появился в 1924 году. Он маскировался под пародию, хотя таковой не был. Правда, в нем фигурировал негодяй Эрендорф. В фамилии первопроходца слово "бург" (город) изменилось на "дорф" (деревня).
В романе вселенская катастрофа происходит по недоразумению, однако все остальное соединено видимостью логических связей. Но не более того.
Итак, есть чудак-профессор по фамилии Грант, которого подвел арифмометр. С помощью арифмометра он узнал о том, что через месяц все живое на Земле погибнет, потому что моря изменят свою конфигурацию. Профессор наивно думает лишь о своей научной славе, так что понадобилась его разумная дочка Елена, которая вернула папу на землю, указав ему на то, что при такой катастрофе погибнут они сами, и слава может не принести всех положенных дивидендов.
Помимо иных персонажей, Катаев родил рабочего вождя Пейча, "руководителя стачечного комитета объединенного союза тяжелой индустрии Соединенных Штатов Америки и Европы". Личность пустая, бесплодная и способная лишь мчаться в Москву за инструкциями к руководящему товарищу с утомленным лицом.
Любопытно, что в прозу и в поэзию Страны Советов уже тогда внедрился подобострастный образ руководителя с усталым лицом. Помните, как у Николая Тихонова в "Балладе о синем пакете": "Но люди Кремля никогда не спят"?
Писатель и авантюрист Эрендорф, напротив, "джентльмен с гладким, молочно-розовым и веселым лицом". Он все время ковыряет в зубах иглой дикобраза. В ответ на приглашение капиталиста Матапля прибыть к нему Эрендорф отвечает: "Если я вам нужен, приезжайте. Поболтаем. Я вас угощу отличными лангустами. Здесь, между прочим, есть одна бабенка... А что касается человечества, плюньте..."
В своей насмешке над наставником подражатель Катаев вложил в уста Матапля такие слова: "С этого момента острову, на котором мы имеем честь находиться, присваивается имя величайшего писателя нашей эпохи, славного мастера и конструктора нашего быта, мистера Эрендорфа!
Эрендорф раскланивался направо и налево, как тенор, прижимая перчатки к манишке".
Когда по какой-то причине автор не может выпутаться из ситуации, в которую загнал героев, он достает кролика из цилиндра, то есть развязывает узел сюжета первым попавшимся способом. Безотносительно к логике повествования и географии опуса. Вот и Катаев не смог придумать в своем романе финала, в котором добро бы торжествовало, а порок был бы наказан.
Добро, то есть пролетарский флот, был отлично вооружен и окружил остров, где прятались Эрендорф и капиталисты.
Пролетарский вождь Пейч, получив приказ из Москвы о ликвидации империализма (включая Эрендорфа), сообщил Матаплю: "В моем распоряжении 312 линейных супердредноутов, более 18 000 самолетов и 1214 подводных лодок. На рассвете вы будете превращены в пепел".
Только так и делается мировая революция!
Но на рассвете остров провалился в океан, потому что Катаев не придумал ничего лучше, как обвинить во всем арифмометр Гранта. Арифмометр, оказывается, перепутал плюс с минусом и убедил профессора в том, что погибнет весь мир, кроме острова, а на деле оказалось, что погиб всего-навсего остров.
Катастрофа, о которой твердили всю книжку большевики, стала катастрофой лишь для Эрендорфа и капиталистов.
4.
Голод миновал, но одеться было не во что и не на что. В курилке газеты "Гудок" юные и не очень юные головы пришли к выводу, что следует ковать железо, пока горячо. Катаев был первым, и за 1924 год его "Остров Эрендорф" вышел двумя изданиями. Появился и второй роман Валентина Катаева. Зашевелилась литературная мелочь. Катастрофы пошли плодиться на страницах "Мира приключений" и "Всемирного следопыта".
Я не намерен упрощать ситуацию или утверждать, что Булгаков желал легких денег за легкую работу. Для него катастрофа никак не была связана с победой пролетариата. Не хотелось ему в это верить. Катаевские большевики с усталыми лицами ему претили. Но ощущая завтрашнюю катастрофу реально нависшей над страной, горькая интуиция писателя вела к тому, что в своем вскоре конфискованном ГПУ дневнике он в октябре 1923 года записывает: "Теперь уже нет никаких сомнений в том, что мы стоим накануне грандиозных и, по всей вероятности, тяжких событий. В воздухе висит слово "война"... Возможно, что мир действительно накануне генеральной схватки между коммунизмом и фашизмом".
И на это накладывается ощущение себя и своего места в стране: "Литература теперь трудное дело. Мне с моими взглядами, волей-неволей выливающимися в произведениях, трудно печататься и жить".
И вот Булгаков садится за "Роковые яйца".
Замышлял он ироническую, легкую повесть с приключениями. Но чем дальше, тем менее смешной становилась повесть. Потому что речь там шла не столько о забавной ошибке профессора, вместо полезных стране птиц вырастившего под воздействием чудесных лучей отвратительных чудовищ, сколько о том, что чудовища, рожденные безумием, идут походом на людей, уничтожая нормальную жизнь... и остановить их нельзя.
