Страница:
– «Сапсан», съемка.
– Есть.
– Болометр в дело.
– Есть. Расхождений с прежними данными не вижу.
– А вот кавитация какая-то странная. Я таких пузыриков никогда прежде не видел.
– Я тоже. Новенькое что-то. Альмиранте, ваши указания?
– Сенечка, пошел, – сказал Панарин. – Анализ всеми бортовыми средствами, на вертикалках зонды вниз.
– Есть.
Сенечкин «Мерлин», заваливаясь на крыло, скользнул влево и вниз, замер винт – Сенечка врубил сопла вертикальной тяги, завис над «омутком», и вниз брызнули тонкие струйки дыма – пошли зонды.
– Пишет, сучья лапа. Интересные кривульки.
– Точнее.
– Эффект Мейсена. Похоже, Кардовский со своим ирландцем были-таки правы…
– Довольно, – сказал Панарин. – Изменение цвета воды мне не нравится… Сеня, вверх!
Вода взвихрилась, и пяток смерчиков рванулись к самолету, но «Мерлин» метнулся вверх быстрее, и синие прозрачные щупальца опали, вновь стали спокойной водой.
– Назад, – сказал Панарин. – В прежнем ордере. Не расслабляться, быть предельно внимательными.
– Ну кого ты учишь, бугор? Не девочки ведь. «Знаю», – подумал Панарин, и тем не менее назойливо всплывают в памяти имена тех, кто позволил себе расслабиться, когда заворожила магия прекрасных слов «обратный путь». Все они – под пропеллерами, и большинство из них лежат там в виде символических урн, не содержащих и одной подлинной молекулы усопшего…
– Внимание, альмиранте, – сказал летевший слева Сенечка. – Заметил слева от меня что-то новое. Когда мы шли вглубь, этого не было.
Панарин тоже увидел нечто поблескивающее, серебристое, льдисто-мерцающее, протяженное; угадал вопрос Сенечки, прозвучавший в наушниках двумя секундами позже:
– Посмотрим?
А если и бонеровская «семерка» вот так – летели назад, заметили нечто новое, расслабились чуточку, свернули… Нет? Здесь, в этом месте, если верить приборам «семерки», они не сворачивали, но разве можно быть уверенным в чем-то, находясь над Вундерландом?
– Хорошо. Пошли. Волчьей цепочкой – след в след. Больше всего это напоминало холодные и прекрасные сады Снежной Королевы, хотя никто из них там не был и сравнивать не мог. Просто – именно так сады те, существуй они, обязаны были выглядеть. Гигантское поле сверкающих серебристых кристаллов, друз, сталактитов, дикое и прекрасное разнообразие форм, радужная игра света на плоскостях и гранях, хаотический и чудесный лес, выращенный для забавы скучающим волшебником в одночасье…
– Я хочу туда, – странным, не своим голосом пробормотал Сенечка. – Я туда пойду, там красиво, хорошо и спокойно…
– Вверх! – заорал Панарин. – Все вверх, прочь, прочь на пределе! Уходим!
Он тоже ощутил смутное желание отжать штурвал и лететь туда, вниз, к радужным сполохам и серебристому сверканию, где тишина и покой, мир и порядок, где смерти нет, все довольны и веселы… но самолеты уже уносились прочь, к появившимся на горизонте синим вершинам, границе Вундерланда.
– А собственно, почему мы решили, что оно враждебное? – спросил Леня. – Только потому, что оно звало нас?
– Поди ты, потом… – проворчал Панарин. Желто-зеленое поле внизу взвихрилось вдруг, выстрелило вверх навстречу самолетам мириады ослепительно-зеленых шариков, И Панарин кожей, шкурой, всем телом и каждым нервом ощутил, как машина прорубается сквозь эту непонятную, никем до сих пор не наблюдавшуюся завесу, как рассекает винтом, разрезает крыльями эти крохотные зеленые шарики, и они лопаются, взрываются, разбрызгиваются…
Зеленая пена текла по фонарю кабины. Полагаясь исключительно на чутье, Панарин повел машину вверх. Связь работала, он слышал ведомых, и они слышали его, уходили вверх по его приказу, а проклятая каша, пена чертова все не кончалась.
Кончилась наконец. Солнце ударило в глаза, и они увидели, что летят уже над нормальной землей, за рубежами Вундерланда. Панарин взглянул вправо-влево и охнул: синий дюраль плоскостей медленно расползался, тек, таял, словно брошенная на раскаленные угли полиэтиленовая пленка.
– Винту хана! – крикнул Сенечка.
Сенечкин «Мерлин» был цел и невредим, если не считать мотора – винт вместе с куском капота словно аккуратно отрезали неким сверхъестественным ножом, не оплавив и не деформировав металла. «Мерлин» пошел вниз по отлогой кривой.
– Прыгай, черт! – крикнул Панарин, заранее зная, что его приказ останется невыполненным.
– Шиш, адмирал! А пленки? Записи? Спланирую, ни хрена!
– У меня все нормально, – доложил Леня. – Повреждений никаких, машина подчиняется управлению. Тим, ты весь зеленым дымишь, обшивка ползет!
Панарин и сам видел – от крыльев и мотора вертикально, несмотря на предельную скорость, сопротивление воздуха, вертикально, будто дым из труб в зимний безветренный день, струился бледно-зеленый туман, обшивка таяла, обнажая каркас. Но высоту машина держала, и мотор работал, и фонарь держался. Пока что.
– «Мерлин», Тим, я Центр! – громыхнул в уши голос Адамяна. – Немедленно покинуть машины!
– А ты сам когда-нибудь прыгал, генацвале? – раздался задорный Сенечкин тенор. – Планирую, до девятого квадрата дотяну, телега держит, всем привет с непристойными жестами!
– Поднять вертолеты! – орал Адамян. – Тревожная группа, в девятый, алярм на посадочной полосе! Тим, разрешаю покинуть машину!
Панарин молчал – некогда было. Прыгнуть нетрудно, но упавший и взорвавшийся самолет для науки значит неизмеримо меньше, чем самолет, посаженный на полосу. Мотор начал-таки капризничать, и Панарин приложил все силы, весь опыт, чтобы удержать в равновесии дымящий и словно бы тающий «Кончар». Кажется, в такие минуты полагается вспоминать жизнь от колыбели до сегодня, грехи и успехи, заблуждения и победы. И все такое прочее, вплоть до Клементины. Но времени на глупости не было. Панарин отчаянно боролся и добился своего – мотор заглох, когда до полосы оставался, в принципе, мизер. Панарин планировал, окруженный белесо-зеленым облаком дыма, сквозь который он все же смутно видел несущиеся навстречу машины, отчаянно завывавшие разноголосыми сиренами.
