Он превосходил меня во всем – в учебе, в спорте, в отношениях с девочками, в способности держаться в компании, в умении зарабатывать деньги, в одежде, в остроумии, да во всем! После десятого я собирался в медицинский, я с самого детства мечтал быть врачом. Но, узнав, что туда же идет и Колька (раньше он никогда мне об этом не говорил), я забрал документы из приемной комиссии. Ну какой смысл там учиться, если все равно нет никакой надежды добиться большего, чем он?
   Это воспоминание, казалось бы такое далекое для его сегодняшнего состояния, мигнуло-таки болезненным всполохом в душе. Василиск издал утробный рык, перевернулся на другой бок, дотянулся до амфоры и жадно опорожнил ее, влив в утробу порцию душистой банановой водки.
   Новая кожа приятно ныла и слегка чесалась. Она была еще неестественно яркой, а разводы под прозрачной чешуей, которым должно быть болотно-зеленого цвета, сейчас легкомысленно отливали светлой бирюзой. Цвет установится только дня через три. Но болеть и чесаться кожа перестанет уже к завтрашнему утру. Тогда-то лишь и вернутся все его слуги и рабы; пока же не позавидуешь тому, кто попадется на глаза Повелителю. Никто не должен видеть его в слабости, даже если та и кратка, и случается лишь один раз в году. В одиночестве, в минуты оправданной, законной болезненности, он может позволить себе углубиться в воспоминания и не прерывать себя без нужды.
   … Третий день в кардиоцентре. Вот он, Гриб. Николай Степанович. Вошел, улыбается. Вид – цветущий. Улыбка – доброжелательная. Интонации в голосе – снисходительные(!):
   – Свалился, Зяблик? Встанешь. У меня встанешь.
   И вышел.
   Этого-то я и боялся с самого начала. Боялся, что некогда зарубцевавшиеся раны невыносимой зависти начнут кровоточить сызнова. И эта дурацкая школьная кличка – «Зяблик»… Ну почему же он такой самодовольный? Или все ему в жизни дается? Или все у него – и работа, и жена, и друзья – всё ЛЮБИМОЕ?!!
   Хотя зря я, наверное, прибедняюсь. Есть, наверное, что-то и у меня. Есть: волосатое сердце. Да, оно покрыто тоненькими-тоненькими волосками, которые тянутся к старым, как будто бы давно забытым друзьям, к дому моих родителей, к Витальке и Ирине. Ими опутан мой город, моя улица, дорогие мне книги – Достоевский и Сэлинджер, Стругацкие и Гарсия Маркес, дорогая мне музыка – «Щелкунчик» и «Битлз», Армстронг и «Аквариум»… Часто эти волоски рвались, иногда – выдергивались вместе с клочьями ткани. Не оттого-то ли тебе и понадобилась сегодня эта операция, о мое бедное больное волосатое сердце?
   А вот и новая ниточка – к Майе – самая робкая, самая тонкая, почти призрачная, но она же и самая дорогая…
   И он стал думать о НЕЙ. Каким ласковым словом назвать ее? Он постарался представить ее, словно она тут, рядом. И почувствовал ее легкость и нежность, ее свежесть и хрупкость… и слово само пришло: «бабочка».
   – Бабочка, – тихо сказал он вслух, и ему дико захотелось немедленно произнести это слово ей…
   В этот-то миг и заглянул снова, возвращаясь с обхода, Грибов:
   – Ну что, Зяблик, послезавтра на стол. А я уж побаивался, что не явишься. Спасибо Майечке Дашевской. Через месяц отсюда выйдешь, как огурчик. – Он говорил о ней пренебрежительно и с хозяйским знанием предмета. – Ее благодари. Она у меня мастер. Она не то, что в больницу, в гроб кого хочешь затащит.