И вдруг у самой Москвы вал нечисти, готовый снести столицу (и воля читателей видеть в чудовищах нынешнюю жизнь России или случайное совпадение), погибает от внезапно ударившего мороза.
Читатель замирает в полном недоумении. Ничто нас не готовило к игре в поддавки. Словно автор уже занес писательскую длань над клавиатурой пишущей машинки, а оттуда выглянул цензор и спросил: "И чего же ты желаешь, Михаил Афанасьевич? Ради шипучего конца в повести ты загубишь свою карьеру?"
Булгаков записал в дневнике: "Большие затруднения с моей повестью-гротеском "Роковые яйца". Ангарский подчеркнул мест двадцать, которые надо по цензурным соображениям изменить. Пройдет ли цензуру? В повести испорчен конец, потому что я писал ее наспех".
Будто Булгаков желает донести до меня, несуществующего читателя дневника, которому суждено вскоре попасть в подземелья Лубянки, что мог быть и другой финал. Не такой уж неопытный мальчонка писатель Булгаков.
А иначе получается катаевская концовка - холостой выстрел.
Он и дальше не скрывает сомнений. Михаил Афанасьевич отправляется к Никитиной на "субботник" и там читает (тогда еще этот обычай не вымер) свое новое произведение вслух. Придя домой, записывает: "Вечером у Никитиной читал свою повесть "Роковые яйца". Когда шел туда, ребяческое желание отличиться и блеснуть, а оттуда - сложное чувство. Что это? Фельетон? Или дерзость? А может быть, серьезнее? Тогда не выпеченное... Боюсь, как бы не саданули меня за все эти "подвиги" в места не столь отдаленные".
Мне вся эта история кажется подозрительной. Имеются свидетельства современников Булгакова об этой повести. Благо, секретность тогда была условной, даже наивной.
Виктор Шкловский - литератор из круга Булгакова, не очень любивший Михаила Афанасьевича и не любимый Булгаковым, который вывел "человека, похожего на Шкловского", как теперь говорят, в "Белой гвардии" под именем Шполянского - посвятил несколько абзацев "Роковым яйцам" в "Гамбургском счете".
"...Как пишет Михаил Булгаков?
Он берет вещь старого писателя, не изменяя строения и переменяя тему.
Так шоферы пели вместо "Ямщик, не гони лошадей" - "Шофер, не меняй скоростей".
Как это сделано?
Это сделано из Уэллса.
Общая техника романов Уэллса такова: изобретение не находится в руках изобретателя.
Машиной владеет неграмотная посредственность.
У Булгакова вместо крыс и крапивы (из "Пищи богов" Уэллса. - К.Б.) появляются крокодилы...
Змеи, наступающие на Москву, уничтожены морозом.
Вероятно, этот мороз возник следующим образом.
С одной стороны, он равен бактериям, которые уничтожили марсиан в "Борьбе миров".
С другой стороны, этот мороз уничтожил Наполеона.
Я не хочу доказывать, что Михаил Булгаков плагиатор. Нет, он способный малый, похищающий "Пищу богов" для малых дел.
Успех Михаила Булгакова - успех вовремя приведенной цитаты".
Шкловский принимает финал Булгакова, хотя ищет ему исторические объяснения. Но это - не единственное мнение. Вот любопытное свидетельство Максима Горького. Он писал Слонимскому: "Булгаков понравился мне очень, но конец рассказал плохо. Поход пресмыкающихся на Москву не использован, а подумайте, какая это чудовищно интересная картина!". У Горького было развито чутье. И вот я наткнулся на такие, утвердившие меня в подозрениях, слова - цитату из корреспонденции из Москвы в берлинской газете "Дни" от 6 января 1925 года: "Булгаков читал свою новую повесть. В ней необозримые полчища гадов двинулись на Москву, осадили ее и сожрали. Заключительная картина - мертвая Москва и огромный змей, обвившийся вокруг колокольни Ивана Великого".
По мне, такой финал куда логичнее и куда более булгаковский.
Ведь повесть идет по восходящей напряжения. При всей гротескной пародийности в ней есть четкая логика и внутренний смысл... и вдруг, в странице от конца, повесть обрывается, и вместо кульминации следует газетный текст, написанный кем угодно, только не Булгаковым. Сообщается, что страшный мороз упал на Москву в ночь с 19 на 20 августа. Даже сама невероятная дата как бы говорит: не верьте мне!
Раз уж мы договорились, что будем по мере возможности обращаться к жизни молодых фантастов двадцатых годов за пределами литературоведения, то я хочу напомнить, что в 1924 году дела Булгакова шли отвратительно. Денег не было, приходилось бегать по редакциям и выпрашивать авансы и гонорары за безделицы. И тут еще возникает конфликт дома. В конце ноября Булгаков утром сказал Татьяне, своей жене: "Если достану подводу, сегодня от тебя уйду". Через несколько часов он подводу достал, начал собирать книги и вещи. Он уходил к другой женщине - блистательной, только что вернувшейся из Парижа танцовщице Любе Белозерской.
И вот еще свидетельство, выкопанное историками литературы в коммунальной квартире Булгакова, со слов его соседа. Тот услышал, как осенью Булгаков говорил по телефону в коридоре с издателем и просил аванс под повесть "Роковые яйца". Он клялся, что повесть уже закончена, и делал вид, что читает ее последние абзацы. В них говорилось, как страшные гады захватили Москву. Население бежит из столицы.
