– Ни хера себе! – хрипло прошептал Крокодил Гена.
   – Помоги, зараза! – закричал Штоп, хватаясь за гроб. – Что же, мне одному, что ли, тащить его? Лопату возьми! – приказал он дочери. – А ты фонарь!
   Гальперия схватила большой фонарь и бросилась вниз по лестнице.
   Штоп и Гена вынесли гроб в сад за домом и остановились.
   – Куда теперь? – спросил Гена.
   – Туда давай, – приказал Штоп. – Под яблоню!
   – Это груша.
   – Под дерево на хер неси! – зашипел Штоп. – Умник мне тут нашелся!
   – Папа, так же нельзя, – заволновалась Камелия. – Это же не по закону, папа!
   – Папа! – передразнил ее Штоп. – Вот умрешь сама – тогда и будешь мне командовать. Дай сюда лопату!
   Крокодил Гена сбегал домой за второй лопатой.
   Женщины спрятались под зонтами, а мужчины принялись копать яму.
   – Не жалей! – прохрипел Штоп. – Рой как для себя!
   Они яростно, безостановочно копали под дождем около двух часов, наконец Штоп выпрямился и сказал: «Хватит».
   – Неси дрозда сюда, – сказал он Камелии.
   – Пингвина, – пояснила Гальперия. – Неси, неси, не спрашивай!
   Камелия побежала домой.
   – На тебе нитки сухой не осталось, – сказала Гальперия. – Простынешь, Алеша.
   – На хера мне нитки? – Штоп мотнул головой. – Нам нитки не надо. Давай, Геннадий Крокодилыч, опускай!
   Они на ремнях опустили гроб в яму, забросали землей, сверху поставили деревянного обшарпанного пингвина.
   – Он его любил, дрозда этого, – сказал Штоп, шмыгая носом. – Пошли, что ли.
   – Куда еще? – испугалась Камелия.
   Но Штоп не ответил. Он подошел к чугунному Сталину, стоявшему у забора под зонтиком, и уставился на него с ненавистью. Гальперия попыталась взять его под руку, но он оттолкнул ее. Расстегнул штаны и стал мочиться на памятник.
   – А теперь ты, Геннадий!
   – При бабах ссать не буду, – сказал Крокодил. – Да и не хочу.
   Штоп обернулся, посмотрел на него страшно, перевел взгляд на дочь.
   – Я не могу! – закричала Камелия. – Я женщина!
   – Ладно, я за нее. – Гена расстегнул штаны. – Отвернитесь там!
   Когда он сделал дело, Штоп плюнул на памятник.
   – Пидорас! – Он пнул чугун ногой. – Какой ты на хер Сталин! Ты Достоевский! Достоевский ты, сучара!
   – Достоевский хороший писатель, Алеша, – сказала Гальперия.
   – Достоевский он, сучара! – закричал Штоп. – Не Сталин, а Достоевский, сучара! Ясно? Тебе ясно мне тут? Достоевский!
   – Хорошо, – Гальперия кивнула, беря его под руку. – Хорошо же.
   – Пошли теперь помянем его, – с облегчением сказал Штоп.
 
   Через два дня Галина Леонидовна сделала аборт, ничего не сказав об этом Штопу. После этого, хотя и неважно себя чувствовала, она с раннего утра стала уходить из дома, а возвращалась как можно позднее, чтобы не встречаться со стариком. Километрах в двух от Жунглей был лесок, туда она и уходила. По выходным здесь бывало шумно: сюда наезжали любители шашлыков с детьми и собаками, но по будням тут никого не было.
   Чтобы не думать о Штопе, Франце-Фердинанде и нерожденном ребенке, она брала с собой справочник по пунктуации Розенталя, устраивалась на полянке, на каком-нибудь поваленном дереве, и читала об однородных и неоднородных определениях, об однородных членах предложения, соединенных двойными и парными союзами, о дефисном написании повторяющихся слов… Приближался учебный год, нужно было подготовиться к урокам. Что там ни говори, а Галина Леонидовна была хорошей учительницей.