   – Она что же, выходит, по твоему приказу… – он хотел сказать дальше «ко мне приходила», но запнулся от накатившей ярости, а после короткой паузы, с остервенением раздирая паутину сердца, продолжил: – … трахалась со мной? – он почти не видел собеседника, золотистая предобморочная пелена застилала глаза.
   – Ну, ей и приказывать не надо, она это дело любит. Просто сказал, чтобы привела, и все. – Грибов словно не понимал (да он и в действительности не понимал), какие жуткие наносит раны тому самому сердцу, которое собрался лечить.
   – А зачем я тебе сдался?!
   – Как это, «зачем»? Мы же люди не чужие. Не могу же я спокойно глядеть, как Зяблик загибается. Ну, ладно, пока. У меня еще дел масса. До послезавтра.
   Он не услышал, выходя, как благодарный пациент сказал сквозь зубы: «Благодетель…»
   Благодетель. А она – благодетельница. Ничего не пожалела, лишь бы привести его сюда. Спасибо тебе, «Бабочка»!.. Да только лучше б я сдох, честное слово. Лучше б сдох.

VII.

   Она выглянула из дупла. Солнышко ярко светило в прозрачной голубизне. Она улыбнулась, расправила крылышки и – впервые в своей жизни – полетела. Она сразу, только появившись на свет, поняла, что рождена для счастья. Для счастья и любви. Все, что касалось труда, добывания пищи, прочей рутины, все это выпало на долю гусеницы. А ее, бабочки, задача – порхать, любить и продолжать род.
   Радуясь каждому вздоху, каждому мигу бытия, она направилась туда, где, как ей подсказывало чутье, чище воздух, слаще благоухание цветов, гуще трава – за город.
   А в городе в это время происходило черт знает что. События, которые совершились там в этот день, уж очень не вписывались в его (города) официальную историю, а потому, отраженные в тех или иных разрозненных свидетельствах, так и не были никем собраны воедино, не были трактованы, как явления одного порядка. Да и то, трудно было заметить связь между всеми нижеследующими фактами, если не знать главного: инициаторами их всех явились одни и те же персонажи.
   Началось с окраины. Сразу на въезде в город располагается местный зверинец. Там-то и случилась первая нелепость дня: прямо на глазах оторопевших зрителей из обезьяны произошел человек. Далее странные явления наблюдались все ближе и ближе к центру. Как то:
   – из районного отделения вывалило человек тридцать работников милиции и принялось приставать к перепуганным прохожим с просьбами их поберечь;
   – с близлежащего завода металлоконструкций высыпали все имевшие там место пролетарии, обмотанные изготовлявшимися на этом предприятии цепями, и принялись усердно эти цепи терять;
   – все триста работников облсовпрофа, находясь в данный момент на обеде в столовой, одновременно поперхнулись и прекратили есть, вспомнив, что они сегодня, да и вообще давно уже, не работали…
   – К обкому! – скомандовал карлик.
   В тот момент, когда федина семерка добралась до центральной площади и подъехала к самому солидному в городе зданию из бетона и стекла, почти все его обитатели уже выстроились в очередь перед дверьми отдела кадров, зажав в руках бумажки примерно одинакового содержания: «Прошу уволить меня по собственному желанию в связи с полной ненадобностью и желанием начать перестройку с себя».
   А в следующий момент, когда Марксик, Гомик и досмерти перетрусивший Федя, поднявшись по массивным ступеням, миновали стеклянные врата сего важного учреждения, памятник вождя пролетариата в его борьбе с человечеством, возвышающийся в центре площади, сделал шаг – от великого до смешного – и, рухнув с постамента, разлетелся на мельчайшие кусочки.
   Человек в толстых роговых очках, не тронутый всеобщим психозом и не имеющий даже понятия о нем, вздрогнул, встал из-за стола и приблизился к окну. Но в полной мере осознать значимость происшедшего не успел, так как звук открываемой двери кабинета заставил его обернуться. На пороге стояла странная, если не сказать, невероятная троица.
   – Вы – главный секретарь? – пискляво просипел Марксик.
