11 октября, Куйбышевка
   Дня через 2–3—4 едем в запасный полк, который стоит в Свободном. А оттуда – домой! Нас едет 15 человек, все по второму указу, только пока не по 15-й, а по 9-й год.
   Последнее время только и думаю о встрече с родными, особенно с Ниной, о том, как буду устраивать свою жизнь, где буду учиться. Да, где же, в конце концов, я буду учиться: в медицинском, ИФЛИ, МГУ? Вероятно, в медицинском. Окончательно решу уже дома.
   Как не терпится обнять, расцеловать Нинушку! Ждешь и ты, я знаю. А когда будет наша свадьба? А как же это я тебя поцелую при всех и все будут кричать «Горько, горько»…
 
   Но получилось не совсем так, совсем не так Я виноват перед этой женщиной, так виноват. Но ничего не мог поделать… Прости, Господи…
   В декабре 2005 года она умерла. И тогда же я написал еще несколько прощальных строк
 
Я не видал тебя в гробу,
Не бросил горсть земли в могилу,
Но и благодарить судьбу
За это тоже не под силу.
 
 
Смотрю на давний твой портрет,
И оживает все сначала:
Ты та же – двадцати двух лет,
Когда меня с войны встречала.
 
   23 октября
   С 12 октября по 20-е с Иваном Чеверевым ездили в Иркутск Привезли Савчуку выписку из приказа о присвоении ему капитана, но в отношении своей медали сделать ничего не удалось, получил только обещания.
   Иркутск меня приятно удивил. Много красивых зданий, приличные кинотеатры. И поразило обилие симпатичных девушек Или это с отвычки? Ехали туда отвратительно – теснота, три ночи не спали. Обратно ехали просторно, но жрать было нечего.
   Жаль, что не удалось побывать в Хабаровске.
   Атомная бомба начинает мне даже сниться. Ведь только от двух погибло 480 тысяч!
 
   5 ноября
   Сегодня неделя, как мы томимся в 3-м з.с.п. Прибыли сюда вечером в прошлое воскресенье. С тех пор валяемся на нарах, изнываем от нетерпения и ждем отправки. Мы, конечно, зря поторопились – во-первых, будем дольше здесь отираться, а во-вторых, если б задержались на денек, Гончаров привез бы теплые брюки, меховые перчатки и т. д., и мы все это получили бы. А вот теперь приходится ехать в летних брючках и летних портянках. Брюки – да и не только брюки, все обмундирование, которое выдают здесь, безобразно. Так что если в части не обмундируют, здесь ничего хорошего не получишь.
   Безобразия здесь более чем достаточно даже для запасного полка. Во-первых, живем очень скученно. Первые дни даже спали на полу. За все время, что здесь живем, видел только один раз армейскую газету. Но венец всего – столовая. Прийти туда и выйти назад небезопасно из-за давки в дверях. О пище лучше не говорить. Добиться тарелки – проблема, вымыть ее – того труднее. Так что иногда их моют либо супом (который вполне для этого пригоден), либо вообще не моют.
   Но все это сглаживается радостью демобилизации. В казарме (человек 350–400), особенно вечером, шум, гвалт, пьяные песни, хохот, гармошка.
   Сегодня нам выдадут прощальные посылки (10 кг муки, 5 кг риса, 2 кг сахара, сало, консервы, хлеб, сухари), и завтра грузимся в эшелон.
   Отращиваю усы. Боюсь, как бы Нина меня за них не оттаскала.
 
   8 ноября
   «Много на этом свете взглядов, и добрая половина их принадлежит людям, не бывшим в беде». Чехов, «Несчастье».
 
   13 ноября
 
Бледным светом мерцает свеча,
Тихо тени дрожат по углам,
А колеса на стыках стучат:
По домам… по домам… по домам…
От печурки струится тепло,
Слышен сонный размеренный шум.
За морозным оконным стеклом
Проплывает в ночи Урушум.
Спят солдаты на нарах вповал,
Словно братья под крышей одной.
Каждый честно из них воевал,
И теперь они едут домой.
 