И неизвестно, существовал ли настоящий финал или Булгаков устно проигрывал его - то по телефону, то где-то в гостях.
"Роковые яйца" - нетипичная для Булгакова вещь, она как бы вклинилась между "Дьяволиадой" и "Собачьим сердцем", куда более завершенными повестями. Между окончанием "Роковых яиц" и началом "Собачьего сердца" всего три месяца. Но между ними - счастливое для Булгакова воссоединение с любимой женщиной. "Роковые яйца" - повесть на жизненном переломе при отчаянной гонке за деньгами, душевном разладе и понимании того, что если не согласится на все замечания редактора и цензора, то останется без повести, без денег, а может, и угодит в места "не столь отдаленные". Так что колокольня Ивана Великого - символ тогдашнего Кремля - избавилась от удава.
Повесть была напечатана.
Последнее крупное издание Булгакова, увидевшее свет при жизни писателя.
А к Эренбургу присматривался уже сам Алексей Толстой.
5.
Итак, пролетарская революция на Марсе, о которой так уверенно говорил большевик Гусев, провалилась. Но пролетарская революция в России, разгромив классового врага, могла в начале 20-х годов проявить снисходительность к известным и политически нужным эмигрантам.
Возвратившись, Толстой почувствовал настороженность коллег и порой открытое недоброжелательство критики и литературной элиты. Толстому ничего не оставалось, как интенсивно трудиться, притом не потеряв лица в глазах оппозиционной к большевикам интеллигенции. "Аэлита" прибыла в Москву с критической поддержкой - в толстовской газете "Накануне" была опубликована восторженная статья Нины Петровской. Петровская заметила в "Аэлите", как "с первых же страниц А. Толстой вовлекает душу в атмосферу легкую, как сон, скорбную по-новому и по-новому же насыщенную несказанной сладостью. Гипербола, фантазия, тончайший психологический анализ, торжественно музыкальная простота языка, все заплетается в пленительную гирлянду...". Но московские критики Нину Петровскую не послушали. В самом революционном журнале "На посту" Толстой читал в свой адрес: "На правом фланге все реакционные по духу, враждебные революции по существу литературные силы, от бывших графьев эмиграции до бывших мешочников Октября".
Оказалось, что "Аэлита" недостаточно революционна, она не вписывается в классовое сознание. А именно этого от эмигрантского графа требовали.
Следовало сделать следующий шаг. И тогда Толстой подает в Госиздат заявку на фантастический роман, в котором будет рассказано о лучах смерти, где первая часть станет приключенческой, вторая - революционно-героической, а третья - утопической.
Толстой решил уничтожить всех возможных критиков одной эпопеей.
И каждый из сегодняшних читателей мысленно произносит: "Разумеется, речь идет о "Гиперболоиде инженера Гарина".
Ан, нет!
Толстой сел и написал повесть "Союз пяти". И лишь после провала книги Толстой, стиснув зубы, взялся за "Гиперболоид...".
Вся эта ситуация напоминает драму на стадионе, в секторе для прыжков в высоту, когда прыгун преодолевает планку, но высота его и тренеров не удовлетворяет. Тогда он заказывает высоту, достойную такого спортсмена, как он, собрав все силы, велит поднять планку еще выше и из последних сил ее преодолевает. Но в этот день он проникается такой ненавистью к прыжкам в высоту, что больше никогда этим не занимается.
В чем нельзя отказать Алексею Толстому, так это в космическом воображении. Его никогда не интересовало изобретение новой сеялки или веялки - он имел дело лишь с планетами. Впрочем, надо признать, что в этом отношении Толстой, будучи, в отличие от советской молодежи, человеком образованным и знающим иностранные языки, был в курсе попыток французских и немецких фантастов, которые в предчувствии первой мировой войны занимались тем, что губили в своих повестях всю цивилизацию до последнего города и человека. Да и сам мэтр номер один Уэллс лишь в рассказах ограничивался порой частностями. А так - если воевать, то с Марсом, если путешествовать, то на Луну. Еще дальше пошел Конан Дойль, которому, правда, был свойствен тонкий, далеко не всем очевидный юмор. Так этот и вовсе заставил Землю вскрикнуть!
Я представляю себе ситуацию следующим образом. Толстой - труженик. Он не может ждать. Он тут же стремится использовать и развить успех "Аэлиты". Марс слишком далек и абстрактен. Угроза социалистическому отечеству исходит от капиталистов, причем капиталисты эти должны сойти с карикатуры Моора - в цилиндрах, белых манишках, бабочках, толстобрюхие, отвратительные, желающие затоптать государство рабочих и крестьян.
Забавно, что это самое государство трудящихся для Толстого остается своего рода абстракцией.
Толстой создает малоизвестную повесть "Семь дней, в которые был ограблен мир". Повесть была опубликована под этим названием и уже вскоре то ли в частной беседе, то ли в каком-то учреждении Алексею Николаевичу вежливо сказали: "Голубчик, а ведь есть почти классическая, известная на весь мир книга Джона Рида "Десять дней, которые потрясли мир", в которой воспевается Октябрьская революция. А что ты, граф, хотел сказать, пародируя название? Над кем ты издевался, политический бродяга?".