   – Первый, – поправил Первый.
   – Прима, – нараспев присовокупил гномик.
   – Вы кто такие? – опомнился Первый, – выйдите из кабинета немедленно.
   Троица не шелохнулась.
   – Я сейчас милиционера вызову, – перешел он на фальцет и потянулся к телефону. Но тут Гномик, прищурившись, внимательно посмотрел на аппарат, и тот, вспыхнув голубым огнем, превратился в черный комок оплавившейся пластмассы. Первый отпрянул от стола и, схватив с него папку с золотым тиснением «на подпись», побежал-было к двери, но тут случилось невероятное: его шкаф с полными собраниями сочинений классиков, такой, казалось бы, родной, качнувшись, высунул из-под себя ножку, выросшую до полуметра, и подставил ее Первому.
   Первый, запнувшись, упал, но ухитрился резво вскочить и, не выпуская из рук папку, попытался бежать снова. Внезапно, вспыхнув тем же голубым и холодным, что и телефон, огнем, с его белоснежной рубашки, оставив только угольный след, исчезли подтяжки, и сгорели пуговицы на брюках. Последние, естественно, спали, и Первый, запутавшись в материи, снова, но на этот раз грузно, рухнул на пол. Бумаги из папки веером рассыпались по паркету.
   Карлик спокойно сказал:
   – Запишите. Не забыть чтоб. Наказ. Приказ.
   Первый, стоя на четвереньках, поспешно дотянулся до стола, схватил «Паркер» и приготовился писать на обороте какого-то документа, бормоча: «Если народ требует, то завсегда, завсегда. Народ, он завсегда требует…»
   – Пиши. Кардиоцентр. Майя Дашевская. Квартира в течении месяца. Не будет, пеняй на себя.
   – Если народу квартира нужна, – бормотал Первый, вновь и вновь с ужасом поглядывая на высовывающуюся из под шкафа нелепую ножку, – так мы ее завсегда…
   Но его уже не слушали. Троица вышла. Первый выждал с полминуты, потом осторожно высунул голову в коридор. Никого. Придерживая штаны, он кинулся в соседний кабинет, схватил телефон и, набирая номер милиции, глянул в окно. Вокруг обломков памятника собралась толпа. Его ужасные посетители садились в ноль-седьмые жигули серого цвета. Он успел прочесть номер машины и тут же продиктовал его дежурному отделения.
   … Чего Федя не ожидал, так это столь безудержного веселья, которое разразилось в его машине. Тролли, обнявшись, смотрели друг другу в глаза и смеялись, смеялись на разные голоса. Федя ведь не знал, что его поработители-лилипуты телепатически обмениваются впечатлениями от удачного денька.
   Вечерело. Уже вблизи окраины на хвост Фединой семерке сели ГАИшники (якобы).
   – Поднажми. – Хором сказали Марксик и Гомик. И Федя поднажал. А когда они сказали, – «Стоп», – он остановился. Они вышли в том самом месте обочины дороги, где и были Федей подобраны.
   – Спасибо, – сказали они ему и, похожие на двух пингвинов, двинулись вперед.
   Но не пингвинов, а двух, бегущих вдоль дороги здоровенных черепах, увидели милиционеры, выскочив из своей машины. Как же так, ведь только что на этом самом месте они видели две приземистые человеческие фигуры?!
   Федя Пчелкин страшно боялся, что его заберут, но машина ГАИшников (якобы) почему-то промчалась мимо него, как бы его и не заметив. Федя достал из бардачка «L&M», сунул сигарету в рот, полез в карман за спичками и обнаружил там стандартно заклеенную пачку сотенных банкнот. Это была скромная плата за работу проводником.
   Денег было много, но не очень – десять тысяч. Зато позже Федя обнаружил, что деньги эти имеют магические свойства. Они были неразменными, если Федя покупал на них что-то необходимое – еду, одежду, или делал на эти деньги подарок кому-то; то есть в этом случае деньги возвращались обратно в его карман. Но если он решал купить на них что-либо «с целью наживы», деньги уже не возвращались.