Самолет коснулся полосы. Закрылки не выпускались, элеронов, кажется, уже не было, «Кончар» несся по бетонке и никак не мог остановиться. Не колеблясь, Панарин рванул рычажок, втянулись все три колеса, и самолет поволокло по бетонке на брюхе. Ощущение было такое, словно Панарин собственной задницей со всего размаху хряпнулся о полосу, мерзко ляскнули зубы, молниеносная боль пронзила позвоночник и темя, но самолет уже остановился, и все кончилось. Панарин откинул фонарь, выпрыгнул и побежал подальше от самолета.
Отбежав метров двадцать, остановился и оглянулся. «Кончар» уже накрыли колпаком, и автогенщики приваривали его к бетону. Самолета почти не видно было за клубами дыма. Панарин пожал плечами, дружески сделал ручкой молодцам из спасательных служб и направился к Главной Диспетчерской. Динамики орали над головой:
– Вот так, – сказал Адамян. – Босому отрубило винт вместе с куском капота, твой самолет дымит… хотя он уже не дымит, перестал, стоит себе, а дым оседает пылью. Третий самолет не пострадал ничуть, хотя все вы находились в одной и той же каше.
– Вы уверены, что каша была од-на? – спросил Панарин. – Могло быть три разных каши – по Смайзу, бипространственные структуры. Или по Аверченко…
Они немного поговорили о научных сложностях и высокоумных теориях и ни к какому выводу не пришли – Вундерланд есть Вундерланд, аминь… Потом Адамян удалился, и Сенечка тут же сунул Панарину бутылку, Панарин глотнул из горлышка, прополоскал рот и сплюнул под ноги. Затем надолго присосался к бутылке. Тело медленно отходило от сумасшедшего напряжения.
– А теперь держи вот это, – Сенечка подал ему белую карточку с золотыми узорами, раздал такие же остальным.
– Мама, роди меня обратно! – охнул Леня, сполз со – скамейки и смирно лег на бетон, скрестив руки на груди.
Петя Стриж мелко-мелко крестился.
Карточка гласила, что С. Босый и Н. Трофимова приглашают т. Панарина на свое бракосочетание, каковое имеет торжественно состояться завтра, в десять часов утра.
– Катаклизма… – сказал Панарин.
Женатый Сенечка Босый был таким же сюрреализмом, как бросивший пить Балабашкин. Или запивший Тютюнин. Или Шалыган в галстуке. Или Вундерланд, превращенный в парк культуры и отдыха.
– Теперь понимаю, отчего Натали никому не давалась, а этот хмырь не шлялся по лаборанткам, – сказал Леня с грустной покорностью судьбе. – Надо же, проморгали…
– А я теперь понимаю, почему мы выбрались, – сказал Панарин.
– Босый в роли молодожена – перед таким даже Костлявая растерялась и дала уйти целехонькими…
5
Профессора Варфоломея Бонифатьевича Пастраго ожидали к шести часам вечера. К этому времени у Дома культуры собрались все свободные от дежурств обитатели Поселка. Девять десятых из них успели принять для бодрости, а те, кто не успел, принесли с собой. Впрочем, те, кто успел, все равно принесли тоже. Бутылки пустели, а бар был личным приказом Тарантула закрыт и опечатан до окончания лекции. На счастье, пришел отработавший смену Брюс, магистр-шотландец, присланный сюда некогда по программе научного обмена, да так и прижившийся. Он приволок ведро можжевеловой браги, какой, по его словам, его прабабушка некогда потчевала сэра Вальтера Скотта, а тот пил да похваливал – отчего обитатели Поселка именовали брагу ту кто «скоттовкой», кто «скотчем», кто «скотиновкой». Но пилась, зараза, легко.
Оприходовали и «скотиновку», а профессора все не было. Понемногу стали расползаться всевозможные дурацкие слухи. Одни говорили, что профессор – никакой не профессор, а нанятый Тарантулом актер, и вся затея есть сплошное надувательство. Зато другие утверждали, что профессор самый настоящий, владеет искусством массового гипноза, так что враз отучит всех пить, хотят они того или нет. Услышав такое, многие попытались незаметно смыться, но оказалось, что Площадь имени Покорения Антимира оцеплена безопасниками в три ряда, и все пути отступления отрезаны. Толпа заволновалась, зазвучали бунтарские лозунги. Но тут с мегафоном в руках на крыльцо Дома культуры взошел сияющий предместкома Тютюнин.
Оказывается, профессора уже доставили и провели на сцену с черного хода, а задержку устроили для создания надлежащей психологической обстановки. Покоряясь неизбежному, все хлынули в зал, и он моментально оказался набит под завязку. На сцене стоял стол с графином воды и колокольчиком. Над столом висел плакат: «Все силы борьбе за здоровый быт в эпоху развитой до невероятия науки!» И еще один, стихотворный: «Водка жизни унесла, в ней – сивушные масла». Под ним почему-то стояла подпись «Державин», хотя все знали, что бессмертные строки принадлежат Тютюнину.
Тютюнин произнес несколько дежурных благоглупостей и эффектно выбросил руку в сторону кулис. Раздались неуверенные, робкие, настороженные, редкие хлопки, и в жизнь Поселка вошел профессор Варфоломей Пастраго.
Он был невысок, но крепко сбит, горбонос и черноглаз. Абсолютное отсутствие волос на голове компенсировала роскошная ассирийская бородища цвета воронова крыла. Выглядел он чрезвычайно основательно и авторитетно. Первые ряды приуныли, ежась.
Профессор подошел к самой кромке сцены, одернул белейший халат с золотыми Гиппократами в петлицах, широко расставил ноги, упер кулаки в бока и принялся обстоятельно, со вкусом озирать залитый гробовым молчанием зал. Тишина стояла такая, что слышно было, казалось, как происходит броуновское движение и электроны носятся вокруг атомного ядра. Те, кто раздул версию о гипнотизере, зажмурились в тщетной попытке отодвинуть ужасное.
– Ну, здорово, что ли, обормоты, – сказал профессор рокочущим басом. – Как же это назвать, милостивые государи? Затворились здесь, аки монахи, брыкаловку жрете, вынуждаете местный комитет тратить деньги на профессоров? Что же вы так, задрыги? Погодите, глотку промочу…
Тютюнин торопливо протянул ему стакан воды. Пастраго глянул на него, словно на гремучую змею, задрал полу своего накрахмаленного халата, извлек из кармана брюк пузатую стеклянную баклажку, до пробки наполненную жидкостью цвета очень крепкого чая, откупорил и одним глотком высосал половину.