   Утром в воскресенье лес был пуст. Галина Леонидовна читала раздел о знаках препинания при словах, грамматически не связанных с членами предложения, но думала о втором законе термодинамики, обо всех этих телах с высокой и низкой температурой, о Штопе и Франце-Фердинанде, даже о Камелии думала, а еще о любви, которой она, похоже, так и не встретила. Встряхнулась, перевернула страницу. «Рана моя медленно заживала, но собственно против него у меня не было никакого дурного чувства», – прочла она, отметив, что в данном случае слово «собственно» запятыми не выделяется, поскольку является не вводным, а членом предложения. Она захлопнула книгу, отшвырнула сигарету и слепо пошла в заросли, с отвращением думая о запятых, потому что не было ничего омерзительнее запятых и слов, грамматически не связанных с членами предложения. Схватилась рукой за горло, мотнула головой, уткнулась в дерево и замерла.
   На полянке спиной к ней стоял Штоп. Хватаясь руками за ветки и глупо, по-киношному приседая, Галина Леонидовна обогнула полянку и увидела лицо старика. Оно было, как всегда, полувыбрито и воспалено. В правой руке у Штопа был топор, левой он опирался о высокий пень.
   – Ну что, Сука Ивановна, – зловещим голосом произнес он, – допрыгалась, сучара? Ну так вот!
   Он взмахнул топором, ударил и отпрянул, осел. Гальперия бросилась к нему. Штоп попытался что-то сказать, но лицо его вдруг стало белым, он повалился набок, его вырвало. Из раны хлестала кровь.
   Подвывая от страха, Гальперия сорвала с головы косынку, свернула жгутом и перетянула его левую руку, стараясь не смотреть на отрубленную кисть, которая валялась на земле у пня.
   – Сучара, – пробормотал Штоп. – Ну и сучара…
   Гальперии наконец удалось остановить кровотечение. Штоп трясущейся рукой достал из кармана алюминиевую солдатскую фляжку.
   – Открой, – приказал он хриплым голосом.
   У Гальперии тоже тряслись руки, и она с трудом отвинтила крышку.
   Штоп глотнул, еще и еще раз. Запахло сивухой.
   – Варенья нет, – прохрипел он, – сейчас бы пуншику сделать… Милое дело пуншик, сердечное на хер…
   – Алеша, боже мой, зачем?
   – Да сука она, – сказал он. – Сволочь стала, а не рука…
   – Рука?!
   – Ну а кто же? Не я же. Рука, конечно. Я спать ложусь, а она мешает, я туда, а она не туда, я сюда, а она, сучара, поперек…
   Гальперия затрясла головой. Ей показалось, что Штоп сошел с ума. Она по-прежнему боялась взглянуть на отрубленную кисть.
   – Пойдем. – Она помогла ему встать. – Домой надо… В больницу… Держи вверх, чтобы кровь не вытекала…
   – Спать мешает, жрать мешает, ссать мешает… Все штаны себе на хер обоссышь, пока поссышь, а все из-за нее… Как Фердинанд помер, так она себя тут мне и проявила. Хуже Сталина. Хуже Достоевского, сучара. За волосы дергает. В дверь не дает пройти. Ты понимаешь? – Он остановился, снова выпил из фляжки. – Я в дверь, а она встанет поперек и не пускает! Ну не сучара? Сучара, – с удовольствием сказал он. – Перхоть болотная. Ночью проснусь, а она мне в лицо, в лицо, в лицо! Так ведь можно и без глаз остаться…
   – Да пойдем же, горе ты мое! – закричала Гальперия, топая ногой.
   – Вот выпей, тогда пойдем. – Штоп вдруг хитро улыбнулся. – А ну-ка, выпей, а не то – нет, ни за что не пойду. Лягу тут и буду себе лежать к херам собачьим.
   Гальперия схватила фляжку, хватанула самогона, закашлялась.
   – Э! – спохватился Штоп. – А рука? Не, без руки я не пойду.
   – Да брось ты ее! Брось!
   Мотая головой, Штоп вернулся к пню, завернул отрубленную кисть в лопух и вручил Гальперии. Она взяла не глядя.
   – Больше не будет мешать, – сказал он, вынимая из кармана пачку сигарет. – Помоги закурить. Интересно же покурить одной рукой.
   – Какая разница, боже мой… – Гальперия держала отрубленную кисть перед собой, не зная, что с ней делать. – Одной, двумя…
   – Одной – не двумя, – возразил Штоп.
   Они вышли из леска и двинулись к Жунглям. Штоп прижимал искалеченную руку к животу, курил и то и дело прикладывался к фляжке. Гальперия несла перед собой отрубленную кисть, завернутую в лопух, и старалась держаться, чтоб не сойти с ума. Штоп же поглядывал на нее и хитро усмехался.
   На лужайке за типографией ребята гоняли мяч. Увидев их, Штоп встрепенулся, прибавил ходу.