   Так навсегда исчез фарцовщик-Федя, а на его месте появился известный вскоре на всю страну Федя-меценат и Федя-благотворитель. Сколько художников, музыкантов, да просто красивых девушек поддержал Федя материально, без всякой к тому корысти! Бывало, Федя страдал, его тянуло к прошлому. Но сперва побеждала жадность (жалко же терять волшебные банкноты навсегда), и Федя продолжал жить честно, делая красивые подарки, а вскоре это железно вошло у него в привычку.
   Но вернемся к нашим черепахам. Капитан милиции Селевич и лейтенант Кривоногов выпрыгнули из машины и, высвобождая из кобур пистолеты, кинулись к древним панцирным. Однако те оказались неожиданно резвы. Далеко высунув из роговых футляров свои змеиные головы, они галопом помчались от преследователей, изредка оглядываясь и хихикая.
   Блюстители порядка бежали за черепахами, не задумываясь над абсурдностью происходящего. Селевич остановился, присел на колено, прицелился и трижды нажал на спусковой крючок. Пистолет трижды дал осечку. Селевич в сердцах сплюнул и побежал дальше.
   В этот момент голенастые черепахи, обменявшись короткими взглядами, свернули в лес. Добежав до явно заранее приготовленного места между двух сосен, они принялись всеми восемью лапами рыть землю.
   Кривоногов первый подскочил к образовавшейся норе и бессильно ругнулся. Из норы вылетали новые и новые комья земли. По тому, какая куча грунта уже была раскидана вокруг отверстия диаметром в 25—30 сантиметров, можно было судить, что нора уже имела не менее пяти метров глубины.
   Кривоногов выхватил пистолет, направил его ствол вниз в нору и нажал на курок.
   Подбежавший Селевич не стал останавливать его, хотя бы потому, что предчувствовал: и у его напарника пистолет даст осечку. Но ничего подобного. Грохнуло. Потом из ямы раздалось чье-то глумливое, – «ой-ой-ой», – и мелкое хихиканье. После чего комья земли стали вылетать еще обильнее.
   И вот тут до двух доблестных милиционеров дошла, наконец, жуть происходящего. И только было они собрались броситься наутек от этого проклятого места, как из норы сверкнула магниево-белая вспышка и одновременно с этим вновь раздался звук похожий на крик «Ой!». И все замерло.
   Совершенно потеряв головы, не разбирая дороги, милиционеры бросились в сторону шоссе…
 
   Через пару часов группа курсантов школы милиции разрыла «шанцевым инструментом» черепашью нору. Глубиной она оказалась девять метров. А на хорошо утрамбованном земляном дне курсантами-ментами были обнаружены две одинаковые пирамидки пепла.

VIII.

   Хозяин слегка пожурил своих коротышек-слуг за излишнюю трату магической энергии, но только слегка, ведь они с блеском выполнили его поручения. Благодарности он не испытывал, можно ли быть благодарным рабу? И все же, чувство его было сродни благодарности. Особенно за квартиру. Именно из-за нее часто терзал его ночами один и тот же кошмар: ему снилось чисто человеческое чувство вины.
   … Когда она вошла в его палату, он смотрел на нее молча, словно заледенев не только внутри, но и лицом.
   – Здравствуй, – сказала она.
   Он только кивнул, и молчание продолжилось, становясь все тягостней, набухало, болезненно пульсируя, и лопнуло, наконец, фразой, произнесенной им неестественно безразлично:
   – Так значит тебя послали?
   Она испуганно смотрела на него и молчала.
   – Грибов тебя послал. И ты все врала мне. И ты докладывала ему каждый день, как продвигается дело. – Он чувствовал, как обида кровавой пеленой застилает ему глаза. Он чувствовал, что еще немного, и он сделает что-нибудь совсем уж дикое; ударит ее, например.
