Александр Бушков
Господа альбатросы

1

   – Сплошные герои, верно?
   – Они были невообразимо смелые, – сказала Френсис и судорожно сжала доску стола.
А. Мердок

   Полковник аэрологии Панарин, славный альбатрос, перевернулся на левый бок в высокой траве, сорвали отбросил колючий стебелек, неприятно щекотавший локоть. Лениво перевел взгляд на плакаты, давно пережившие события, в честь коих были вывешены, плакаты – битые и трепанные ветром, дождем, снегом, временем, пьяными художествами. Красный кумач выцвел и прохудился, от белых букв кое-где остались лишь бледные контуры.
   «К юбилею Ломоносова проложим дорогу к Ведьминой Гати!»
   А за Михаилу свет Васильича давным-давно опорожнили грузовик вермута, и к Ведьминой Гати летали уже без особой опаски.
   «Освоим «Сарычи» в срок!»
   Это было водружено в те времена, когда пытливая конструкторская мысль шагнула вперед, и на подмогу винтовикам пригнали эскадрилью скоростных и вертких реактивных самолетов «Сарыч». Их давно освоили – настолько, что летали на них за пивом на «материк», приземлялись прямо возле сельских магазинчиков, распугивая собак и снося выхлопами плетни.
   «Достойно отметим десятилетие руководяще-научной деятельности тов. Алиханова!»
   А меж тем тов. Алиханова давненько турнули за скучное головотяпство и незнание таблицы умножения, и возглавлял он теперь то ли прачечную, то ли периферийное общество шиншилловодов-любителей. Но что-то возглавлял, это точно.
   И огромный портрет Президента Всей Науки с его бессмертным высказыванием касаемо эпохи невыразимо развитой науки тоже потерпел от времени и заброшенности, так что добрый дедушка Президент, лауреат, кавалер, мыслитель и гурман, напоминал на означенном плакате то ли монстра из фильма ужасов, то ли обиженного ребенка, у которого отобрали любимого плюшевого медведика.
   Словом, похабень красовалась, а не наглядная агитация, призванная отразить и мобилизовать. Но навести порядок никак не могли, руки не доходили – завхоз Балабашкин с точностью гринвичского хронометра ушел в очередной запой, и до выхода осталась ровно неделя, а там следовала короткая передышка, и снова уход.
   Панарин перевернулся на живот, подпер щеки кулаками и стал смотреть вниз, на Поселок, град науки аэрологии. Отсюда, сверху, с холма град выглядел просто великолепно – паутина взлетно-посадочных дорожек, треугольное здание Главной Диспетчерской, утыканное радарами и стеклянными башенками, красивые административные корпуса, высоченная статуя Изобретателя Колеса, жилой городок из двух сотен коттеджей и десятка двенадцатиэтажек (для особо стойких урбанистов), аккуратные мастерские и здания лабораторий, три ряда огромных ангаров под рифлеными крышами, разноцветные клумбы и кипарисовые деревья. Одним словом, равняется трем Люксембургам, Манхэттену и Голштинии минус Монако.
   Панарин был слишком молод для того, чтобы застать Начало – времена, когда здесь стояли деревянные бараки, а в полеты над Страной Чудес уходили такие умилительные ныне на желтых фотографиях бипланы с уймой распорок и тяжей. Однако он помнил Середину – пору, когда половины нынешнего благолепного размаха не было и в помине. А это уже позволяло считать себя старожилом.
   Он вздохнул, поднялся. Там, внизу, белый с красными крыльями «Сарыч» оторвался от серых квадратов бетонки, прощально качнул крыльями и помчался на северо-восток, туда, где за синей гребенкой гор раскинулся Вундерланд – Страна Чудес. Отсюда нельзя было рассмотреть бортовых номеров, но Панарин и так знал, что это кто-то из желторотых – среди стариков дурным тоном считались разного рода прощальные жесты. Суеверны были старики, видавшие виды офицеры аэрологии с посеребренными альбатросами на воротниках, суеверны были Господа Альбатросы – то ли от нешуточных опасностей работы, то ли от превратившегося в стойкие традиции былого профессионального кокетства.