И не говоря ни слова, Толстой переименовал повесть, и с 1926 года она стала называться "Союз пяти". Что славы ей, однако, не прибавило.
2.
В марте 1921 года из Москвы вместе с женой выезжает в "художественную командировку" непостоянный сын социал-демократической партии, разоблачавший еще недавно ее деяния из белогвардейского Киева, молодой человек, имеющий партийную кличку "Лохматый" и даже отлично известный Ленину. Впрочем, не только Ленину - все в партии знали лохматого Илюшу, публициста, поэта, светского человека, умницу и пройдоху Илью Эренбурга.
Илья Григорьевич направляется в Париж, где скопилась значительная часть русских литераторов старшего поколения, дабы заниматься чистым творчеством. Основной биограф Эренбурга, велеречивый А. Рубашкин, говорит о намерениях Эренбурга так:
"Уже за пределами своей страны поэт опубликовал стихи о рождении иного, "великого века". Так, еще не встретившись с эмиграцией, он определил свою позицию. Это не было приятием всего, что происходит в Советской России, но с ее врагами Эренбургу оказалось не по пути... Приехав в Париж 8 мая, Эренбург пробыл в нем недолго: выслали, не объяснив причин. Можно, однако, полагать, что причиной... стал советский паспорт".
Верится с трудом. Скорее, французы сочли Эренбурга большевистским агентом. Эренбургу же надо было замолить свои грехи прошлых лет, когда он хлестко разоблачал большевистских извергов в киевских газетах. Впрочем, где он был искренен, а где лукавил, никто так и не разобрался по сей день.
Эренбург поселился в Бельгии. Там было тихо, недорого, и он сразу же принялся за свой первый роман "Хулио Хуренито". Роман был фантастический, роман-прогноз, роман-катастрофа. В центре романа Хуренито - анархист, циник, разрушитель капиталистического мира, но заодно и мира вообще. Местами он пародиен, чаще публицистичен.
Интерес к роману был широк и шумен. Эренбург доказал, что умеет и способен быть первым. Он написал первый советский фантастический роман, который получил известность во всей Европе, он высмеивал толстосумов и предвидел завтрашний фашизм. "Хулио Хуренито" - сатирический роман ужасов. Но, читая эти ужасы, как-то не пугаешься. Автор слишком буйно играет словами, образами, мыслями и концепциями. Он вобрал в себя и выбросил на бумагу все литературное хозяйство начала XX века. Команда Хулио Хуренито, чаще отвратительная, чем умилительная, шастает по миру, разрушая все, что плохо лежит.
Критика в Советской России, куда в 1922 году попал напечатанный в Берлине и тут же переизданный в Государственном московском издательстве роман, была в целом положительной. "В "Хуренито", - много позже напишет Эренбург, - я показал ханжество мира денег, ложную свободу, которую регулирует чековая книжка мистера Куля и социальная иерархия мосье Дэле... за двенадцать лет до прихода к власти Гитлера, я вывел герра Шмидта, который может быть одновременно и националистом, и социалистом..."
Все, конечно, сложнее и талантливее. Но году в 1930-м Эренбург такого романа не смог бы написать. Там ведь и о правителях республики Советов говорится без почтения.
А вот что вспоминала Крупская: "Из современных вещей, помню, Ильичу понравился роман Эренбурга, описывающий войну: "Это, знаешь, Илья Лохматый, - торжествующе рассказывал он. - Хорошо у него вышло".
Ленин к литературе относился утилитарно, по мере ее пользы для дела.
Коммунистическая критика сочла за лучшее записать роман в "свои", и рупор партии в вопросах литературы А. Воронский, главный редактор "Красной крови", назвал в "Правде" этот роман "превосходной книгой".
А Эренбург продолжал жить в Бельгии, потом на острове Гельголанд, к нему приезжали гости, в средствах он не нуждался - даже до того, как стали поступать гонорары за роман. Затем он перебрался в Берлин, и тут мы видим его в качестве редактора журнала и организатора писательской публики - со всеми дружен или по крайней мере знаком, всюду вхож, умерен, критичен, но при том совершенно лоялен к московским властям.
Вряд ли приходится сомневаться в том, что роль Эренбурга в сменовеховском движении, в агитации за возвращение писателей на родину была весьма велика. Он играл крысолова, но в той суматохе детишки слабо разбирались, кто и куда их ведет. Возвратились Толстой-, Шкловский, Потехин, Белый и другие. Кто-то из них умрет своей смертью, но не все.
На волне успеха Эренбург садится писать следующий роман - генетически восходящий к "Хуренито", но уже не плутовскую фантазию, а роман-катастрофу. Катастрофа будет пародийной, всеобщей, но не страшной. Она сама - предмет насмешки.
Главный герой "Треста Д. Е., или Истории гибели Европы" Енс Боот, плод стремительной, минутной связи князя Монако и голландской простолюдинки, решает уничтожить Европу чужими руками. Роман вышел еще более бессмысленным, чем "Хулио Хуренито". Описывается гибель одного за другим государств. Эренбург с увлечением убивает миллионы и миллионы мирных жителей (включая и население европейской России), чтобы в следующей главе приняться за другую страну.