   Упади она перед ним на колени, зарыдай, попроси прощения, скажи: «Я никогда не лгала тебе. Да, это он послал меня, но я полюбила тебя. И я ничего ему не докладывала», – только скажи она так, и он бы остыл, он бы плакал вместе с ней, а после – простил бы… Да только она уверена была, что прощать ее не за что, упрекать ее не в чем, и не будь она такой гордой, он бы, наверное, и не полюбил бы ее никогда. И ей был невыносим этот его тон, в котором не было и грамма сомнения в ее низости.
   И все же она хотела объяснить ему все, хотела погасить его обиду. Но виниться и каяться она не умела, и она, после долгой-долгой паузы, сознательно начала с жестокой прозы:
   – Мне было негде жить. Месяц назад я пришла к Грибову, в сотый раз спросила про квартиру. А он дал твой адрес и сказал: «Обещаю, квартира будет, приведи только на операцию этого человека»…
   Дальше она хотела сказать ему о том, что увидев его, узнав его, поверив ему, она уже не думала ни о квартире, ни о Грибове, она просто любила. И потом, молчанием уговаривая его пойти на операцию, она не выполняла ничьего приказа, она думала только о том, что и она умрет, если не будет его… Но ничего этого она сказать не успела.
   – Квартира?! – закричал он. – Тебя купили квартирой!.. Ты спала со мной за квартиру? Я ненавижу тебя! – У него сорвался голос, он как-то некстати жалобно всхлипнул, и отвернулся к стене. И снова она сумела удержать обиду в себе, и снова, перешагнув через себя, коснулась его плеча. Но он, не оборачиваясь, зло, больно сдернул ее руку своей рукой и брезгливо отер пальцы о больничную пижаму.
   Она поднялась. Хотела что-то сказать, но только тряхнула головой и тихо, очень тихо, произнесла одно только короткое слово: «ВСЁ». И вышла из палаты.
   Он лежал без движения около часа. Он хотел только одного – мести. Не ей, а тому, кто приказывал, снова, как в детстве, унижая своим пренебрежительным покровительством. Отомстить или умереть. Одно из двух. Принцип дуэли. И странная уродливая идея стала прорастать сквозь его ненависть. И вот уже через час весь механизм последующих действий четко стоял перед его мысленным взором. Механизм мести. Именно такой, какая и была ему нужна: если он умрет, вопрос исчерпан, если же он выживет, Грибов будет низложен, опозорен, оплеван.
   Он встал, прошлепал в больничных тапочках по коридору этажа к тумбочке с телефоном, набрал номер и дождался, когда на том конце провода прекратились гудки, и хриплый пропитый голос Геннадия произнес: «Да?..»
   Гендос – как раз тот человек, который ему нужен. Человек, способный на любую подлость (он понимал, что затевает именно подлость). Когда-то они с Гендосом были связаны увлечением литературой о покорителях Арктики. Потом Гендос запил. Потом – сел.
   … Кстати, об Арктике. Пора начинать очередное письмо Витальке. Но сколько же можно врать? А зачем, собственно, врать? Он ведь хоть сейчас может побывать там.
   – Раав, – рявкнул василиск, и услужливая молнийка-убийца моментально взлетела по его хвосту и спине к уху и пропела влюбленным шепотом:
   – Слушаю, Хозяин.
   – В мир желаю, – молвил он ритуальную фразу.
   Раав исчезла, а через минуту перед ним стояли, дрожа от счастливого возбуждения (Повелитель выбрал их!) очередные жертвы его прихоти – аспиды Стахий и Савл, на свет рожденные многие веки назад. И вот уж уходят в аспидово царствие небесное души Стахия и Савла, а василиск, заглотив карбункулы, волевым толчком вывел себя в астрал, вверг дух свой в желанную эпоху, отыскал загаданное тело, ощутил «родное» этому телу сознание и помчался по темпорально-эмоциональной развертке этого сознания в сторону взросления, старения и биологической смерти.