   Панарин отряхнул ладонями приставшие к комбинезону травинки и пошел вниз, к полосе. Бар еще не открылся, аттракционы осточертели, а все фильмы он уже пересмотрел. Наступал очередной прилив хандры, когда хочется бросить все к черту, обсволочить начальство всех рангов, сесть в машину и на предельной скорости гнать на «материк». Такое случается с Господами Альбатросами. Чаще, чем хотелось бы. Но в Главном Управлении Аэрологии никогда не подписывают заявления об уходе сразу, предлагают под благовидными предлогами заглянуть через недельку. А за эти дни человек быстро поймет, что по сравнению с трагикомическим бардаком «материка» Поселок, как ни крути, остается оазисом чего-то большого и важного, что, обретая огромный мир с коловращением людей и машин, уймой сговорчивых девушек в легких платьях, шикарными кабаками и необременительным сидением за большие деньги в какой-нибудь конторе по согласованию проектов вечных двигателей, ты навсегда теряешь Страну Чудес, Вундерланд, никогда уже больше не пролетишь над смертельно опасными и прекрасными краями…
   Панарин плюхнулся в траву у самой взлетной полосы, стал рассеянно созерцать облака, пухло и глупо клубившиеся над Поселком. Звонко застучали легкие шаги, и он равнодушно поднял голову. По самой кромке бетонки шагала со своей неразлучной камерой Клементина, в белых брючках и форменной синей рубашке с серебряными альбатросами на воротнике, очень красивая и очень милая Клементина, ничем еще себя в кинематографии не проявившая. «Подарил уже кто-то рубашечку-то, – вяло констатировал Панарин, – зашевелились уже вокруг кисы, стервецы, подвергая испытанию ее моральную устойчивость». Знал он своих гавриков, да и что уж такого, господа Альбатросы, противоестественного в том, что при виде кисы шалеют орлы?
   – Здравствуйте, полковник, – сказала Клементина.
   – Здравствуйте, – сказал Пана-рин. – Вы садитесь. Тут не пыльно.
   Она присела на бетонный бордюрчик, подтянула колени к подбородку и стала смотреть в ту сторону, куда улетали самолеты. Светлые волосы, голубые глазищи, новенький диплом, фигурка – обалдеть. И все такое прочее. «Р-романти-ка, – с ленивым раздражением подумал Панарин, губами вытягивая из пачки сигарету. – Мать вашу! И кто только первый эту Р-романтику выдумал, кто ею стал дурить головы таким вот кисам Клементинам?»
   Звонко щелкнуло, треск разнесся над полем – включились динамики Главной Диспетчерской, и бархатный баритон Брюса возгласил:
   – Передаем сводку Центра. Погода прекрасная и летная. В рейде восемь самолетов россыпью и звено из четырех. Тарантул ожидается с «материка» со дня на день, а то и сегодня. (Что-то явственно булькнуло.) Планерка завсекторов и командиров эскадрилий – в шестнадцать сорок. Лицо, натянувшее резиновое изделие на голову казенному коту Магомету, предупреждают, что означенное лицо, точнее, означенная харя почти выслежена местным комитетом, и лучше бы ему добровольно повиниться. Ремонтникам девятого цеха объявлен выговор за срыв месячного плана.
   Засим динамики взорвались меланхоличным гитарным перебором, и Сенечка Босый затянул:
 
Ах, гостиница моя, ах, гостиница,
на диван присяду я, а ты подвинешься…
 
   Слышно было, как с чмокающим хлопком выдергивает пробку штопор, и горлышко звенит о края стаканов.
   – Ну как так можно? – не оборачиваясь, спросила Клементина.