   – Да ты что! – закричала Гальперия. – Ты не вздумай! Ты же умрешь от потери крови, Алеша!
   – Не, на хера мне помирать? – возразил Штоп, протягивая ей фляжку. – Подержи-ка. – Кивнул на отрубленную руку. – И эту сучару держи крепче, а то мало ли что тут она еще…
   И побежал к ребятам.
   – На головку! – бешеным голосом закричал он. – На головку подай!
   Обессиленная Гальперия опустилась на ржавый холодильник, валявшийся тут с незапамятных времен, и тупо посмотрела на руку, завернутую в лопух.
   – Ну что? – прошептала она. – Вот тебе и термодинамика. Вот тебе и любовь, Сука Ивановна…
   – На головку! – еще отчаяннее завопил Штоп, прижимая окровавленную левую руку к животу, а правой хлопая себя по голове. – Сюда подай! Сюда! На ленина! На ленина на хер!..
* * *
   В начале лета Гальперия уехала на юг. Ей предложили поработать два месяца в детском лагере неподалеку от Анапы, где собирали ребятишек с филологическими наклонностями, и она тотчас согласилась. Не сказала ничего Штопу – села в поезд и уехала. Легла на верхней полке, натянула одеяло на голову и проснулась только у анапского перрона.
   Два месяца она разговаривала с детьми об уменьшительно-ласкательных суффиксах у Достоевского и загадках русских прилагательных. Она вставала в шесть, ела кизил с косточками и много плавала. Похудела, загорела и к концу первого месяца купила самые бесстыжие шорты, какие только нашлись в магазине. За нею вяло и безуспешно ухаживал коллега – учитель из Вологды, брюхатенький коротышка с белесыми ресницами. Наконец-то она дочитала Гаспарова и взялась за дневники Кафки. В июле у нее случился бурный роман с шестнадцатилетним туповатым красавцем из Саратова – по вечерам они заплывали далеко в море, а потом долго занимались любовью на песке за камнями. Рослая, загорелая, белокурая и голубоглазая, она получила от детей прозвище Брунгильда.
   Вечером накануне отъезда она побрила голову, поужинала в кафе, выпила бокал розового вина с французских виноградников под Анапой и выкурила тонкую сигарету. После этого по тропинке, начинавшейся за старым маяком, спустилась на каменистый пляж, разделась и поплыла на закат, то выкрикивая, то бормоча: «Кегли, джунгли, фигли-мигли… Кегли, джунгли, фигли-мигли…»
   Она не торопилась. Ей хотелось заплыть как можно дальше от берега, так далеко, чтобы не осталось сил на обратный путь.
   Но утонуть ей не удалось. Километрах в пяти от берега ее подобрали братья Грушинские, которые по ночам вывозили компании туристов на морские прогулки. Она была в полубессознательном состоянии. Николай Грушинский уложил ее в машину и отвез домой. Она не стала плакать, когда очнулась и поняла, что осталась в живых, а просто рассказала Николаю обо всем.
   «Если хочешь, – сказал он, – можем попробовать еще раз… вместе…»
   Николай был ранен в Чечне, потерял семью и в сорок два года был вчистую списан из армии, после чего вернулся в станицу под Анапой, в родительский дом, и здесь вместе с младшим братом Сергеем и сестрой Ольгой, хмурой бородавчатой старой девой, занялся выращиванием помидоров и сладкого перца. Со временем они купили моторную яхту и построили рядом с домом отельчик на двенадцать номеров.
   Галина Леонидовна отослала в школу заявление об увольнении и на следующий же день взялась за гостиницу. По утрам она встречала туристов в аэропорту или на железнодорожном вокзале, размещала в номерах, следила за исправностью водопровода и канализации, возила белье в прачечную, убирала в комнатах, вела бухгалтерию, а по вечерам угощала гостей домашним вином. Между делом они с Николаем поженились.
   Незадолго до Нового года она вдруг с изумлением обнаружила, что беременна. А когда родила девочку, которую назвали Катей, Николай подарил ей норковую шубу за двести пятьдесят тысяч и красный «Опель Корса» с коробкой-автоматом. Николай гордился пышной статной женой, которую соседи за глаза называли «леди Груша». Бородавчатая Ольга следила за тем, чтобы Галочка не поднимала тяжестей, звала Катю котенком и готовила для них вкусные супы из протертых овощей. По субботам они иногда всей семьей выезжали на пустынные пляжи, жарили шашлыки, пили вино и пели хором казачьи песни – не очень громко, чтобы не разбудить Катю, спавшую в коляске.