   (Ст. Амазар)
 
   14 ноября, ст. Шилка
   Из Свободного уехали вечером 11-го. Ночью формировались в Шимановской. Пока едем ничего – в среднем 500 км в сутки. Вчера ночью часа четыре стояли. Говорят, какой-то демобилизованной девице приспичило рожать, так вот из-за нее и стояли. Если дальше поедем так же и никому не приспичит рожать, то 27-го, в первый день сессии, будем в Москве.
 
   21 ноября
   После Байкала едем отвратительно. На некоторых станциях стоим по 5 часов. Сейчас стоим в Новосибирске. Сходили в баню, пообедали. Итак, до дома осталось не больше недели.
 
   Говоря словами Паоло и Франчески, «и в этот день мы больше не читали». И много дней не писали. Не до этого было. Приехали на Казанский вокзал. Не помню, чтобы меня кто-то встречал. Но помню, что дома сразу завалился спать, а сестра Ада, придя откуда-то домой, радостно кинулась обнимать и целовать меня, сонного. И я, не понимая, где нахожусь и что происходит, заорал и стал дубасить ее кулаками.

После войны

   Вернувшись в декабре 1945 года с Дальнего Востока в Москву, я не знал, что мне делать, куда пойти учиться, а была середина учебного года. С одной стороны, я уже был отравлен публикациями моих стихов, и тянуло к литературе. Но это же дело темное, зыбкое. С другой – мать хотела, чтобы я пошел в медицинский. А за плечами у меня был один суммарный курс Бауманского и потом Автомеханического. И надо было думать, что было тогда не пустяк, о продовольственной карточке. Как тут быть? И я решил: уж если учиться в техническом вузе, то надо в Бауманском, МАИ или Энергетическом. По крайней мере до весны, а там видно будет. Эти три вуза считались лучшими, даже знаменитыми. А ближе всех – Энергетический, МЭИ, где директором тогда была Голубцова, жена Г.М. Маленкова. Туда после собеседования по математике с молодым профессором Левиным, приехавшим из Индии, но прекрасно говорившим по-русски, я и поступил. Кроме толстовского и этого, я знал в жизни еще трех Левиных по Литературному институту: известный критик Федор Маркович, в свое время допустивший большую бестактность по отношению к только что умершему Макаренко, вел у нас курс современной советской литературы. Виктор Давыдович преподавал нам старославянский язык. И был еще студент постарше меня курсом Костя Левин, хромой фронтовик, честный и талантливый парень. Его все донимали по поводу стихотворения «Нас хоронила артиллерия». И однажды мне пришлось идти с ним в райком комсомола, где я по мере сил старался защитить его.
   В Энергетическом я проучился несколько месяцев – до лета. Чем они запомнились? Успел на почве художественной самодеятельности, где читал стихи, влюбиться в милую Нину Моисеенко с последнего курса; подружился с Витей Бабакиным, тоже пришедшем с войны, он очень интересовался нашей веселой однокурсницей Наташей Майзель, а она, кажется, – мной; бегали смотреть на знаменитого инженера Рамзина, главного обвиняемого по делу Промпартии в 1930 году, а в 1943-м – лауреата Сталинской премии за какой-то «прямоточный котел Рамзина» и теперь читавшего лекции в МЭИ; помню в апреле 46 года вечер памяти Маяковского, на котором Виктор Шкловский и Семен Кирсанов поносили как могли Константина Симонова… Так же, помню, и Антокольский в Литинституте.
   Странное дело, иные наши патриоты терпеть не могут Симонова. Однажды я написал об этом Александру Проханову.
 