   – А где Тарантул ангелов возьмет? – лениво бросил Панарин, разглядывая ее спину.
   – Я так не могу, – пожаловалась Клементина. – Ну не могу, и все. Нас учили так, а тут… Конечно, можно слепить стандартный фильм на закваске из застарелых штампов, но я так не могу, совести не хватает. Однако ж реальность… Понимаете, по всем канонам вы должны пить только лимонад, в крайнем случае, чешское пиво, по вечерам играть в белых костюмах в теннис и выражаться романтически. А вы…
   – А вы привыкайте, – сказал Панарин. – Важен результат. Важна цель. Важна истина. А кто ее предоставит? И пил ли он спирт, и бегал ли он по шлюхам – это нисколечко не интересует научную общественность, международные журналы и тех доцентов, что получают докторов, обрабатывая наши материалы. И саму Науку наш моральный облик ни в коей степени не интересует. Главное, мы даем Истину.
   Наискосок к диспетчерской через летное поле шагал Никитич, майор аэрологии, славный альбатрос с двадцатилетним стажем и без единого диплома. Изо всех карманов у него торчали горлышки темного стекла, путь его был прихотливо зигзагообразен, для собственного удовольствия и услаждения окружающих он хриплым дурноматом орал песню про то, как однажды юная принцесса встретила в саду не имевшего твердых моральных устоев пирата, и как сие рандеву протекало. Песня, в общем, была сложена не самым плохим бардом, но половина употреблявшихся в ней словес и не ночевала в учебниках хороших манер.
   – Ну вот, – жалобно сказала Клементина. Уши у нее горели.
   Панарин хмыкнул. Не было смысла рассказывать ей, что вышедший из запоя Никитич будет сутками болтаться над Страной Чудес. Пусть сама постепенно проникнется, если сможет…
   – Сколько за эту неделю вам сделали непристойных предложений? – поинтересовался Панарин.
   – Штук двадцать, – сердито повернулась к нему Клементина.
   – Ничего страшного. В пределах средней нормы.
   – Издеваетесь?
   – Ничуточки, – сказал Панарин. – Констатирую. Я всю жизнь мечтал познакомиться с девушкой по имени Клементина. Моя дорогая Клементина. Есть старый вестерн с таким названием, видели? Прекрасное имя, в нем трепетный шелест старинной романтики…
   – И вы туда же?
   – Глупости, – сказал Панарин. – Никогда не ощущал тяги соблазнять юных и неопытных кинорежиссеров. Даже по имени Клементина.
   Просто мне интересно, совратят вас здесь в конце концов, или нет. Как считаете?
   Клементина возмущенно отвернулась.
   В динамиках жалобно блямкнули струны, и все другие звуки перекрыл мощный рев, он плыл над поселком тяжелыми волнами, затопляя небо, сто раз слышанный, но не ставший от этого привычным, он вообще не мог стать привычным, потому что нес беды и смерть, по высшей справедливости он никогда не должен был звучать, и то, что он клекочуще завывал над полем, свидетельствовало – высшей справедливости нет…
   Слева взревели моторы, завопили сирены. Панарин вскочил, побежал туда. Мысли, как всегда, замыкались на одном вопросе: кто на сей раз, Господи Боже, святые Альберт, Михаил и Энрико?
   Несущаяся ему навстречу громадная пожарная машина притормозила на миг, Панарин прыгнул на подножку, уцепился левой рукой за кронштейн зеркальца, правой за ручку, и звероподобный красный «Посейдон» с ревом помчался дальше. Ветер бил в лицо тугой резиновой струёй, выжимая из глаз слезы. Справа, чуть впереди, неслась «скорая», слева – грузовик Отдела Безопасности, набитый геройски выпятившими подбородки охранниками, а следом – еще два «Посейдона», джип дозиметристов, два серо-голубых фургончика Лаборатории Встречи Случайностей, «тойота» технической инспекции, «газик» биологической защиты, и все машины этой печальной кавалькады завывали всякая на свой лад, пока не остановились, вытянувшись в неровную шеренгу.