Сидящие в первом ряду зашевелили носами, и на их лицах обозначилось странное выражение – как у ребенка, который, будучи уверен, что пьет касторку, проглотил ложку варенья. Понемногу они расплылись в умиленных улыбках.
– Так вот, судари мои, – Пастраго запихал баклажку в наружный карман халата, чтобы была под рукой, – чтобы вы не думали, будто вам подсунули шарлатана, прошу ознакомиться с моими ксивами. Только чтоб не замотали, черти, а то выправляй потом…
Он добыл из внутреннего кармана стопку внушительного вида книжичек в разноцветных кожаных переплетах с золотым тиснением. На иных посверкивали заковыристые иностранные гербы, единороги, вздыбленные львы и прочее геральдическое зверье. Запустил всем этим великолепием в аудиторию. Аудитория вдумчиво все это исследовала и подделки не обнаружила.
– Так вот, мои беспутные друзья, – прогрохотал Пастраго, когда документы были ему почтительно возвраще-ны. – Я готов дать руку на отсечение, что все вы подтерли моими брошюрками задницы. Ну и черт с ними, все равно с похмелья писано… Я лучше нам объясню простыми словами – он звучно отхлебнул из баклажки. – Итак, судари мои, господа альбатросы, что есть винопитие? Чрезвычайно мерзкое занятие, если вкратце. Конечно, когда хлещешь, все обстоит на первый взгляд вроде и неплохо – ты весел и игрив, готов к мордобитию и шокирующим пуритан половым сношениям. Но что потом? Что наутро, я вас спрашиваю? То-то. Голова раскалывается, блевать тянет, а если еще и магазин с одиннадцати, и пива за углом нет, «корову» увезли? И денег нет? Вот тут прямо передо мной сидит морда, – он прокурорским жестом выкинул руку, указывая на Большого Миколу. – Эта морда явно вчера перепила, а сегодня недопила, и сидит теперь, как собака на заборе. Тяжко, альбатрос? То-то. Что там разрушенная печень, вы лучше посмотрите на меня. У меня же талант был, я, между прочим, доктор гонорис кауза – не путать с гонореей, подонки! Неоднократно летал в Сорбонну, Кембридж и Гарвард читать лекции. И вот взял да и спился по-черному. Жена ушла. Брегет, что папа римский подарил, пропил. Из Королевского научного общества выгнали – лордов пустил по-матери, а принцу-консорту в рыло дал. «Чайку» разбил об фургон спецмедслужбы. В Урюпинск теперь не зовут, не говоря уж о Сорбонне. Сладко, а?
Зал убито молчал.
– Перейдем ко второму пункту. – Пастраго допил остатки и спрятал баклажку. – К вопросу о женщинах, то бишь про баб-с. Любовь – это, скажу вам, такое чувство… – он вздохнул, как уэллсовский марсианин. – Одним словом, венец и квинтэссенция. Трепетное дрожание обнаженного электрического провода. Погода, где-то тут балалайка была?
Он отодвинул окостеневшего Тютюнина, пошарил под столом, вытащил за гриф обшарпанную месткомовскую гитару и уверенно взял несколько аккордов. Тютюнин сидел в воздухе, как на стуле, Придя уже в каталептическое состояние. Сбоку слышалось грозное сопение Адамяна.
Угадав мелодию, Брюс в глубине зала стал подыгрывать на баяне. Пастраго запел:
Зал ошарашенно молчал. Потом взорвался дикой овацией, какой никогда не удостаивался даже Президент Всей Науки. Пилоты с первых рядов, ломая стулья, ворвались на сцену, схватили профессора Пастраго, подняли на руки и понесли к выходу. Остальные хлынули следом, вопя, свистя и аплодируя. Плывя над головами, профессор благожелательно улыбался, раскланивался на все стороны и пожимал отовсюду тянувшиеся к нему руки.
Панарин не мог идти – его мотало от хохота. Кое-как справившись с собой, он побрел через опустевший зал. На сцене Адамян, сграбастав Тютюнина за глотку, прижал его к стене и зверски-ласковым голосом вопрошал:
– Ты мне кого привез, зараза профсоюзная? Тебя за кем посылали? У нас про что лекция планировалась?
– Разве ж я знал… – хрипел Тютюнин. – У него ж брошюры… И гонорис казус…
– Дурак ты, Тютюнин, – грустно сказал Адамян, отшвырнул полуживого предместкома и потащился за кулисы. Завидев Панарина, остановился, величественно взмахнул рукой, изрек:
– Все разрешаю. Хоть жрите друг друга. Только ключей не отдам, повозитесь, умельцы…
Панарин, идиотски хохоча, отправился в бар; там уже был полный кворум: играла музыка, плясали цветные огни, столики сдвинули в один длинный стол, профессора Пастраго усадили в красном углу и наставили перед ним бокалов, рюмок, фужеров. Как героя дня Панарина усадили рядом с Пастраго – тот благодушно гудел что-то в бороду, прихлебывая из всех бокалов помаленьку.
Заплаканная Зоечка принесла закуску. Зоечка и слезы – это мало вязалось между собой, и застолица взревела:
– Ты чего, Зойка?
Зоечка задрала подол, и Панарин понял, что означала загадочная фразочка Адамяна насчет ключей. Хит-роумный Тарантул раскопал в библиотеке на «материке» чертежи средневекового пояса верности, сделал заказ ничего не подозревавшему заводу-поставщику и под угрозой увольнения по статье нацепил пояса на всех официанток, лаборанток и продавщиц.
Собравшиеся обозрели стальную скорлупу и растерянно почесали в затылках. Кто-то вздохнул:
– Система ниппель…
– А если автогеном?
– Шкурку опалим.
– Лазером?
– Тоже припечет.
– Мать вашу, механики, неужели не подберете отмычек?
– К этой штуке? – пожал плечами обер-механик, известный тем, что однажды изготовил самогонный аппарат из двух барометров и японской электронной игрушки. – Как на духу – бессильны, братие…
– Так это что же нам теперь? – заорал Леня Шамбор. – Братва, сарынь на кичку, котлы вверх дном, бунтуем!
– Тихо, шпана! – рокотнул Пастраго. – Какие же вы ученые, олухи, если не умеете нетрадиционно подходить к проблеме? Посуду мне! Алкоголя!