   «Саша!
   Не могу не вступиться за Симонова, которого ты сегодня по телефону определил одним словом: гедонист.
   Я тоже гедонист: обожаю красивых женщин, люблю армянский коньяк, фуги Баха, шашлык, Коктебель… А ты не гедонист? Прожить с одной женой – не всем это удается. Я женился трижды. А Симонов – четырежды: Типот (Нат. Соколова) – Ласкина, от которой сын Алексей – Серова – Жадова. И что – гедонист? (Кстати замечу: две первые жены – еврейки, третья – полу, и только последняя – русская. Трудно выкарабкивался.)
   Ты сказал, как я могу в такое время, когда гибнет Россия, ввязываться в драку из-за каких-то литфондовских дач. Саша, живущий в стеклянном доме не должен швыряться камнями. Я ввязался и в эту драку, и в драку между Михалковым и Бондаревым-Ларионовым, не имея никаких личных целей. Я выступил против грабежа писателей, против наглости и бесстыдства. Ты почитал бы, что они писали в ПАТРИОТЕ не только о 95-летнем Михалкове, но и о его жене, о секретарше. Да, мне доставляет удовлетворение, я рад, что могу так выступить, я даже наслаждаюсь, и это тоже можно назвать гедонизмом.
   А твои пышные юбилеи в ресторанах и грандиозные презентации то в ЦДЛ («Господин Гексоген»), то в барском особняке у Никиты Михалкова («Симфония пятой империи»)? Тут было не только общественное, но и нечто сугубо личное, не так ли? После празднования твоего шестидесятилетия мне позвонила Таня Глушкова и сказала: «Пир во время чумы?» Что мог я ей ответить? Ведь и тогда родина гибла. Как и в твое семидесятилетие. Что делать! Таков человек. Вон в Китае только что погибли во время землетрясения 70 тысяч, а они готовятся к Олимпиаде. Винокуров сказал:
 
Трагическая подоснова жизни
Мне с каждым днем становится ясней…
 
   Я понимаю враждебность Бакланова к Симонову: «Он служил Сталину!» Но удивляет враждебность к Симонову многих людей твоего круга, восклицающих «Мы – сталинисты!». Наперсный друг Бондаренко назвал его даже «писателем, далеким от патриотизма»! Да он просто не читал ни поэм «Ледовое побоище», «Суворов», ни строк
 
Опять мы отходим, товарищ.
Опять проиграли мы бой.
Кровавое солнце позора
Заходит у нас за спиной…
 
   Симонов был прежде всего не гедонист, не эпикуреец, не жуир, а труженик, талантливейший трудяга. Ты читал его двухтомник «Разные дни войны»? Это дневниковые записи тех дней и позднейшие замечания к ним. Это – лучшее, что он оставил, и самое честное о войне. Бондарев, например, не читал.
   Да, мы люди разного поколения. Это многое объясняет.
   После нашего разговора по телефону и твоих слов о какой-то двухуровневой даче Симонова, я позвонил давнему товарищу по «Литгазете» Лазарю Шинделю, много писавшему о Симонове, хорошо знавшему его лично. Он сказала, что Симонов купил в Переделкино дачу Ф.В.Гладкова, но жил там не долго, а когда разошелся с Серовой, оставил дачу ей. Каким образом именно купил, Лазарь не знает. Много лет подряд он снимал дачу, кажется, в Сухуми. Но корить за это с его силикозом так же нелепо, как больного Толстого – за Гаспру, как Чехова – за дом в Ялте, как Горького с его чахоткой – за Капри.
   Будь здоров, и дай Бог нам удачи.
   Посылаю статью, о которой говорил. Если не лень, посмотри.
   Обнимаю. В.Б.
   21 мая 08, Красновидиво».
 