   Винтовой «Кончар» упал из прозрачного голубого неба, и, вихляя, то резким рывком проваливаясь вниз, то задирая нос кверху, шел к полосе. Мотор захлебывался, взревывал, замолкал, винт из сверкающего диска превращался в три замерших лопасти, потом снова становился диском…
   Он тяжело плюхнулся на бетонку, пробежал метров сорок, рыская вправо-влево, потом замер. Раздалась команда – и все пришло в движение. Безопасники горохом посыпались из кузова, оцепляя предписанное инструкцией пространство, трое в мешковатых серебристых скафандрах побежали к самолету, выставив перед грудью приборы. Через несколько секунд один из них махнул рукой, и туда бросились все.
   Крылья самолета походили на листья, трудолюбиво прогрызенные изголодавшейся гусеницей. Сквозь дыры в капоте видны детали мотора, сквозь дыры в фюзеляже – тяги рулевого управления. От фонаря и элеронов вообще ничего не осталось, и непонятно, как они вообще дотянули, как ухитрились сесть.
   Из кабины уже вытаскивали Славичека, ватной куклой мотавшегося в руках спасателей. Положив его на носилки, задвинули их в машину. Спасатели вытаскивали Бонера. Кто-то оступился, кто-то не подхватил вовремя – тело в голубом комбинезоне выскользнуло из рук и рассыпалось облачком бурой трухи. Спасатели видели и не такое, поэтому замешательства не возникло – кран опустил сверху прозрачный колпак, автогенщики быстро и ловко приварили его к полосе.
   Панарин медленно повернулся и побрел прочь, не взглянув на обогнавшую его завывающую «скорую». Это только в первые годы хочется то ли кричать, то ли немедленно бежать куда-то и делать что-то бессмысленное. Потом… Нет, потом ты не черствеешь душой и не ожесточаешься. Просто свыкаешься с мыслью, что существует Неизбежное, и ничего не изменят беготня, слезы и крики; что эта Неизбежность – составная часть твоей работы, ее проклятый компонент. А вот Р-романтики нет и в помине. «Р-романтика, – зло подумал он. – Моя дорогая Клементина. И ведь завтра обязательно нагрянет комиссия…»
   Флаги над зданием Главной Диспетчерской были оперативно приспущены – и голубой штандарт ООН с белым земным шариком, и светло-лазоревый стяг Поселка с золотым альбатросом, и другие-прочие знамена, которым там висеть полагалось. Динамики извергали в теплый прозрачный воздух «Прощание славянки». Редкая, печальная, но отнюдь не уникальная страница будней Поселка была перевернута. Снова предстояло долго и нудно отстаивать одно, мучительно докапываться до другого, пытаться предугадать третье и остерегаться четвертого, о котором пока ровным счетом ничего не известно. И все такое прочее. Предстояла жизнь.
   – Эй, Тим! – хрипло заорали сзади.
   Панарин узнал голос и недовольно остановился. К нему торопился Шалыган – долговязый, с растрепанными седыми патлами, во всегдашнем драном сером сюртуке, снятом явно с пугала огородного.
   Многие его уважали, многие боялись, многие не любили, и никто ничего о нем толком не знал. Похоже, он достался Поселку в наследство от того времени, предшествовавшего Началу, от времени, живых свидетелей которому не осталось (болтали, что и Президент Всей Науки этого времени не застал, хотя считался основателем всего сущего). Казалось, Шалыган был всегда, как эти синие горы на горизонте, как снег зимой и жара летом, как вечно пьяный во все времена года завхоз Балабашкин и вечно трезвый предместкома Тютюнин. Столовался Шалыган при поселковой кухне, куда приходил с кастрюльками, спирт добывал у механиков, отчего-то крепко его уважавших, от новой квартиры отказывался, от новой одежды тоже, жил в своей неописуемой хибарке, нелепым грибом торчавшей на окраине, у самого леса, и почему-то даже самые ярые ревнители инструкций и параграфов на заикались о том, чтобы эту халабуду снести, хотя ее существование противоречило и воспрещалось всеми писаными уставами. Бог его знает, чем Шалыган в своей лачуге занимался – за все время, что Панарин прожил в Поселке, не было человека, которому удалось бы туда заглянуть.