Когда автор несется без тормозов, то читатель находится под очарованием самого движения. Закрыв книгу, он останавливается и задумывается: чем же меня накормили?
Особенность таланта Эренбурга заключалась в его невероятной интуиции. Власть предержащие, либо общественное мнение, или, наконец, сама атмосфера Земли еще не успели родить на свет некое явление или процесс, разразиться ливнем или самумом, как Эренбург уже выезжал на ристалище в соответствующей случаю кольчуге и с нужными девизами.
Получил он задание притащить из-за рубежа сбежавших писателей либо интуитивно почуял, что именно этот акт ему зачтется в коммунистической державе, его дудочка тут же запела. Почувствовал нужду в новой литературе и не потерял ни одной лишней минуты для того, чтобы создать советский фантастический роман. И что характерно: казалось бы, партия лишь краем глаза присматривала за писательскими изысками, но именно в том году, в самом начале нэпа, на роман Замятина "Мы" обрушилась гильотина партийного запрета. В то же время весьма сомнительный по содержанию и уж никак не воспевающий Советскую Россию роман Эренбурга в эти же дни вызвал чуть ли не восторг партии.
Более того, обстоятельства сложились так, что именно "Хуренито" и "Трест Д. Е." стали катализатором нашей фантастики. Даже те молодые литераторы, кто в кружках, на литературных посиделках или в гостях слушали главы из романа Замятина, никак не прониклись его духом и желанием подражать великому писателю. А вот подражать Эренбургу, не только открывшему зеленую улицу подобным опусам, но и предложившему трафарет для вышивания, кинулись провинциальные мальчики из всех коммуналок. И бесталанные, и, что удивительно, страшно талантливые.
Никто еще всерьез не изучал "феномен Эренбурга" как первопроходца. Ведь можно считать Эренбурга создателем дамского жестокого романа ("Любовь Жанны Ней"), он же впервые написал эпохальные романы "Буря" и "Падение Парижа", где показал, что западный мир состоит не только из коммунистов и капиталистов - он гораздо многозначнее, противоречивее, его цвета не ограничиваются черным и белым. Существуют воспоминания участников обсуждения "Бури" в Союзе писателей. Обсуждение было убийственным. Илью Григорьевича смешали с грязью. Шла охота на космополитов, а Эренбург никогда не скрывал того, что он еврей, и еще умудрялся не стесняться своего происхождения. Роман "Буря" вышел как бы специально для того, чтобы на его примере добить космополитов и одного из их вождей - озлобившего всех своим демонстративным умением проводить время в парижских кафе Илью Эренбурга.
Когда обсуждение завершилось, и его участники с интересом стали поглядывать на дверь в ожидании чекистов, которые заберут врага народа Эренбурга, тот смиренно попросил заключительного слова. Эренбург достал из кармана записку и зачитал вслух: "Прочел "Бурю". Поздравляю с творческим успехом. Сталин".
Именно Эренбург вскоре после смерти Сталина написал повесть "Оттепель", с сегодняшней колокольни робкую, непоследовательную, но в ту пору вызвавшую эффект разорвавшейся бомбы. Это был первый удар по сталинизму в нашей литературе, и слово "оттепель" стало обозначением целого периода в истории СССР.
Именно Эренбург в своих многотомных мемуарах вернул в нашу литературу имена безвинно убиенных писателей. И тоже был первым.
Но удивительна недолговечность эренбурговских трудов! Современный читатель его практически не знает. Все книги Эренбурга, включая и воспоминания, и его острую публицистику военных лет, практически забыты. Всю жизнь Эренбург очень интересно писал, но оставался журналистом даже в романах.
Он - ледяной публицист, энтомолог человечества. Суета и велеречивость Хулио Хуренито и дьявольская изобретательность Енса Боота никого не волнуют и не интересуют. Фантастические романы Эренбурга канули в Лету.
Зато буквально через год-два появились подражания. Эренбург породил плеяду романов. Он дал работу дюжине юношей из провинции. Впрочем, как вы уже поняли, термин этот условен. Среди юношей, хотим мы того или нет, оказались и Булгаков, и Алексей Толстой.
В названии "Трест Д. Е." буквы "Д. Е." означают "Даешь Европу!". Подобная форма призыва была широко распространена. Кричали: "Даешь советский трактор!" и "Даешь промфинплан!". Некто должен был тебе это дать, а ты уж с этим расправишься по-свойски. Название треста было таким популярным, что выпускались папиросы "Д. Е.", и в этом названии скрывался замаскированный призыв к мировой революции, хотя чего-чего, но у Эренбурга намека на таковую не просматривалось.
3.
Роман Валентина Катаева "Остров Эрендорф" появился в 1924 году. Он маскировался под пародию, хотя таковой не был. Правда, в нем фигурировал негодяй Эрендорф. В фамилии первопроходца слово "бург" (город) изменилось на "дорф" (деревня).
В романе вселенская катастрофа происходит по недоразумению, однако все остальное соединено видимостью логических связей. Но не более того.