   Летом 46-го года, чтобы успокоить мать, я сдал экзамены и в Первый медицинский на Пироговке. Но подал все-таки заявление и в Литературный. От избытка сил – еще и в Юридический на экстернат. И всюду был принят. Так я оказался студентом сразу четырех вузов.
   И вот однажды, видимо, в середине сентября, у меня в Измайлово раздался звонок… нет, пожалуй, стук в дверь. Выхожу, открываю. На пороге незнакомый парень.
   – Здесь живет Бушин?
   – Это я.
   – Почему вы не ходите на занятия? Я староста группы…
   А у меня крутится в голове: откуда он? из какого института – Эн?.. Мед?.. Юр?.. Оказалось, из Медицинского. Я извинился, что кому-то перебежал дорогу, занял ненужное мне место, и сказал, что учусь в Литературном. Тогда я испытал неловкость и больше об этом не думал. Но как это смотрится ныне? Кто сейчас поехал бы в такую даль (станции метро «Первомайская» еще не было), чтобы узнать, почему не ходит на занятия неведомый Бушин…
   А с Литературным так дело было.
 
   8 июля 1946 года
   Был сегодня в Литературном институте на Тверском бульваре. Тихохонько вошел, пугливо озираясь, и первое, на что обратил внимание, – доска объявлений в узком коридоре против окна. И что там прочитал!.. «Виктору Пушкину объявить выговор…»… «Ирине Бальзак предоставить академический отпуск…»… Что-то еще про Якова Белинского. Куда я лезу! Но заявление и газеты с моими стихами, рукописи все-таки оставил. Секретарь приемной комиссии или директора Людмила Купер.
 
   Вскоре я получил обратно все свои публикации и писания с резолюцией: «Вы не прошли творческий конкурс». А критик Бенедикт Сарнов уверяет ныне, что тогда всех фронтовиков принимали в институты безо всяких экзаменов и препон. И вот они-то, фронтовики, преградили ему, большому таланту, путь на филфак МГУ. К слову сказать, по возрасту Сарнов тоже мог бы быть фронтовиком, но почему-то не воспользовался благодатной возможностью. А Владимир Войнович уверяет, что дважды пытался поступить, но оба раза не приняли, потому что еврей. Неужели так и сказали: «Мы евреев не принимаем. Идите в Пищевой имени Микояна»? А я, говорит Войнович, вовсе и не еврей никакой, это мать у меня еврейка по недомыслию. Но вот вам я, сударь, – и русский, и фронтовик, и член партии, и уже печатался, а получил решительный отлуп.
   На моих рукописях не было никаких помет, и я решил, что их никто и не читал, что и не удивительно. Мой однокурсник Семен Шуртаков потом писал, что было подано более двух тысяч заявлений, а допустили к экзаменам только 18 человек (Воспоминания о Литинституте. М.1983. С.310). Последняя цифра непонятна, ибо приняли около 30 человек Но если и так, то ясно, что попасть в институт можно было или при чьей-то очень сильной поддержки в виде, допустим, рекомендации известного писателя или чисто случайно. Много лет спустя я узнал, например, что с рекомендацией Ильи Сельвинского поступила Белла Ахмадулина. На каком-то юбилее института, видимо, на тридцатилетии в 1963 году, отмечавшемся почему-то в огромном банке на этой же стороне Тверского бульвара, что институт, я пригласил ее, молодую, красивую, танцевать и спросил, правда ли, что Сельвинский усмотрел в ее стихах проблески гениальности. Да, – ответила Белла, опустив глаза. Она тогда уже окончила институт и уже вышла первая книга «Струна». Ее звезда восходила.
   У меня же никакой поддержки не было, да и мысль о ней не пришла мне в голову. Просто с уверенностью, что мои стихи в приемной комиссии не читали, я пошел в справочное бюро, за 50 копеек узнал домашний адрес Федора Васильевича Гладкова, директора института, и послал ему пакет с моими писаниями и сомнениями. Через несколько дней получаю телеграмму: «Вы допущены к приемным экзаменам».
   С экзаменами был полный ералаш. Приходили сдавать по литературе, а нам устраивали по истории; являлись на географию, а должны были писать диктант и т. д. Но ничего, все обошлось.
   А Виктор Пушкин оказался очень способным человеком – стал чемпионом Москвы по боксу в легком весе. А Ирина Бальзак работала позже как переводчица под псевдонимом Снегова. А Яша Белинский был достаточно известным в московских кругах стихотворцем, хотя ныне и забыт.