Он взял самый большой бокал и стал смешивать напитки по какой-то непонятной системе – одного плескал помногу, другого всего каплю. Зрители примолкли, только шепотом считали сорта набиралось что-то около тридцати.
– С Богом! – Пастраго картинно перекрестился и плеснул в замочную скважину своей дьявольской смеси. Через мгновение, показавшееся собравшимся вечностью, в замке что-то заскрежетало, заскрипело, залязгало, и «пояс верности» звонко упал на пол. Грохнули аплодисменты, профессор раскланялся. Зоечка, прижав к сердцу бокал, убежала на кухню, и там раздался дружный радостный визг.
– Вот так, судари мои, – Пастраго пригладил ладонью бороду, – овладевайте эвристикой, то бишь нетрадиционными методами решения технических задач и жизненных проблем… Кстати, у вас лишней ставки в лазарете не найдется? Уж если повсюду нелетная погода – не принимают ни Саламанка, ни Урюпинск…
– Господи, Верфоломей! – Леня прижал руки к сердцу – Да ради такого человека мы всех наших врачей-вредителей разгоним, и будет у нас в лазарете родная душа!
– Это точно, родная душа. Многое у вас будет… – пообещал Пастраго, и в его глазах промелькнуло что-то новое, плохо вязавшееся с окружающим гаерством. Промелькнуло – и исчезло. Панарин мог и ошибиться по пьяному делу…
Захлопали пробки. В дверях духом бесплотным возник меланхоличный Тютюнин, робко присел на свободный стул и тихо попросил, глядя в пространство:
– Налейте, что ли…
– Наконец-то! – взревел Стриж. – Из Савла в Павлы! Ребята, за обращение Тютюнина в истинную веру – гип-гип!
– Ура! – взревела застолица.
И началось. Боденичаров, успевший слазить в террариум, вернулся с полным мешком черепах. Им прикрепили свечки на панцири, вырубили верхний свет и пустили черепах ползать. Зыбкие огоньки медленно плавали над полом, звенели бокалы, стучали вилки о тарелки, плакал быстро рассолодевший Тютюнин, и профессор Пастраго, задумчиво терзая гитару, напевал:
– Нет, это потрясающе, – тихо сказал Панарину Леня Шамбор. – Ты чуешь, во что эта борода загадочным образом начинает превращать наш шабаш? Черт побери, здесь же лирические настроения прорезаются, чувствуешь? Да мы такого сто лет не видели с тех пор, как Семеныч разбился, а тому уж… Как ты сейчас выглядишь со стороны, рассказать? Имеешь в лице нечто тебе несвойственное.
– Как и ты, наверное. – Панарин грустно смотрел на пузатую бутылку с золотой наклейкой. – В точности как ты. Леня, я чувствую, что эта борода – мина замедленного действия, а у меня нюх, все мы над Вундерландом обучились проскопии и всему такому прочему… Все правильно – нам нужен такой же исповедник, как мы сами: такой же, только острее сознающий свою сущность, обнаженный электрический провод…
– Любопытно, какие результаты наука получила бы, летай над Вундерландом женщины? Я серьезно, Тим. Сколько можно? Топчемся на месте, давно пора менять методику. Верблюжьи караваны, плоты, женщины, черт с рогами… Не обязательно наша смена должна быть чище нас. Лишь бы они начинали иначе. Посмотрим, что получится с этими истребителями. Очень мне любопытно.
– Любопытно?
– Ara, – сказал Леня.
– А тебе не кажется, что тыкать в Вундерланд истребителями глупо и опасно?
– Эксперимент, – пожал плечами Леня. – А любой эксперимент – это крайне интересно.
– Как ты думаешь? У них будут метрономы?
– Понятия не имею, Тим. Ладно, хрен с ним со всем. Знаешь анекдот, как Президент Всей Науки встретил Чебурашку?
По стеклам шлепал слабый дождик. Идиллически ползали черепахи, таская оплывающие свечи. Даже Пастраго, личность со многими потайными ящичками, по мнению Панарина, не смог смаху переломить сложившийся за долгие годы уклад, и все шло в обычном почти ритме – споры, драки, матерки, истерики, песни вразнобой, в темных углах приглушенно повизгивали официантки, выплевывала синкопы установка, телевизор с вырубленным звуком показывал очередную серию сорокасерийной «Биографии Президента Всей Науки» (в этой речь шла о том, как Президент ассистировал Менделееву, помогал Эйнштейну вывести теорию относительности, растолковывал Циолковскому третий закон баллистики, а Норберту Винеру – второй закон термодинамики), Брюс в длинных полосатых трусах и форменном свитере мотался по залу с баяном.
– Мужики! – взвился вдруг колышущийся Тютюнин. – Вот вы меня вечно по мордам, вы меня – за дешевку, а я… Ну что я? Меня из техникума за любовь выперли, да и терпеть я не мог в задницу коровам глядеть… Ну а если не умею я больше ничего, если ни на что не способен? Вот и пошел по профсоюзной линии. Я-то хоть дерьмо безвредное, а вы – опаснее, вы вроде бы при деле… (Леня полез из-за стола, но Панарин крепко держал его за локоть.) А я когда-то ведь романсы петь умел! – Он выхватил у кого-то гитару и в самом деле довольно сносно заиграл-запел:
– А песенка-то про нас, – сказал кто-то.
– Есть.
– Болометр в дело.
– Есть. Расхождений с прежними данными не вижу.
– А вот кавитация какая-то странная. Я таких пузыриков никогда прежде не видел.
– Я тоже. Новенькое что-то. Альмиранте, ваши указания?
– Сенечка, пошел, – сказал Панарин. – Анализ всеми бортовыми средствами, на вертикалках зонды вниз.
– Есть.
Сенечкин «Мерлин», заваливаясь на крыло, скользнул влево и вниз, замер винт – Сенечка врубил сопла вертикальной тяги, завис над «омутком», и вниз брызнули тонкие струйки дыма – пошли зонды.
– Пишет, сучья лапа. Интересные кривульки.
– Точнее.
– Эффект Мейсена. Похоже, Кардовский со своим ирландцем были-таки правы…
– Довольно, – сказал Панарин. – Изменение цвета воды мне не нравится… Сеня, вверх!
Вода взвихрилась, и пяток смерчиков рванулись к самолету, но «Мерлин» метнулся вверх быстрее, и синие прозрачные щупальца опали, вновь стали спокойной водой.
– Назад, – сказал Панарин. – В прежнем ордере. Не расслабляться, быть предельно внимательными.