   Болтали, разумеется, всякое. Что Шалыган – сам Агасфер, в силу необъяснимых пока наукой причин перешедший на оседлый образ жизни. Что он то ли последний уцелевший друид, то ли гуру из Непала. Якобы он дал кому-то приворотное зелье, а кому-то – предохраняющий от опасностей Вундерланда амулет. Как бы там ни было, примерно раз в месяц он, отряхнув ради такого случая свой лапсердак от наиболее крупных репьев, являлся в дирекцию и высказывал свои соображений по поводу некоторых маршрутов и методов поиска. По традиции, сохранявшейся Бог знает с каких времен, его внимательно выслушивали и следовали советам. Одни его предсказания не сбывались, другие помогали сберечь время, труды, средства, человеческие жизни, и процент сбывшихся предсказаний был таков, что местные математики заверяли: случайным совпадением это не объяснить. Лет пятнадцать назад только что ставший директором Тарантул хотел зачислить Шалыгана в штат, положить высокий оклад и дать лабораторию. Шалыган последовательно отклонил все три пункта тарантуловой программы и остался на прежнем месте в прежнем статусе.
   – Ну, что? – спросил Панарин неприветливо. Одно время он по молодой дерзости пытался проникнуть в тайны Шалыгана, но неудачно, как все его предшественники. Не то чтобы он с тех пор невзлюбил старика – просто тот вызывал у него раздражение, как всякая неразгаданная загадка.
   Шалыган, похоже, и не собирался ничего говорить – стоял столбом и подбрасывал на ладони кусочек оплавленного металла.
   – Ну? – повторил Панарин.
   – Наука умеет много гитик, – сказал Шалыган. – Временами она даже набирается храбрости и громогласно признает прежние успехи ошибками, а прежние истины бредом собачьим. И все начинается заново.
   – Секрет полишинеля, – сказал Панарин. – И это все?
   – Ну что вы, мон колонель, – Шалыган, похоже, настраивался на долгую беседу. – Разговор-то у нас не о прописных истинах. Вам не приходило в голову, что нынешняя наука лишена одного очень важного качества – умения вовремя отступать при необходимости и выбирать новые пути? Возможно, обладай она таковым качеством, многие остались бы живы, а мир стал бы чуточку совершеннее. Но вы ломитесь, не разбирая дороги, мон повр анфан, мон повр колонель… Вы считаете крупным достижением, когда вам удается проложить над Вундерландом еще один безопасный маршрут. И забываете, скольких для этого пришлось положить под увенчанные пропеллерами холмики. И скольких пришлось увезти в психиатричку или антиалкогольные клиники. И сколько их мчалось на «материк», чтобы никогда больше не вернуться…
   – Это тоже прописные истины, – сказал Панарин. – Только более юные и незахватанные.
   – Я к одному веду, – неожиданно мирно потянулся Шалыган. – В Поселке масса отделов, которые занимаются открытиями, но ни одного нет, занимавшегося бы закрытием.
   – Как при Трофиме с Исааком, что ли?
   – Нет, Тим, вы не поняли. Я говорю о создании специальной научной дисциплины, которой вменялось бы в обязанность экстраполировать, обобщать, анализировать деятельность всех прочих областей и дисциплин. Обрубать опасные направления, консервировать преждевременные, предвосхищать появление новых наук или неожиданное слияние старых. Быть, кроме того, чем-то вроде «адвоката дьявола», неутомимо бдящей оппозиции.