Нас было много на челне…

   В Литинституте, в отличие от больших вузов, и курс, и поток, и группа – это все было тогда одно. В феврале 2005 года я по памяти составил список нашего курса-группы и разослал его однокашникам Бондареву, Бакланову и другим. Никто не отозвался даже телефонным звонком. А список выглядит так, если по алфавиту: Эдуард Асадов и его жена Лида, Григорий Бакланов (Фридман), Юрий Бондарев, Владимир Бушин, Герман Валиков, Евгений Винокуров, Николай Войткевич (все пять лет – староста), Михаил Годенко, Всеволод Ильинский, Эдуард Иоффе, Дмитрий Кикин, Михаил Коршунов, Алексей Кофанов, Михаил Ларин, Василий Малов, Андрей Марголин, Лидия Обухова, Григорий Поженян, Юрий Разумовский, Рекемчук (Нидерле) Гарольд Регистан, Бенедикт Сарнов, Владимир Солоухин, Семен Сорин, Владимир Тендряков, Людмила Шлейман (Кремнева), Семен Шуртаков.
   Позже на наш курс пришли Алла Белякова, Санги Дашцевгин (Монголия), Георгий Джагаров (Болгария), Дзята (Албания), Юлия Друнина, Владимир Кривенченко, Алексей Марков, Евгений Марков, Лазарь Силичи (Албания), Леонид Шкавро. Но довольно скоро ушли с курса: Ю.Друнина, Д.Кикин, М.Ларин, А.Марков, А.Рекемчук.
   Большинство с нашего курса, 27 человек, действительно стали писателями, по крайней мере, членами Союза писателей, некоторые – даже очень известными писателями, орденоносцами, лауреатами разных премий – Бондарев, Бакланов, Винокуров, Друнина, Рекемчук, Солоухин, Тендряков… Бондарев – Герой Социалистического Труда, Ленинский лауреат.
   Сегодня нас осталось достоверно известных мне шесть человек: Бондарев, Бушин, Годенко, Рекемчук, Сарнов, Шуртаков – и тогда самый старший на курсе, ему сейчас 95 лет. Удивительное дело, большинство, кроме Сарнова и Рекемчука, – фронтовики, т. е. люди, имевшие еще в юности шанс никакого института не увидеть. Совершенно куда-то исчезли, не оставив никаких следов даже не в литературе, а в прессе Ильинский, Кикин, Ларин, Марголин. Когда я работал в «Молодой гвардии», Андрей Марголин приходил ко мне с рукописью вроде бы повести о комсорге на какой-то стройке. Это было так слабо и неинтересно, что сделать ничего было не возможно. Как недавно рассказал Годенко, он приходил с этой повестью и к нему в «Москву». Результат, увы, тот же. А года два тому назад я встретил в какой-то газете какого-то Андрея Андреевича Марголина. Кинулся разыскивать. Возможно, это был его сын, но я до него не добрался, увы…
   В институте я вначале занимался в поэтическом семинаре профессора Тимофеева Леонида Ивановича, но на втором или третьем курсе почему-то перешел в семинар по критике, которым руководила Вера Васильевна Смирнова. Бодлер заметил: «Невозможно, чтобы поэт не содержал в себе критика». Вместе со мной в семинаре были Владимир Огнев, Андрей Турков, Бенедикт Сарнов.
   В студенческие годы и после я больше всех дружил, встречался с Винокуровым, Кафановым, Валиковым, Марголиным, с Людой Шлейман. Вот чудом сохранившаяся записочка: «Бушину. Володя! Освещенный солнцем – ты невероятно красив. Л.(юдмила) Ш.(лейман). С подлинным верно. Л.(иля) О.(бухова)». Это, должно быть, они прислали мне во время лекции.
   С Винокуровым мы даже в мою деревню в Тульской области ездили, где он едва ли не влюбился в мою двоюродную сестру Клаву, и по надобности давали ключи друг другу от квартир на время отъезда из Москвы: он мне – на улице Веснина, я ему – на Красноармейской. Мне с ним, человеком душевным, мягким и много знающим, всегда было интересно. Но однажды он на меня рассердился за какое-то упоминание в «Литгазете», которое посчитал недобрым, хотя там же была моя очень хвалебная рецензия о нем – «Поэзия отзывчивого сердца». В другой раз произошло какое-то недоразумение с моими стихами, предложенными «Новому миру», где Женя заведовал отделом поэзии. Видимо, я написал ему сердитое письмо и вдруг получаю ответ: «Товарищ Бушин…» Я это едва пережил от смеха, хотя стихи в итоге и не были напечатаны. Женя был чувствителен и обидчив. Запомнилось еще, как он возмущался каким-то врачом, который при осмотре сказал ему, что он близок то ли к инфаркту, то ли к раку. «Какой болван!» – негодовал Женя. Я ему сочувствовал. А позже, как-то сказав мне, что я молодо выгляжу, и, помолчав, добавил: «Но ты рухнешь». Именно это слово слетело у него. Какой ужас! Но почему я непременно рухну? А главное, чем ты тут отличаешься от того врача, что сулил тебе инфаркт или рак.