– Ну кого ты учишь, бугор? Не девочки ведь. «Знаю», – подумал Панарин, и тем не менее назойливо всплывают в памяти имена тех, кто позволил себе расслабиться, когда заворожила магия прекрасных слов «обратный путь». Все они – под пропеллерами, и большинство из них лежат там в виде символических урн, не содержащих и одной подлинной молекулы усопшего…
– Внимание, альмиранте, – сказал летевший слева Сенечка. – Заметил слева от меня что-то новое. Когда мы шли вглубь, этого не было.
Панарин тоже увидел нечто поблескивающее, серебристое, льдисто-мерцающее, протяженное; угадал вопрос Сенечки, прозвучавший в наушниках двумя секундами позже:
– Посмотрим?
А если и бонеровская «семерка» вот так – летели назад, заметили нечто новое, расслабились чуточку, свернули… Нет? Здесь, в этом месте, если верить приборам «семерки», они не сворачивали, но разве можно быть уверенным в чем-то, находясь над Вундерландом?
– Хорошо. Пошли. Волчьей цепочкой – след в след. Больше всего это напоминало холодные и прекрасные сады Снежной Королевы, хотя никто из них там не был и сравнивать не мог. Просто – именно так сады те, существуй они, обязаны были выглядеть. Гигантское поле сверкающих серебристых кристаллов, друз, сталактитов, дикое и прекрасное разнообразие форм, радужная игра света на плоскостях и гранях, хаотический и чудесный лес, выращенный для забавы скучающим волшебником в одночасье…
– Я хочу туда, – странным, не своим голосом пробормотал Сенечка. – Я туда пойду, там красиво, хорошо и спокойно…
– Вверх! – заорал Панарин. – Все вверх, прочь, прочь на пределе! Уходим!
Он тоже ощутил смутное желание отжать штурвал и лететь туда, вниз, к радужным сполохам и серебристому сверканию, где тишина и покой, мир и порядок, где смерти нет, все довольны и веселы… но самолеты уже уносились прочь, к появившимся на горизонте синим вершинам, границе Вундерланда.
– А собственно, почему мы решили, что оно враждебное? – спросил Леня. – Только потому, что оно звало нас?
– Поди ты, потом… – проворчал Панарин. Желто-зеленое поле внизу взвихрилось вдруг, выстрелило вверх навстречу самолетам мириады ослепительно-зеленых шариков, И Панарин кожей, шкурой, всем телом и каждым нервом ощутил, как машина прорубается сквозь эту непонятную, никем до сих пор не наблюдавшуюся завесу, как рассекает винтом, разрезает крыльями эти крохотные зеленые шарики, и они лопаются, взрываются, разбрызгиваются…
Зеленая пена текла по фонарю кабины. Полагаясь исключительно на чутье, Панарин повел машину вверх. Связь работала, он слышал ведомых, и они слышали его, уходили вверх по его приказу, а проклятая каша, пена чертова все не кончалась.
Кончилась наконец. Солнце ударило в глаза, и они увидели, что летят уже над нормальной землей, за рубежами Вундерланда. Панарин взглянул вправо-влево и охнул: синий дюраль плоскостей медленно расползался, тек, таял, словно брошенная на раскаленные угли полиэтиленовая пленка.
– Винту хана! – крикнул Сенечка.
Сенечкин «Мерлин» был цел и невредим, если не считать мотора – винт вместе с куском капота словно аккуратно отрезали неким сверхъестественным ножом, не оплавив и не деформировав металла. «Мерлин» пошел вниз по отлогой кривой.
– Прыгай, черт! – крикнул Панарин, заранее зная, что его приказ останется невыполненным.
– Шиш, адмирал! А пленки? Записи? Спланирую, ни хрена!
– У меня все нормально, – доложил Леня. – Повреждений никаких, машина подчиняется управлению. Тим, ты весь зеленым дымишь, обшивка ползет!
Панарин и сам видел – от крыльев и мотора вертикально, несмотря на предельную скорость, сопротивление воздуха, вертикально, будто дым из труб в зимний безветренный день, струился бледно-зеленый туман, обшивка таяла, обнажая каркас. Но высоту машина держала, и мотор работал, и фонарь держался. Пока что.
– «Мерлин», Тим, я Центр! – громыхнул в уши голос Адамяна. – Немедленно покинуть машины!
– А ты сам когда-нибудь прыгал, генацвале? – раздался задорный Сенечкин тенор. – Планирую, до девятого квадрата дотяну, телега держит, всем привет с непристойными жестами!
– Поднять вертолеты! – орал Адамян. – Тревожная группа, в девятый, алярм на посадочной полосе! Тим, разрешаю покинуть машину!
Панарин молчал – некогда было. Прыгнуть нетрудно, но упавший и взорвавшийся самолет для науки значит неизмеримо меньше, чем самолет, посаженный на полосу. Мотор начал-таки капризничать, и Панарин приложил все силы, весь опыт, чтобы удержать в равновесии дымящий и словно бы тающий «Кончар». Кажется, в такие минуты полагается вспоминать жизнь от колыбели до сегодня, грехи и успехи, заблуждения и победы. И все такое прочее, вплоть до Клементины. Но времени на глупости не было. Панарин отчаянно боролся и добился своего – мотор заглох, когда до полосы оставался, в принципе, мизер. Панарин планировал, окруженный белесо-зеленым облаком дыма, сквозь который он все же смутно видел несущиеся навстречу машины, отчаянно завывавшие разноголосыми сиренами.
Самолет коснулся полосы. Закрылки не выпускались, элеронов, кажется, уже не было, «Кончар» несся по бетонке и никак не мог остановиться. Не колеблясь, Панарин рванул рычажок, втянулись все три колеса, и самолет поволокло по бетонке на брюхе. Ощущение было такое, словно Панарин собственной задницей со всего размаху хряпнулся о полосу, мерзко ляскнули зубы, молниеносная боль пронзила позвоночник и темя, но самолет уже остановился, и все кончилось. Панарин откинул фонарь, выпрыгнул и побежал подальше от самолета.
Отбежав метров двадцать, остановился и оглянулся. «Кончар» уже накрыли колпаком, и автогенщики приваривали его к бетону. Самолета почти не видно было за клубами дыма. Панарин пожал плечами, дружески сделал ручкой молодцам из спасательных служб и направился к Главной Диспетчерской. Динамики орали над головой:
На лавочке грузно сидел Адамян Гамлет Багратионович, а на соседней, косясь в его сторону, довольно открыто раскупоривали бутылки Сенечка Босый, Леня и Петя Стриж. Панарин сел рядом с Адамяном, потянул из кармана сигареты.