Итак, есть чудак-профессор по фамилии Грант, которого подвел арифмометр. С помощью арифмометра он узнал о том, что через месяц все живое на Земле погибнет, потому что моря изменят свою конфигурацию. Профессор наивно думает лишь о своей научной славе, так что понадобилась его разумная дочка Елена, которая вернула папу на землю, указав ему на то, что при такой катастрофе погибнут они сами, и слава может не принести всех положенных дивидендов.
Помимо иных персонажей, Катаев родил рабочего вождя Пейча, "руководителя стачечного комитета объединенного союза тяжелой индустрии Соединенных Штатов Америки и Европы". Личность пустая, бесплодная и способная лишь мчаться в Москву за инструкциями к руководящему товарищу с утомленным лицом.
Любопытно, что в прозу и в поэзию Страны Советов уже тогда внедрился подобострастный образ руководителя с усталым лицом. Помните, как у Николая Тихонова в "Балладе о синем пакете": "Но люди Кремля никогда не спят"?
Писатель и авантюрист Эрендорф, напротив, "джентльмен с гладким, молочно-розовым и веселым лицом". Он все время ковыряет в зубах иглой дикобраза. В ответ на приглашение капиталиста Матапля прибыть к нему Эрендорф отвечает: "Если я вам нужен, приезжайте. Поболтаем. Я вас угощу отличными лангустами. Здесь, между прочим, есть одна бабенка... А что касается человечества, плюньте..."
В своей насмешке над наставником подражатель Катаев вложил в уста Матапля такие слова: "С этого момента острову, на котором мы имеем честь находиться, присваивается имя величайшего писателя нашей эпохи, славного мастера и конструктора нашего быта, мистера Эрендорфа!
Эрендорф раскланивался направо и налево, как тенор, прижимая перчатки к манишке".
Когда по какой-то причине автор не может выпутаться из ситуации, в которую загнал героев, он достает кролика из цилиндра, то есть развязывает узел сюжета первым попавшимся способом. Безотносительно к логике повествования и географии опуса. Вот и Катаев не смог придумать в своем романе финала, в котором добро бы торжествовало, а порок был бы наказан.
Добро, то есть пролетарский флот, был отлично вооружен и окружил остров, где прятались Эрендорф и капиталисты.
Пролетарский вождь Пейч, получив приказ из Москвы о ликвидации империализма (включая Эрендорфа), сообщил Матаплю: "В моем распоряжении 312 линейных супердредноутов, более 18 000 самолетов и 1214 подводных лодок. На рассвете вы будете превращены в пепел".
Только так и делается мировая революция!
Но на рассвете остров провалился в океан, потому что Катаев не придумал ничего лучше, как обвинить во всем арифмометр Гранта. Арифмометр, оказывается, перепутал плюс с минусом и убедил профессора в том, что погибнет весь мир, кроме острова, а на деле оказалось, что погиб всего-навсего остров.
Катастрофа, о которой твердили всю книжку большевики, стала катастрофой лишь для Эрендорфа и капиталистов.
4.
Голод миновал, но одеться было не во что и не на что. В курилке газеты "Гудок" юные и не очень юные головы пришли к выводу, что следует ковать железо, пока горячо. Катаев был первым, и за 1924 год его "Остров Эрендорф" вышел двумя изданиями. Появился и второй роман Валентина Катаева. Зашевелилась литературная мелочь. Катастрофы пошли плодиться на страницах "Мира приключений" и "Всемирного следопыта".
Я не намерен упрощать ситуацию или утверждать, что Булгаков желал легких денег за легкую работу. Для него катастрофа никак не была связана с победой пролетариата. Не хотелось ему в это верить. Катаевские большевики с усталыми лицами ему претили. Но ощущая завтрашнюю катастрофу реально нависшей над страной, горькая интуиция писателя вела к тому, что в своем вскоре конфискованном ГПУ дневнике он в октябре 1923 года записывает: "Теперь уже нет никаких сомнений в том, что мы стоим накануне грандиозных и, по всей вероятности, тяжких событий. В воздухе висит слово "война"... Возможно, что мир действительно накануне генеральной схватки между коммунизмом и фашизмом".
И на это накладывается ощущение себя и своего места в стране: "Литература теперь трудное дело. Мне с моими взглядами, волей-неволей выливающимися в произведениях, трудно печататься и жить".
И вот Булгаков садится за "Роковые яйца".
Замышлял он ироническую, легкую повесть с приключениями. Но чем дальше, тем менее смешной становилась повесть. Потому что речь там шла не столько о забавной ошибке профессора, вместо полезных стране птиц вырастившего под воздействием чудесных лучей отвратительных чудовищ, сколько о том, что чудовища, рожденные безумием, идут походом на людей, уничтожая нормальную жизнь... и остановить их нельзя.
И вдруг у самой Москвы вал нечисти, готовый снести столицу (и воля читателей видеть в чудовищах нынешнюю жизнь России или случайное совпадение), погибает от внезапно ударившего мороза.
Читатель замирает в полном недоумении. Ничто нас не готовило к игре в поддавки. Словно автор уже занес писательскую длань над клавиатурой пишущей машинки, а оттуда выглянул цензор и спросил: "И чего же ты желаешь, Михаил Афанасьевич? Ради шипучего конца в повести ты загубишь свою карьеру?"
Булгаков записал в дневнике: "Большие затруднения с моей повестью-гротеском "Роковые яйца". Ангарский подчеркнул мест двадцать, которые надо по цензурным соображениям изменить. Пройдет ли цензуру? В повести испорчен конец, потому что я писал ее наспех".
Будто Булгаков желает донести до меня, несуществующего читателя дневника, которому суждено вскоре попасть в подземелья Лубянки, что мог быть и другой финал. Не такой уж неопытный мальчонка писатель Булгаков.
А иначе получается катаевская концовка - холостой выстрел.
Он и дальше не скрывает сомнений. Михаил Афанасьевич отправляется к Никитиной на "субботник" и там читает (тогда еще этот обычай не вымер) свое новое произведение вслух. Придя домой, записывает: "Вечером у Никитиной читал свою повесть "Роковые яйца". Когда шел туда, ребяческое желание отличиться и блеснуть, а оттуда - сложное чувство. Что это? Фельетон? Или дерзость? А может быть, серьезнее? Тогда не выпеченное... Боюсь, как бы не саданули меня за все эти "подвиги" в места не столь отдаленные".
Мне вся эта история кажется подозрительной. Имеются свидетельства современников Булгакова об этой повести. Благо, секретность тогда была условной, даже наивной.
Виктор Шкловский - литератор из круга Булгакова, не очень любивший Михаила Афанасьевича и не любимый Булгаковым, который вывел "человека, похожего на Шкловского", как теперь говорят, в "Белой гвардии" под именем Шполянского - посвятил несколько абзацев "Роковым яйцам" в "Гамбургском счете".
"...Как пишет Михаил Булгаков?
Он берет вещь старого писателя, не изменяя строения и переменяя тему.
Так шоферы пели вместо "Ямщик, не гони лошадей" - "Шофер, не меняй скоростей".
Как это сделано?
Это сделано из Уэллса.
Общая техника романов Уэллса такова: изобретение не находится в руках изобретателя.
Машиной владеет неграмотная посредственность.
У Булгакова вместо крыс и крапивы (из "Пищи богов" Уэллса. - К.Б.) появляются крокодилы...
Змеи, наступающие на Москву, уничтожены морозом.
Вероятно, этот мороз возник следующим образом.
С одной стороны, он равен бактериям, которые уничтожили марсиан в "Борьбе миров".
С другой стороны, этот мороз уничтожил Наполеона.
Я не хочу доказывать, что Михаил Булгаков плагиатор. Нет, он способный малый, похищающий "Пищу богов" для малых дел.
Успех Михаила Булгакова - успех вовремя приведенной цитаты".
Шкловский принимает финал Булгакова, хотя ищет ему исторические объяснения. Но это - не единственное мнение. Вот любопытное свидетельство Максима Горького. Он писал Слонимскому: "Булгаков понравился мне очень, но конец рассказал плохо. Поход пресмыкающихся на Москву не использован, а подумайте, какая это чудовищно интересная картина!". У Горького было развито чутье. И вот я наткнулся на такие, утвердившие меня в подозрениях, слова - цитату из корреспонденции из Москвы в берлинской газете "Дни" от 6 января 1925 года: "Булгаков читал свою новую повесть. В ней необозримые полчища гадов двинулись на Москву, осадили ее и сожрали. Заключительная картина - мертвая Москва и огромный змей, обвившийся вокруг колокольни Ивана Великого".
По мне, такой финал куда логичнее и куда более булгаковский.
Ведь повесть идет по восходящей напряжения. При всей гротескной пародийности в ней есть четкая логика и внутренний смысл... и вдруг, в странице от конца, повесть обрывается, и вместо кульминации следует газетный текст, написанный кем угодно, только не Булгаковым. Сообщается, что страшный мороз упал на Москву в ночь с 19 на 20 августа. Даже сама невероятная дата как бы говорит: не верьте мне!
Раз уж мы договорились, что будем по мере возможности обращаться к жизни молодых фантастов двадцатых годов за пределами литературоведения, то я хочу напомнить, что в 1924 году дела Булгакова шли отвратительно. Денег не было, приходилось бегать по редакциям и выпрашивать авансы и гонорары за безделицы. И тут еще возникает конфликт дома. В конце ноября Булгаков утром сказал Татьяне, своей жене: "Если достану подводу, сегодня от тебя уйду". Через несколько часов он подводу достал, начал собирать книги и вещи. Он уходил к другой женщине - блистательной, только что вернувшейся из Парижа танцовщице Любе Белозерской.
И вот еще свидетельство, выкопанное историками литературы в коммунальной квартире Булгакова, со слов его соседа. Тот услышал, как осенью Булгаков говорил по телефону в коридоре с издателем и просил аванс под повесть "Роковые яйца". Он клялся, что повесть уже закончена, и делал вид, что читает ее последние абзацы. В них говорилось, как страшные гады захватили Москву. Население бежит из столицы.
И неизвестно, существовал ли настоящий финал или Булгаков устно проигрывал его - то по телефону, то где-то в гостях.