   Женился он на Тане, которая была какой-то технической сотрудницей в ЦДЛ. В одном стихотворении он писал, что вот как все у нас с тобой привычно, знакомо, почти обыденно, – «Но ты уйдешь и я умру». Когда ей было уже за пятьдесят, она ушла к Анатолию Рыбакову, с которым, по слухам, у нее был роман до замужества, и они укатили в Америку. Чего их туда потянуло? Неужели думал Рыбаков, что его «Детей Арбата» и в Америке читают?
   А Женя впрямь вскоре после ухода жены умер. А Рыбаков был на пятнадцать лет старше и в Нью-Йорке пережил его на пять лет. Похоронили его в Москве.
Гофс и Перикл
   По праздникам, а иногда и просто так пять-шесть однокурсников мы собирались у Люды Шлейман, приходили еще сестры Сушкины – Светлана и… забыл. Бывал еще Юра Вронский, одноногий горлопан, не помню, где он учился. Павел Соломонович, отец Людмилы, известный под псевдонимом Карабан, был переводчиком. Они жили на первом этаже в доме 6 по Фурманному переулку, недалеко от Чистых прудов. Не помню, чтобы шибко пили, но много и охотно читали стихи – и свои и чужие, всем известные, знаменитые. Много было всяких шуток, розыгрышей. Помню, утром в день экзамена по старославянскому языку, который нам преподавал В.Д.Левин, я послал Люде телеграмму: «Зрю сквозь столетия: двойку обрящешь днесь. Феофан Прокопович». Она пришла на экзамен и показала телеграмму Левину. Виктор Давыдович рассмеялся и спросил, кто это мог послать. Людмила сказала, что скорей всего, Бушин. «Если встретите его, передайте, – сказал Левин, – что он может не приходить на экзамен. Я ставлю ему пятерку». Так в Литинституте ценили тогда юмор.
   В материальном смысли жили мы уж, конечно, небогато, но не замечали этого. Тот же Шуртаков пишет в воспоминаниях, что стипендия у нас была 220 рублей, а 93-летний Михаил Годенко (мы соседи по даче) недавно сказал мне, что 420. Не помню. Может быть, мне было легче тех, кто жил в общежитии, хотя мы с матерью в Измайлово занимали одну 16-метровую комнату в двухкомнатной коммунальной квартире с хорошими соседями Морозовыми., и она была всего лишь медицинской сестрой – какое богатство? Однако же нам хватало, мы оба получали рабочие карточки, и порой я даже ездил на Немецкий рынок недалеко от метро «Бауманская» и продавал хлебные талоны. Но, видимо, это только в первый год, когда я учился в Энергетическом, мне было на этот рынок по пути. А на четвертом курсе Литинститута меня после Игоря Кобзева – добрая ему память – избрали секретарем комитета комсомола, и, к моему изумлению, я стал получать в райкоме комсомола какую-то зарплату. На пятом курсе в должности секретаря меня заменил Иван Завалий, но тогда я стал получать стипендию Белинского. Да и вообще жизнь быстро улучшалась. Я часто ходил в театры, был завсегдатаем консерватории, покупал книги. А Иван-то, кажется, еще студентом попал под электричку…
   Кобзев был славным парнем и хорошим поэтом, но с годами у него развилась мания преследования. Однажды я спросил его, что это за бочонок стоит у него на книжных полках под потолком. И он с совершенно серьезным видом поведал… Позвонил незнакомый человек, представился большим его почитателем и попросил встретиться. Пришел, говорит, вот с этим бочонком, в нем мед. Но в разговоре обнаружилось, что у нас совершенно разные взгляды. И когда гость ушел, Игорь заключил, что это был «черный человек», который замыслил отравить его сладким медом, и не притронулся к нему, так мед и стоит уже несколько лет, наверное, засахарился. «Примерно через год он мне позвонил, – рассказывал Игорь, – и представляешь, спрашивает: «Как вы себя чувствуете?» То есть хотел проверить действие меда… Я расхохотался. Сколько присылали мне и меда, например, фронтовик Седых из Яранска, и вина – вот совсем недавно к Новому 2012 году второй раз прислал две большие бутылки своего прекрасного виноградного вина да еще две бутылки подсолнечного масла читатель Гуньков из Ставрополья. Масло я не ожидал, подумал, что тоже вино из светлого винограда и хлопнул рюмашечку. Ничего, жив остался…
   На похоронах Игоря я прочитал его, возможно, по сюжету и невыдуманные стихи о подводной лодке, которая в бою потеряла управления и шла на базу под парусами, которые моряки смастерили и подняли:
 