   Путь был довольно ровен, видно, владелец сознания был человеком сдержанных чувств и неярких эмоций. Но вот, сильный всплеск болезненно деформировал блуждающий дух, он остановился, вернулся к основанию этого всплеска и включился в реальность. Огромный, в несколько десятков метров высотой ледяной вал неумолимо приближался к трещавшему по швам кораблю, на палубе которого стоял он – Отто Юльевич Шмидт.

IX.

   С остекленевшими от ужаса глазами подбежал гидрограф Павел Хмызников:
   – Все! Конец «Челюскинцу»! Нужно скорее сходить на лед, иначе всем каюк.
   Шмидт знал, что это правда. Но уж очень не хотелось поступать так, как сказал именно Хмызников, которого Отто Юльевич подозревал в стукачестве.
   – Не паникуйте, товарищ, – ответил он, – подождем еще пять-шесть минут, быть может, вал до корабля и не дотянет. – Отто Юльевич понимал, что слова эти звучат глупо, как женский каприз, что поступает он сейчас не самым разумным образом, восьмиметровый вал дотянет обязательно, и сейчас каждая минута на вес золота. Но уж очень не любил он энкаведешников.
   Хмызников бросился вниз, наверное, в каюту, собрать все самое ценное. В это время раздался оглушительный треск, это из обшивки вылетели заклепки. Сзади возник штурман Борис Виноградов и сдавленно сообщил:
   – Разорван левый борт у носового трюма.
   Нет, в такой ситуации терять время – не просто глупый каприз, а преступление. И Шмидт дал команду:
   – Тревога! Все ценное, все, что можно спасти – на лед!
   Штурман кинулся выполнять приказание. Шмидт подумал: «Ему только и нужно было, чтобы я скомандовал, – душу его наполнили страх и отчаяние. – Какого черта?! С какой стати он считает, что я лучше его знаю, что сейчас нужно делать? Сейчас, когда на моих глазах рушится дело всей моей жизни, рушится жизнь. Могу ли я рассчитывать на то, чтобы меня в этот миг оставили в покое?… Нет, проклятие, не могу!»
   Корабль тряхнуло, палуба накренилась, и тут с диким свистом наружу из недр корабля вырвался пар… Прорвало один из котлов. Шмидт бросился на корму. Выгрузка шла полным ходом. Капитан Воронин следил за состоянием льда: то тут, то там появлялись новые и новые трещины, они увеличивались, но, слава богу, пока не настолько, чтобы всерьез опасаться отделения льдины.
   Люди распались на две группы: одни сбрасывали ящики с галетами и консервами, бочки с нефтью и керосином за борт, другие оттаскивали все это подальше от агонизирующего судна. Природа словно почувствовала, что власть, наконец, в ее руках и решила поизгаляться вдосталь. Всё – мороз, сумерки, пурга – всё одновременно с аварией навалилось на людей.
   Шмидт заметил, что работа вроде бы вошла в определенный ритм и, выбрав момент, спешно спустился в свою каюту. Схватил портфель и, поочередно открывая ящики стола, набил его документами. «Тьфу ты, – пронеслось в голове, – на кой черт мне все эти бумажки? Разве я верю в то, что мы спасемся?» Он бросил портфель на пол, во все стороны полетели брызги, и Отто Юльевич тут только заметил, что стоит по щиколотку в воде. Тогда он забрался, не снимая сапог, на постель и, сорвав со стены портрет жены и сына Сигурда, сунул его запазуху под шубу.
   Ругая себя за бездарно потраченное время, он выскочил из каюты, чтобы немедленно вернуться на палубу, и вдруг услышал детский плач. Сначала он не поверил своим ушам, потом кинулся заглядывать в каюты и в одной из них обнаружил Дору Васильеву, кормящую грудью маленькую Карину.