   – Это был бы адский труд – создать такую науку, – сказал Панарин.
   – Но ведь наука всегда была адским трудом. Молчите? То-то. Пока что все сведено к одному – летать и исследовать, исследовать и летать. Может быть, смысл жизни не только в этом. Кто знает, наберись вы смелости завести этого «адвоката дьявола», вдруг да на вашу долю пришлось бы меньше работы по выметанию из кабин бурой трухи, и меньше бы вы кляли романтику во всех ее проявлениях, чем вы сейчас и заняты…
   – Откуда вы…
   Панарин осекся – из-под седых вихров на него смотрели бездонные глаза бродячего дервиша, в которых можно усмотреть что угодно – ласку, ненависть, гнев, любовь, презрение – и все же нельзя утверждать, будто удалось правильно истолковать увиденное.
   – Кстати, почему с самого начала исследования Страны Чудес велись только с самолетов? – спросил Шалыган. – Почему никто и не пытался вести работы с машин? Верхом на верблюде? Просто пройти пешком, проплыть по Реке? Кто первый сказал, что земля Вундерланда убивает, если к ней прикоснуться, и кто это доказал на практике? Вы никогда не задавались этими вопросами, Тим, верно? Кабина самолета и штурвал для вас так же естественны, как солнце над головой – потому что ничего другого вы и не знаете. Нет Бога, кроме аэрологии, и самолеты – пророки ее…
   – Вы… Я… – сказал растерянно Панарин.
   – Бросьте. – Голос Шалыгана был неожиданно властным. – Ну да, вы уже готовы задуматься, бежать, драться и открывать Америки. Только через минуту вы задумаетесь о своей репутации, через две – о моем сумасшествии, через три – трезво взвесите мои слова и разобьете их с помощью богатого багажа цитат и теорий, коими вас вооружили и научили пользоваться. Ни на что вы не решитесь и ни до чего не додумаетесь, пока вас не прихватит всерьез – вот в чем беда вашего поколения, милый мальчик…
   Внезапно Панарин схватил его за правую руку и резко вздернул рукав ветхого сюртука. Нет. Ничего. Ошибка. Никакой татуировки-альбатроса, которую носят все пилоты чуть повыше запястья. Все правильно, смятенно и зло подумал Панарин – чокнутый, и все тут…
   Он разжал пальцы и торопливо пошел прочь. Дребезжащий хохоток ударил ему в лопатки. Притихшие было динамики снова грянули во всю ивановскую:
 
Выходили из избы
здоровенные жлобы,
порубили все дубы
на гробы…
 
   Панарин размашисто шагал, отбрасывая носком ботинка редкие камешки. Клементина стояла на прежнем месте, и лицо у нее было именно такое, как ему представлялось.
   – Бросьте, – сказал он, остановившись. – Не пытайтесь состроить соответствующее лицо. Вас это задело, понятно, и кинуло в извечную бабью жалость, но вы ничего не понимаете, потому что никогда не работали здесь. По этой же причине постарайтесь обойтись без устных соболезнований – они ничему не помогут и никого не вернут. Пойдемте лучше со мной, обещаю редкий кадр. Вы ведь никогда не видели остановившегося метронома?
   – Как вы можете?
   – Могу, – сказал Панарин. – Могу быть циником именно потому, что завтра это может случиться и со мной, я ведь не из кабинета командую. Ну, идете?
   Клементина заспешила за ним, пытаясь приноровиться к его походке. Привалившись спиной к штакетнику, под очередным плакатом с изображением Президента Всей Науки и очередным историческим изречением на земле сидел вдрызг пьяный Никитич, и на его лице читалось полное довольство жизнью прошлой, настоящей, будущей и загробной. Над ним нерешительно топтался юный сержантик-безопасник – новый, сразу видно, не успевший вызубрить все писаные и неписаные правила.