Добрый вечер, тетя Хая, ой-ей-ей!
Вам привет от Мордехая, ой-ей-ей!
– Вот так, – сказал Адамян. – Босому отрубило винт вместе с куском капота, твой самолет дымит… хотя он уже не дымит, перестал, стоит себе, а дым оседает пылью. Третий самолет не пострадал ничуть, хотя все вы находились в одной и той же каше.
– Вы уверены, что каша была од-на? – спросил Панарин. – Могло быть три разных каши – по Смайзу, бипространственные структуры. Или по Аверченко…
Они немного поговорили о научных сложностях и высокоумных теориях и ни к какому выводу не пришли – Вундерланд есть Вундерланд, аминь… Потом Адамян удалился, и Сенечка тут же сунул Панарину бутылку, Панарин глотнул из горлышка, прополоскал рот и сплюнул под ноги. Затем надолго присосался к бутылке. Тело медленно отходило от сумасшедшего напряжения.
– А теперь держи вот это, – Сенечка подал ему белую карточку с золотыми узорами, раздал такие же остальным.
– Мама, роди меня обратно! – охнул Леня, сполз со – скамейки и смирно лег на бетон, скрестив руки на груди.
Петя Стриж мелко-мелко крестился.
Карточка гласила, что С. Босый и Н. Трофимова приглашают т. Панарина на свое бракосочетание, каковое имеет торжественно состояться завтра, в десять часов утра.
– Катаклизма… – сказал Панарин.
Женатый Сенечка Босый был таким же сюрреализмом, как бросивший пить Балабашкин. Или запивший Тютюнин. Или Шалыган в галстуке. Или Вундерланд, превращенный в парк культуры и отдыха.
– Теперь понимаю, отчего Натали никому не давалась, а этот хмырь не шлялся по лаборанткам, – сказал Леня с грустной покорностью судьбе. – Надо же, проморгали…
– А я теперь понимаю, почему мы выбрались, – сказал Панарин.
– Босый в роли молодожена – перед таким даже Костлявая растерялась и дала уйти целехонькими…
5
И ты узнаешь истину, и она сделает тебя свободным.
Библия, Книга Иова
Профессора Варфоломея Бонифатьевича Пастраго ожидали к шести часам вечера. К этому времени у Дома культуры собрались все свободные от дежурств обитатели Поселка. Девять десятых из них успели принять для бодрости, а те, кто не успел, принесли с собой. Впрочем, те, кто успел, все равно принесли тоже. Бутылки пустели, а бар был личным приказом Тарантула закрыт и опечатан до окончания лекции. На счастье, пришел отработавший смену Брюс, магистр-шотландец, присланный сюда некогда по программе научного обмена, да так и прижившийся. Он приволок ведро можжевеловой браги, какой, по его словам, его прабабушка некогда потчевала сэра Вальтера Скотта, а тот пил да похваливал – отчего обитатели Поселка именовали брагу ту кто «скоттовкой», кто «скотчем», кто «скотиновкой». Но пилась, зараза, легко.
Оприходовали и «скотиновку», а профессора все не было. Понемногу стали расползаться всевозможные дурацкие слухи. Одни говорили, что профессор – никакой не профессор, а нанятый Тарантулом актер, и вся затея есть сплошное надувательство. Зато другие утверждали, что профессор самый настоящий, владеет искусством массового гипноза, так что враз отучит всех пить, хотят они того или нет. Услышав такое, многие попытались незаметно смыться, но оказалось, что Площадь имени Покорения Антимира оцеплена безопасниками в три ряда, и все пути отступления отрезаны. Толпа заволновалась, зазвучали бунтарские лозунги. Но тут с мегафоном в руках на крыльцо Дома культуры взошел сияющий предместкома Тютюнин.
Оказывается, профессора уже доставили и провели на сцену с черного хода, а задержку устроили для создания надлежащей психологической обстановки. Покоряясь неизбежному, все хлынули в зал, и он моментально оказался набит под завязку. На сцене стоял стол с графином воды и колокольчиком. Над столом висел плакат: «Все силы борьбе за здоровый быт в эпоху развитой до невероятия науки!» И еще один, стихотворный: «Водка жизни унесла, в ней – сивушные масла». Под ним почему-то стояла подпись «Державин», хотя все знали, что бессмертные строки принадлежат Тютюнину.
Тютюнин произнес несколько дежурных благоглупостей и эффектно выбросил руку в сторону кулис. Раздались неуверенные, робкие, настороженные, редкие хлопки, и в жизнь Поселка вошел профессор Варфоломей Пастраго.
Он был невысок, но крепко сбит, горбонос и черноглаз. Абсолютное отсутствие волос на голове компенсировала роскошная ассирийская бородища цвета воронова крыла. Выглядел он чрезвычайно основательно и авторитетно. Первые ряды приуныли, ежась.
Профессор подошел к самой кромке сцены, одернул белейший халат с золотыми Гиппократами в петлицах, широко расставил ноги, упер кулаки в бока и принялся обстоятельно, со вкусом озирать залитый гробовым молчанием зал. Тишина стояла такая, что слышно было, казалось, как происходит броуновское движение и электроны носятся вокруг атомного ядра. Те, кто раздул версию о гипнотизере, зажмурились в тщетной попытке отодвинуть ужасное.
– Ну, здорово, что ли, обормоты, – сказал профессор рокочущим басом. – Как же это назвать, милостивые государи? Затворились здесь, аки монахи, брыкаловку жрете, вынуждаете местный комитет тратить деньги на профессоров? Что же вы так, задрыги? Погодите, глотку промочу…
Тютюнин торопливо протянул ему стакан воды. Пастраго глянул на него, словно на гремучую змею, задрал полу своего накрахмаленного халата, извлек из кармана брюк пузатую стеклянную баклажку, до пробки наполненную жидкостью цвета очень крепкого чая, откупорил и одним глотком высосал половину.
Сидящие в первом ряду зашевелили носами, и на их лицах обозначилось странное выражение – как у ребенка, который, будучи уверен, что пьет касторку, проглотил ложку варенья. Понемногу они расплылись в умиленных улыбках.
– Так вот, судари мои, – Пастраго запихал баклажку в наружный карман халата, чтобы была под рукой, – чтобы вы не думали, будто вам подсунули шарлатана, прошу ознакомиться с моими ксивами. Только чтоб не замотали, черти, а то выправляй потом…
Он добыл из внутреннего кармана стопку внушительного вида книжичек в разноцветных кожаных переплетах с золотым тиснением. На иных посверкивали заковыристые иностранные гербы, единороги, вздыбленные львы и прочее геральдическое зверье. Запустил всем этим великолепием в аудиторию. Аудитория вдумчиво все это исследовала и подделки не обнаружила.