"Роковые яйца" - нетипичная для Булгакова вещь, она как бы вклинилась между "Дьяволиадой" и "Собачьим сердцем", куда более завершенными повестями. Между окончанием "Роковых яиц" и началом "Собачьего сердца" всего три месяца. Но между ними - счастливое для Булгакова воссоединение с любимой женщиной. "Роковые яйца" - повесть на жизненном переломе при отчаянной гонке за деньгами, душевном разладе и понимании того, что если не согласится на все замечания редактора и цензора, то останется без повести, без денег, а может, и угодит в места "не столь отдаленные". Так что колокольня Ивана Великого - символ тогдашнего Кремля - избавилась от удава.
Повесть была напечатана.
Последнее крупное издание Булгакова, увидевшее свет при жизни писателя.
А к Эренбургу присматривался уже сам Алексей Толстой.
5.
Итак, пролетарская революция на Марсе, о которой так уверенно говорил большевик Гусев, провалилась. Но пролетарская революция в России, разгромив классового врага, могла в начале 20-х годов проявить снисходительность к известным и политически нужным эмигрантам.
Возвратившись, Толстой почувствовал настороженность коллег и порой открытое недоброжелательство критики и литературной элиты. Толстому ничего не оставалось, как интенсивно трудиться, притом не потеряв лица в глазах оппозиционной к большевикам интеллигенции. "Аэлита" прибыла в Москву с критической поддержкой - в толстовской газете "Накануне" была опубликована восторженная статья Нины Петровской. Петровская заметила в "Аэлите", как "с первых же страниц А. Толстой вовлекает душу в атмосферу легкую, как сон, скорбную по-новому и по-новому же насыщенную несказанной сладостью. Гипербола, фантазия, тончайший психологический анализ, торжественно музыкальная простота языка, все заплетается в пленительную гирлянду...". Но московские критики Нину Петровскую не послушали. В самом революционном журнале "На посту" Толстой читал в свой адрес: "На правом фланге все реакционные по духу, враждебные революции по существу литературные силы, от бывших графьев эмиграции до бывших мешочников Октября".
Оказалось, что "Аэлита" недостаточно революционна, она не вписывается в классовое сознание. А именно этого от эмигрантского графа требовали.
Следовало сделать следующий шаг. И тогда Толстой подает в Госиздат заявку на фантастический роман, в котором будет рассказано о лучах смерти, где первая часть станет приключенческой, вторая - революционно-героической, а третья - утопической.
Толстой решил уничтожить всех возможных критиков одной эпопеей.
И каждый из сегодняшних читателей мысленно произносит: "Разумеется, речь идет о "Гиперболоиде инженера Гарина".
Ан, нет!
Толстой сел и написал повесть "Союз пяти". И лишь после провала книги Толстой, стиснув зубы, взялся за "Гиперболоид...".
Вся эта ситуация напоминает драму на стадионе, в секторе для прыжков в высоту, когда прыгун преодолевает планку, но высота его и тренеров не удовлетворяет. Тогда он заказывает высоту, достойную такого спортсмена, как он, собрав все силы, велит поднять планку еще выше и из последних сил ее преодолевает. Но в этот день он проникается такой ненавистью к прыжкам в высоту, что больше никогда этим не занимается.
В чем нельзя отказать Алексею Толстому, так это в космическом воображении. Его никогда не интересовало изобретение новой сеялки или веялки - он имел дело лишь с планетами. Впрочем, надо признать, что в этом отношении Толстой, будучи, в отличие от советской молодежи, человеком образованным и знающим иностранные языки, был в курсе попыток французских и немецких фантастов, которые в предчувствии первой мировой войны занимались тем, что губили в своих повестях всю цивилизацию до последнего города и человека. Да и сам мэтр номер один Уэллс лишь в рассказах ограничивался порой частностями. А так - если воевать, то с Марсом, если путешествовать, то на Луну. Еще дальше пошел Конан Дойль, которому, правда, был свойствен тонкий, далеко не всем очевидный юмор. Так этот и вовсе заставил Землю вскрикнуть!
Я представляю себе ситуацию следующим образом. Толстой - труженик. Он не может ждать. Он тут же стремится использовать и развить успех "Аэлиты". Марс слишком далек и абстрактен. Угроза социалистическому отечеству исходит от капиталистов, причем капиталисты эти должны сойти с карикатуры Моора - в цилиндрах, белых манишках, бабочках, толстобрюхие, отвратительные, желающие затоптать государство рабочих и крестьян.
Забавно, что это самое государство трудящихся для Толстого остается своего рода абстракцией.
Толстой создает малоизвестную повесть "Семь дней, в которые был ограблен мир". Повесть была опубликована под этим названием и уже вскоре то ли в частной беседе, то ли в каком-то учреждении Алексею Николаевичу вежливо сказали: "Голубчик, а ведь есть почти классическая, известная на весь мир книга Джона Рида "Десять дней, которые потрясли мир", в которой воспевается Октябрьская революция. А что ты, граф, хотел сказать, пародируя название? Над кем ты издевался, политический бродяга?".
И не говоря ни слова, Толстой переименовал повесть, и с 1926 года она стала называться "Союз пяти". Что славы ей, однако, не прибавило.