   – Вон! – закричал Шмидт и, выхватив ребенка из рук матери, побежал по лестнице. Но Васильева быстро догнала его и, молча отобрав дочку, полезла наверх.
   На корме матрос Гриша Дурасов огромным кухонным ножом колет плачущих свиней и тушки бросает на лед. Шмидт почувствовал, что ощущение реальности покидает его. Но вновь раздается душераздирающий скрежет. Кажется, пробит и правый борт. Погружение стало таким быстрым, что заметно стало, как за бортом поднимается лед.
   Шмидт стряхнул с себя оцепенение и хриплым от волнения голосом скомандовал:
   – Всем – покинуть судно!
   Люди стали прыгать за борт. Шмидт отвернулся и, стараясь делать это незаметно (старый коммунист), трижды перекрестился.
   Но вот на корабле, кажется, не осталось никого. Шмидт и Воронин последними спустились на лед. Именно тут корабль резко пошел ко дну, все сильнее накреняясь вперед. Кусок доски, оторвавшийся от трапа, сбил Воронина с ног, он рухнул в полынью, но был тут же вытащен товарищами. Шмидт без приключений обрел твердую почву под ногами и в этот миг увидел на корме невесть откуда взявшегося Бориса Могилевича с его извечной пижонской трубкой во рту. Фраер!
   – Прыгай! – закричал ему Шмидт и закашлялся, сорвав голос.
   Борис, не торопясь, приблизился к борту, картинно занес ногу… В этот момент корабль сильно тряхнуло, и Борис, поскользнувшись, упал. И в миг он был завален покатившимися по палубе бочками. Из-за треска и скрежета крика его слышно не было. Отто Юльевич сжал виски руками. Слезы, не успев выкатиться из глаз, превращались в сосульки. Хорошо, что никто сейчас не смотрит на него.
   Грохот. Треск. Это ломаются металл и дерево. Корма обволакивается дымом и погружается в воду за три-четыре секунды.
   – Дальше от судна! – кричит Воронин, – сейчас будет водоворот!
   Действительно, вода вскипает белыми обломками льда, они кружатся и перевертываются с той же неопределенностью, какая царит в душе Шмидта.
   – Отто Юльевич, – тихо сказал ему возникший сзади Хмызников, – думаю, первое, что в этой обстановке нужно сделать – собрать партийное собрание.
   – Пошел-ка ты в задницу, товарищ гидрограф, – так же тихо ответил Шмидт, ощущая огромное наслаждение от того, что теперь-то ему не придется пресмыкаться перед этим сталинским выродком. Но ощущение триумфа вмиг покидает его, уступив место тяжелым мыслям о предстоящей борьбе за жизнь. Не отрывая взгляда от круговерти обломков там, где только что было судно, он шепчет одними губами, без звука: «Проклятая Арктика. Гадина. Как же я тебя ненавижу».
   В этот-то момент его мозг и покинуло чужое сознание и через время и пространство помчалось к Хозяину.

X.

   … Запечатав очередное письмо Витальке, василиск возжелал наведаться в сокровищницу.
   Чего тут только нет! Племя шелестящих кобр охраняет эти груды жемчугов и алмазов, изумрудов и сапфиров, эти прекрасные золотые статуи, выполненные мастерами древнего Перу и византийскую утварь из слоновой кости, инкрустированную самоцветами…
   Хозяин, сопровождаемый рабами-лилипутами, проследовал через янтарную и малахитовую комнаты и вступил в радужный, бензиново переливающийся стенами, перламутровый зал.
   Здесь по приказу сметливого сциталлиса-церемониймейстера под музыку цикад и гипнотическое пение дуэта двухголовой амфисбены сотня светлячков исполнила перед василиском бенгальский танец. Хозяин был растроган и отблагодарил артистов благосклонным кивком, чем привел их в неописуемый восторг. Но в монетном зале василиск вновь лишился приобретенной только что веселости: вид разнообразных денег снова воскресил в нем мучительные воспоминания.