– Так вот, мои беспутные друзья, – прогрохотал Пастраго, когда документы были ему почтительно возвраще-ны. – Я готов дать руку на отсечение, что все вы подтерли моими брошюрками задницы. Ну и черт с ними, все равно с похмелья писано… Я лучше нам объясню простыми словами – он звучно отхлебнул из баклажки. – Итак, судари мои, господа альбатросы, что есть винопитие? Чрезвычайно мерзкое занятие, если вкратце. Конечно, когда хлещешь, все обстоит на первый взгляд вроде и неплохо – ты весел и игрив, готов к мордобитию и шокирующим пуритан половым сношениям. Но что потом? Что наутро, я вас спрашиваю? То-то. Голова раскалывается, блевать тянет, а если еще и магазин с одиннадцати, и пива за углом нет, «корову» увезли? И денег нет? Вот тут прямо передо мной сидит морда, – он прокурорским жестом выкинул руку, указывая на Большого Миколу. – Эта морда явно вчера перепила, а сегодня недопила, и сидит теперь, как собака на заборе. Тяжко, альбатрос? То-то. Что там разрушенная печень, вы лучше посмотрите на меня. У меня же талант был, я, между прочим, доктор гонорис кауза – не путать с гонореей, подонки! Неоднократно летал в Сорбонну, Кембридж и Гарвард читать лекции. И вот взял да и спился по-черному. Жена ушла. Брегет, что папа римский подарил, пропил. Из Королевского научного общества выгнали – лордов пустил по-матери, а принцу-консорту в рыло дал. «Чайку» разбил об фургон спецмедслужбы. В Урюпинск теперь не зовут, не говоря уж о Сорбонне. Сладко, а?
Зал убито молчал.
– Перейдем ко второму пункту. – Пастраго допил остатки и спрятал баклажку. – К вопросу о женщинах, то бишь про баб-с. Любовь – это, скажу вам, такое чувство… – он вздохнул, как уэллсовский марсианин. – Одним словом, венец и квинтэссенция. Трепетное дрожание обнаженного электрического провода. Погода, где-то тут балалайка была?
Он отодвинул окостеневшего Тютюнина, пошарил под столом, вытащил за гриф обшарпанную месткомовскую гитару и уверенно взял несколько аккордов. Тютюнин сидел в воздухе, как на стуле, Придя уже в каталептическое состояние. Сбоку слышалось грозное сопение Адамяна.
Угадав мелодию, Брюс в глубине зала стал подыгрывать на баяне. Пастраго запел:
– Ну, вы поняли, к чему я, – продолжал он, небрежно швырнув гитарой в Тютюнина. – Ведь поняли, кобели? Ишь, скалитесь… Но скажите-ка вы мне, написал бы Ваня Петрарка свои услаждающие барабанные перепонки многих поколений сонеты, случись ему переспать с Лаурой? Молчите, паршивцы? Нешто в постели дело? Вы! – Он патетически воздел руки. – Вы же, сволота с воздушного флота, напрочь разучились чисто, нежно, возвышенно и романтически любить! И не оправдывайтесь, нечего врать, я сам давно такой стал, не проведете! Зеферические колыхания влюбленной души вы променяли на риск словить вульгарный триппер! Высокие переживания вы заменили самой пошлой сублимацией – все эти ваши официантки, лаборантки, хиромантки… Что вы там бормочите, эй ты, рыжий, в пятом ряду! Кто теоретик чистой воды? Да я сто раз ловил, к твоему сведению, я к профессору Рабиновичу как домой хожу, вопросов уж не задает! А ты тут мне поешь! – он погрозил пятому ряду волосатым кулачищем. – Резюмирую: вы полностью оскотинились и разучились любить, поганцы летучие, Икары похмельные. И вы, и я – одинаково неприглядные личности, только я понимаю насчет себя, какое я пропащее дерьмо, а вы насчет себя – пока что нет. Но как клюнет вас… Конец лекции. Вопросы будут?
Постель была расстелена,
а ты была растеряна…
Зал ошарашенно молчал. Потом взорвался дикой овацией, какой никогда не удостаивался даже Президент Всей Науки. Пилоты с первых рядов, ломая стулья, ворвались на сцену, схватили профессора Пастраго, подняли на руки и понесли к выходу. Остальные хлынули следом, вопя, свистя и аплодируя. Плывя над головами, профессор благожелательно улыбался, раскланивался на все стороны и пожимал отовсюду тянувшиеся к нему руки.
Панарин не мог идти – его мотало от хохота. Кое-как справившись с собой, он побрел через опустевший зал. На сцене Адамян, сграбастав Тютюнина за глотку, прижал его к стене и зверски-ласковым голосом вопрошал:
– Ты мне кого привез, зараза профсоюзная? Тебя за кем посылали? У нас про что лекция планировалась?
– Разве ж я знал… – хрипел Тютюнин. – У него ж брошюры… И гонорис казус…
– Дурак ты, Тютюнин, – грустно сказал Адамян, отшвырнул полуживого предместкома и потащился за кулисы. Завидев Панарина, остановился, величественно взмахнул рукой, изрек:
– Все разрешаю. Хоть жрите друг друга. Только ключей не отдам, повозитесь, умельцы…
Панарин, идиотски хохоча, отправился в бар; там уже был полный кворум: играла музыка, плясали цветные огни, столики сдвинули в один длинный стол, профессора Пастраго усадили в красном углу и наставили перед ним бокалов, рюмок, фужеров. Как героя дня Панарина усадили рядом с Пастраго – тот благодушно гудел что-то в бороду, прихлебывая из всех бокалов помаленьку.
Заплаканная Зоечка принесла закуску. Зоечка и слезы – это мало вязалось между собой, и застолица взревела:
– Ты чего, Зойка?
Зоечка задрала подол, и Панарин понял, что означала загадочная фразочка Адамяна насчет ключей. Хит-роумный Тарантул раскопал в библиотеке на «материке» чертежи средневекового пояса верности, сделал заказ ничего не подозревавшему заводу-поставщику и под угрозой увольнения по статье нацепил пояса на всех официанток, лаборанток и продавщиц.
Собравшиеся обозрели стальную скорлупу и растерянно почесали в затылках. Кто-то вздохнул:
– Система ниппель…
– А если автогеном?
– Шкурку опалим.
– Лазером?
– Тоже припечет.
– Мать вашу, механики, неужели не подберете отмычек?