А их не ждали на востоке,
И кто-то разглядел с трудом
Тот самый парус одинокий
В тумане моря голубом…
 
   От дней избрания меня на место Игоря секретарем сохранилась предновогодняя записка «Володьке от Гофса». Это от Инны Гофф. Видимо, я почему-то звал ее Гофсом. Она писала:
 
   «31. Х11.49
   Володечка!
   С Новым годом!
   С Новой Пятилеткой в четыре года!
 
Ненавижу типов грустных,
Меланхоликов – долой!
Пусть же здравствует Капустник
И Перикл наш удалой!
 
 
Мы еще себя покажем,
Секретарь наш дорогой!
Чтоб нас вспоминали даже
Не одною «Я – тайгой».
 
   P.S. Будь здоров и счастлив в любви, творчестве и плакатах (?).
   Ни пуха тебе, ни пера!
   Инка».
 
   Да, она себя «еще показала» и в прозе и в стихах. Кто не помнит хотя бы песню на ее слова «Русское поле»! А «Я – тайга» это ее первая повесть, написанная тогда. Капустники же институтские сочинял я, Перикл. А о каких плакатах тут – не помню. Должно быть, юмористическое объявления о капустнике.
   В 1948 году, после второго курса, мы с красавцем Андреем Марголиным впервые поехали по туристским путевкам на Черное море – от Туапсе до Батума. Веселая молодая компания. Эльза Бабкина из Иркутска, говорившая мне Володишна.
   Море – впервые! Незабываемо!.. А вот мои внуки…
 
Ваня начал жизнь шикарно —
Ваня съездил в Монте-Карло.
 
   Правда, по нужде, для проверки здоровья. А потом с сестричкой Машей они уже два раза побывали на Крите и в Египте. Да еще в Эстонии и Финляндии аж за Полярным кругом, о чем им выдали там официальное свидетельство. Да еще катались на оленях и даже собаках, что мне и не снилось. И когда я увидел море, было мне 24 года, а им и сейчас четырех нет. После Крита внука я зову Ваня Критский.