   – Забирайте, чего там, – приостановившись, бросил ему Панарин. – Он свою норму вылакал. В трезвяк, денька два погоняйте с метлой, потом ко мне на проработку. Как обычно.
   – Служу Науке! – обрадованно рявкнул сержантик, поднял Никитича, закинул его руку себе на шею и доволок к вытрезвителю. Никитич покорно волочился за ним, временами называл его Анечкой и пытался лапать, что сержантик стоически переносил.
   Панарин и Клементина вошли в коттедж. Голубой метроном, украшенный золотым альбатросом, стоял на письменном столе. Его стрелка замерла, отклонившись вправо.
   – Вот, – сказал Панарин. – Та же штука, что у каждого из нас. Только не спрашивайте, откуда эти штуки взялись – они были всегда, говорят, есть свой и у Президента. Почему метроном останавливается, когда умирает его хозяин, мы сами не знаем и никто не знает…
   Он огляделся, нашел подходящую спортивную сумку и принялся методично вытряхивать туда содержимое ящиков письменного стола. Сорвал со стены и отправил туда же фотографию Карен, разные мелкие безделушки и письма, имевшие ценность лишь для самого Бонера. Набил сумку доверху, с трудом застегнул. Сел за стол и, глядя в оклеенную пестрыми обоями стену, негромко сказал самому себе:
   – Как же я ей напишу? Ведь писать-то мне положено…

2

   Я злюсь, как идол металлический
   среди фарфоровых игрушек…
Н. Гумилев

   Слева от стойки был установлен огромный цветной телевизор и вытянулась шеренга пестро раскрашенных японских игральных автоматов. Автоматы давно поломали по пьяному делу, а единственный уцелевший перепрограммировали на крайне интеллектуальную игру «Кто поймает больше шлюх» (с соответствующим видеорядом). Телевизор, однако, пока держался и сейчас показывал нечто порнографическое – и местные золо-торукие механики давно собрали из каменных материалов суперантенну, ловившую и Гонконг, и Лос-Анжелес, да вдобавок оснастили ее электронной системой защиты, отшвыривавшей разрядом предместкома Тютюнина, не раз покушавшегося антенну изничтожить.
   Панарин пропустил вперед Клементину, огляделся. Его персональный столик был свободен – как и тот, за которым обычно сидели Бонер со Славичеком. Там стояла полная рюмка – одна, потому что Славичек имел еще шансы выкарабкаться. От входа бросался в глаза портрет над столиком – правый верхний угол перечеркнут ало-черной ленточкой. И букетик анютиных глазок возле. Бонер на портрете улыбался во весь рот – частенько случается, что перероешь все оставшиеся после человека фотографии, да так и не найдешь хотя бы одну, где он грустен или серьезен, бывают такие люди…
   Вокруг все шло в обычном ритме и накале. Осмоловский уже вертел головой, выискивая, кому бы дать в морду. Большой Микола И Сенечка Босый продолжали перпетуум-диспут о том, существуют ли привидения, или все это опиум для народа, и загвоздка была в одном – на этой стадии они обычно забывали о логике, и аргументами становились изречения из тех, какие обычно пишут на заборах. Грешная красотка Зоечка, доведя амплитуду колебаний бедер до пика, порхала с подносом по залу, а у бассейна четверо из второй эскадрильи резались в покер на сегодняшнюю ночку с ней. Коля Крымов героически боролся с желанием сползти под стол, штурман Чекрыгин прижал в углу лаборантку, в другом занимались более интеллектуальной забавой – трое распевали под баян на мотив танго «Маленька Манон» отрывки из последней речи Президента Всей Науки. Гремела музыка, цветные блики мельтешили по лицам и стенам, страдальчески прихлебывал боржом предместкома Тютюнин, скучный человек с восьмилеткой и двумя курсами ветеринарного техникума.