– К этой штуке? – пожал плечами обер-механик, известный тем, что однажды изготовил самогонный аппарат из двух барометров и японской электронной игрушки. – Как на духу – бессильны, братие…
– Так это что же нам теперь? – заорал Леня Шамбор. – Братва, сарынь на кичку, котлы вверх дном, бунтуем!
– Тихо, шпана! – рокотнул Пастраго. – Какие же вы ученые, олухи, если не умеете нетрадиционно подходить к проблеме? Посуду мне! Алкоголя!
Он взял самый большой бокал и стал смешивать напитки по какой-то непонятной системе – одного плескал помногу, другого всего каплю. Зрители примолкли, только шепотом считали сорта набиралось что-то около тридцати.
– С Богом! – Пастраго картинно перекрестился и плеснул в замочную скважину своей дьявольской смеси. Через мгновение, показавшееся собравшимся вечностью, в замке что-то заскрежетало, заскрипело, залязгало, и «пояс верности» звонко упал на пол. Грохнули аплодисменты, профессор раскланялся. Зоечка, прижав к сердцу бокал, убежала на кухню, и там раздался дружный радостный визг.
– Вот так, судари мои, – Пастраго пригладил ладонью бороду, – овладевайте эвристикой, то бишь нетрадиционными методами решения технических задач и жизненных проблем… Кстати, у вас лишней ставки в лазарете не найдется? Уж если повсюду нелетная погода – не принимают ни Саламанка, ни Урюпинск…
– Господи, Верфоломей! – Леня прижал руки к сердцу – Да ради такого человека мы всех наших врачей-вредителей разгоним, и будет у нас в лазарете родная душа!
– Это точно, родная душа. Многое у вас будет… – пообещал Пастраго, и в его глазах промелькнуло что-то новое, плохо вязавшееся с окружающим гаерством. Промелькнуло – и исчезло. Панарин мог и ошибиться по пьяному делу…
Захлопали пробки. В дверях духом бесплотным возник меланхоличный Тютюнин, робко присел на свободный стул и тихо попросил, глядя в пространство:
– Налейте, что ли…
– Наконец-то! – взревел Стриж. – Из Савла в Павлы! Ребята, за обращение Тютюнина в истинную веру – гип-гип!
– Ура! – взревела застолица.
И началось. Боденичаров, успевший слазить в террариум, вернулся с полным мешком черепах. Им прикрепили свечки на панцири, вырубили верхний свет и пустили черепах ползать. Зыбкие огоньки медленно плавали над полом, звенели бокалы, стучали вилки о тарелки, плакал быстро рассолодевший Тютюнин, и профессор Пастраго, задумчиво терзая гитару, напевал:
Поодаль ему подвывал Брюс, закрыв глаза, уронив чуб на баян:
Не могу найти себе я места,
будто тронутый я.
До сих пор моя невеста мной нетронутая…
Что-то непривычное чувствовалось в пьяном разгуле, что-то изначально чуждое этому миру, но проклюнувшееся вдруг.
Но вот настал двенадцатый,
победа горяча,
и пулею погашена вь-енчальная свь-еча…
– Нет, это потрясающе, – тихо сказал Панарину Леня Шамбор. – Ты чуешь, во что эта борода загадочным образом начинает превращать наш шабаш? Черт побери, здесь же лирические настроения прорезаются, чувствуешь? Да мы такого сто лет не видели с тех пор, как Семеныч разбился, а тому уж… Как ты сейчас выглядишь со стороны, рассказать? Имеешь в лице нечто тебе несвойственное.
– Как и ты, наверное. – Панарин грустно смотрел на пузатую бутылку с золотой наклейкой. – В точности как ты. Леня, я чувствую, что эта борода – мина замедленного действия, а у меня нюх, все мы над Вундерландом обучились проскопии и всему такому прочему… Все правильно – нам нужен такой же исповедник, как мы сами: такой же, только острее сознающий свою сущность, обнаженный электрический провод…
– Любопытно, какие результаты наука получила бы, летай над Вундерландом женщины? Я серьезно, Тим. Сколько можно? Топчемся на месте, давно пора менять методику. Верблюжьи караваны, плоты, женщины, черт с рогами… Не обязательно наша смена должна быть чище нас. Лишь бы они начинали иначе. Посмотрим, что получится с этими истребителями. Очень мне любопытно.
– Любопытно?
– Ara, – сказал Леня.
– А тебе не кажется, что тыкать в Вундерланд истребителями глупо и опасно?
– Эксперимент, – пожал плечами Леня. – А любой эксперимент – это крайне интересно.
– Как ты думаешь? У них будут метрономы?
– Понятия не имею, Тим. Ладно, хрен с ним со всем. Знаешь анекдот, как Президент Всей Науки встретил Чебурашку?
По стеклам шлепал слабый дождик. Идиллически ползали черепахи, таская оплывающие свечи. Даже Пастраго, личность со многими потайными ящичками, по мнению Панарина, не смог смаху переломить сложившийся за долгие годы уклад, и все шло в обычном почти ритме – споры, драки, матерки, истерики, песни вразнобой, в темных углах приглушенно повизгивали официантки, выплевывала синкопы установка, телевизор с вырубленным звуком показывал очередную серию сорокасерийной «Биографии Президента Всей Науки» (в этой речь шла о том, как Президент ассистировал Менделееву, помогал Эйнштейну вывести теорию относительности, растолковывал Циолковскому третий закон баллистики, а Норберту Винеру – второй закон термодинамики), Брюс в длинных полосатых трусах и форменном свитере мотался по залу с баяном.
– Мужики! – взвился вдруг колышущийся Тютюнин. – Вот вы меня вечно по мордам, вы меня – за дешевку, а я… Ну что я? Меня из техникума за любовь выперли, да и терпеть я не мог в задницу коровам глядеть… Ну а если не умею я больше ничего, если ни на что не способен? Вот и пошел по профсоюзной линии. Я-то хоть дерьмо безвредное, а вы – опаснее, вы вроде бы при деле… (Леня полез из-за стола, но Панарин крепко держал его за локоть.) А я когда-то ведь романсы петь умел! – Он выхватил у кого-то гитару и в самом деле довольно сносно заиграл-запел:
Он вдруг грохнул об пол гитару, упал на стол и заплакал. Направлявшиеся было к нему со сжатыми кулаками отодвинулись, смущенно переглядываясь.
Кавалергарда век недолог,
но потому так сладок он.
Труба трубит, откинут полог,
и где-то слышен сабель звон…
– А песенка-то про нас, – сказал кто-то.