   – Не скучаешь по Москве? – спросил однажды Николай.
   – Я по тебе скучаю, – ответила жена, покраснев. – Даже когда ты рядом, мне тебя мало.
   – А про какие такие джунгли ты во сне бормочешь?
   – Джунгли? А, джунгли… Кегли-джунгли, фигли-мигли… – Она рассмеялась. – Это стишок такой… шутка… Привязался – не отвязаться…
 
   Получив от Гальперии прощальное письмо из Анапы и узнав о том, что она через риелторскую фирму продала свой дом, Штоп только пожал плечами.
   – Хоть она мне никогда и не была стрекозой, – сказал он, – я-то для нее все равно был муравьем.
   После смерти Фердинанда, замужества Камелии и ухода Гальперии Штоп остался в одиночестве. Иногда он выходил во двор, подсаживался к доминошникам, но в разговорах не участвовал – только кивал головой да почесывал культю, спрятанную в черный носок. По вечерам сидел перед телевизором, но пил мало.
   Месяца два он жил с парикмахершей Наташкой, шалавой бабенкой лет пятидесяти. Маленькая, взъерошенная, тонконогая, по вечерам она выпивала водочки и, размазав по губам багровую помаду, выносила на крыльцо парикмахерской стул. Высоко закинув ногу на ногу, играла на гитаре, распевая диким хриплым голосом цыганские романсы и сверкая при этом тремя золотыми и четырьмя железными зубами. Наташка часто напивалась и бузила, и в конце концов Штоп ее прогнал: «От тебя, Наташка, никакой пользы, кроме говна».
   Однажды он достал с чердака велосипед и отправился в путешествие по окрестным деревням и поселкам. Кандаурово, Новостройка, Больница, Чудов – он всюду побывал. С парой бутербродов и бутылкой самогона в рюкзаке он навещал дальних родственников: в Кандаурове жила тетка его покойной жены – Эсэсовка Дора, женщина с железными зубами и с кастетом в кармане, которая держала в страхе родню и соседей, а в Новостройке – несколько рядов унылых пятиэтажек у самой Кольцевой – выпивал с дружком Сунбуловым, с которым когда-то слесарил на фабрике. В Чудове – маленьком городке километрах в пяти к югу от Жунглей – жила двоюродная сестра Штопа Светлана, знахарка и колдунья, которую прозывали Свининой Ивановной. Но Дора недолюбливала Штопа, Сунбулов слишком быстро напивался, а Светлана была озабочена устройством слепой внучки, оставшейся без матери, и своими многочисленными хворями, от которых не помогали ни травы, ни магия.
   И вскоре конечным пунктом его поездок стал ресторан «Собака Павлова» на центральной площади Чудова. Это заведение – сумрачный просторный зал с колоннами, сводчатыми потолками и массивной стойкой, обитой листовой медью, – уже давно было выставлено на продажу, но покупателя все не находилось, так что у местных стариков пока оставалось место, где они могли выпить пива, вспомнить прежнюю жизнь и посетовать на нынешнюю, которая маячила восемнадцатиэтажными башнями над верхушками чудовских лесов и с каждым годом становилась все ближе.
   Штоп был здесь желанным гостем, потому что всегда привозил с собой бутылку-другую ломового самогона.
   К вечеру в «Собаке Павлова» собирались завсегдатаи – скрипач Черви в рыжих яловых сапогах, с огромной скрипкой в обшарпанном футляре, прокурор Швили, который не расставался с рукописью своих мемуаров, сшитых суровой ниткой, больничный завхоз Четверяго в чудовищных сапогах, бывший начальник почты – пузатый коротышка Незевайлошадь, который славился своими черными усами. Это были не усы, а чудо природы, произведение дурацкого искусства, настоящее черт-те что. Они были густыми, вьющимися, они спускались курчавыми струйками к круглому его подбородку, а потом взлетали к пухлым щечкам, сворачиваясь залихватскими колечками. Незевайлошадь холил и лелеял усы, на ночь обертывал их тряпочкой, смоченной в секретном растворе, расчесывал тремя расческами и удобрял какой-то мазью. Пьяница Люминий клялся, что Незевайлошадь заказал ему специальный станок – решетчатый ящик с подголовником сверху, чтобы можно было спать стоя, не мешая усам…
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента