– Интересно, мать,- спросил я недавно,- а кого бы ты сейчас взяла в самые актуальные герои? Опять д'Артаньяна?
   – Ну что ты,- сказала мать.- Атоса, конечно.
   СЕКРЕТ УСПЕХА. Сегодня разложить успех Дюма на составляющие - плевая задача для любого литературоведа; но не надо забывать, что он в своем жанре был первооткрывателем и раньше всех додумался до всего, что сегодня сделалось азбукой. Он изобрел авантюрный исторический роман о галантном веке; он создал жанр романа-фельетона, подружив писателя с газетой и тем указав ему способ выживания в условиях зрелого капитализма; он разработал несколько схем расстановки персонажей и придумал самих персонажей, способных удерживать читательское внимание на протяжении тысячи страниц. Он радикально изменил метод Вальтера Скотта - первого настоящего исторического романиста: «Секрет увлекательности романов Скотта заключается в том, что первая половина каждой книги невыносимо скучна. Героя вводят постепенно: описывается вся его биография, внешность, привычки, мельчайшие детали костюма… Я поступаю наоборот - начинаю с интересного, сперва заставляю героя что-нибудь сделать, а потом, если понадобится, представляю его читателю». Читать Дюма в самом деле было нескучно.
   Поэтому Скотта считали серьезным писателем, а Дюма - поденщиком.
   В некотором смысле он им и был, поскольку поставил литературное дело на поток, охотно эксплуатируя раз найденное и тиражируя собственные находки; однако тематическое разнообразие его сочинений и количество разработанных им схем в любом случае превосходят аналогичные показатели любого современного поставщика бестселлеров. Дюма, прославившийся романами авантюрными и историческими, писал также романы социальные, сентиментальные, нравоучительные, мистические, религиозные и фантастические; по подсчетам Даниэля Циммермана - лучшего и самого пылкого из его биографов,- он дал жизнь шести тысячам полнокровных и ярких персонажей. Море, да? В этом не сможет с ним посоперничать и великий ученик, не менее плодовитый Жюль Верн, так и проблуждавший всю жизнь в трех соснах - между Сумасшедшим Ученым, Отважным Капитаном и Остроумным Слугой.
   Дюма справедливо рассудил, что персонификация четырех темпераментов - лучший способ подкупить любого читателя: мало того, что каждый найдет себя,- так еще и по мере старения сможет идентифицироваться по-новому! Пылкое щенячество обожает холерика д'Артаньяна, чувствительная юность ценит мечтательного и хитрого меланхолика Арамиса; ранняя зрелость соотносит себя с толстым сангвиником Портосом, которого Дюма, само собой, писал с сорокадвухлетнего себя; зрелость поздняя утешится всезнанием и стоицизмом флегматика Атоса. Собственно, есть мнение, что по этому принципу составлен еще Новый Завет - ведь Евангелий сохранилось много больше, просто оставлены из них четыре, а прочие переведены в разряд апокрифических; флегматик Иоанн, сангвиник Марк, меланхолик Лука, холерик Матфей… Дюма, конечно, был вольнодумцем, намекал на свой атеизм, трунил над церковью (особенно доставалось Арамису), но Библию регулярно перечитывал в поисках сюжетов, о чем ниже. Хотя четверку свою он, вероятнее всего, изобрел интуитивно - после чего ее так или иначе воспроизводили все сочинители приключенческих сюжетов. От создателей мультсериала «Чип и Дейл спешат на помощь» с великолепным Рокфором-Портосом и Гаечкой вместо д'Артаньяна,- до Леонида Гайдая с его Трусом-Арамисом, Бывалым-Атосом (даром что толстый), Балбесом-Портосом и Шуриком в качестве неунывающего гасконца.
   Это не единственная работающая схема Дюма. Книга, построенная на воскрешении героя, считавшегося мертвым («Граф Монте-Кристо»); роман мщения, с постепенным отыскиванием и уничтожением обидчиков, с нравственным перерождением в финале (он же); остроумный слуга, спасающий хозяина (сага о мушкетерах - из этого вырос весь Вудхауз); история благородного палача («Королева Марго»); позаимствованное у Шекспира перемещение шута в центр повествования - со времен Шекспира, заметим, никто этого столь удачно не делал (Шико в «Графине де Монсоро» и пр.). Дюма - первый французский постмодернист - придумал переписывать историю, объясняя ее тайны прихотями своих героев. Великолепная четверка чуть было не спасла английского короля Карла, зато вытащила из Бастилии таинственного человека в железной маске,- и попробуйте вы объяснить школьнику, что его любимцы непричастны к этим историческим трагедиям!
   Это Дюма - человек блистательного и едкого галльского остроумия - надоумил своих последователей, в том числе и голливудских, что без репризного диалога мертва самая лихая фабула. Если бы Портос не ворчал: «Я уважаю старость, но не в вареном и не в жареном виде»,- грош цена была бы всем приключениям; без словесных перепалок Шико с королями, без острот Генриха Наваррского авантюрные навороты не оживут. Дюма открыл и еще один важный секрет: злодея никогда нельзя убивать с первого раза. Он должен напоследок вырваться из ловушки, возникнуть еще раз - чтобы его добили уже окончательно; эти двойные финалы щедро используются тем же Голливудом. Зло должно быть абсолютно - без единого проблеска; читатель это любит. Добродетели не мешает подкинуть пару-тройку слабостей, чтобы она была обаятельней и полнокровней; но злу не следует давать ни единого шанса: злодей - так уж без тени совести и без намека на честь.
   Главное, чтобы храбрый. Идеальный пример - Миледи. Злодей у Дюма всегда красив… а впрочем, все у него красивы.
   И конечно, читатель любит читать про еду. Кто спит - тот обедает, замечал Портос; кто читает Дюма - обедает вдвойне. Сам предпочитая воду всем напиткам («Я великолепно разбираюсь в ее вкусовых оттенках»), он отнюдь не был пьяницей, но был классическим гурманом, кулинаром, чья поваренная книга смело конкурировала с его же романами. Ненасытный чревоугодник, он к концу жизни раздулся, как бочка, и умер, как предполагают, от диабета. Описания еды в романах Дюма, кулинарные рецепты, лукулловские трапезы - все поражает изощренностью и обилием. А уж как все хлещут анжуйское - и говорить нечего. Половины блюд советский читатель не то что не пробовал, а и представить не мог,- но тем больше ценил поставщика всей этой экзотики. Это с легкой руки Дюма Агата Кристи и Рекс Стаут принялись подробно описывать меню своих любимцев: хороший обед, хорошо описанный, по степени интересности адекватен дюжине убийств и как минимум шести бумажным эротическим актам.
   Главный же секрет успеха Дюма - в читательском стремлении немедленно, здесь и сейчас подражать его героям. Все, что делают его любимцы, чрезвычайно заразительно. Дело не только в том, чтобы начать драться на палках, как на шпагах, или придумать себе титул, или начать рыцарственно обожать какую-нибудь Констанцию Бонасье с соседней парты; дело в том, чтобы немедленно сделаться храбрым и рискованным и начать ставить себе невыполнимые задачи типа возвращения все тех же подвесок. Дюма сделал для формирования советского характера в лучших его проявлениях (авантюризм, отвага, жизнелюбие, широта, презрение к опасности, решимость) куда больше, чем все советские детские писатели, вместе взятые. Он учил храбрости лучше, чем книги о героях Гражданской войны. Он умел описывать добро так, что оно становилось привлекательным. Красивым, черт возьми. А сделать добро красивым - это, скажу я вам, та еще задача. В России до сих пор никому не удалось: что ни положительный герой - то отворотясь не наплюёшься. Либо он правдоискатель с комплексами, либо бывший афганец, в одиночку противостоящий мафии. Свести бы их вместе, афганца с правдоискателем, чтобы взаимно уничтожились,- а мы пока пойдем Дюма почитаем. Коконнас! Ла Мотт! Аббат Фариа!
   Дюма потому и был стихийным монархистом (что не мешало ему в юности считать себя республиканцем, а в зрелости дружить с Гюго и восхищаться Гарибальди), что при монархии жить интереснее, страстей больше! Сюжеты так и сыплются! Вот почему он обожал богачей (и сам в конце концов разбогател), благоговел перед императорами и даже местными князьками. Добро в романах Дюма аристократично. Оно прекрасно одевается (о, перевязь Портоса!), смачно ругается, отлично пьет и жрет, сморкается в батистовые платки! И вечное желание читателя быть аристократом постепенно переходит в желание быть добрым и храбрым… короче, таким, как они!
   Выпил, обглодал, притиснул в углу, выругался, вскочил, пришпорил, пронзил.
   Хочешь так жить, мальчик? Хосю! Так вот, для этого надо быть добрым. Хорошим надо быть, ты понял? Ну конечно!
   Добро редко когда привлекательно в реальности. В литературе оно еще несимпатичнее. Думаю, сочиняя едва ли не самого обаятельного героя русской литературы - Пьера Безухова, Толстой оглядывался на опыт Дюма.
   ДЮМА И НЕГРЫ. Его работоспособность - отдельная тема, по интенсивности труда он не знает себе равных в мировой литературе. Хотя так ли уж она исключительна?- просто не обо всех таких подвигах мы знаем. Полное собрание сочинений Бальзака составляет сто томов, а прожил он всего пятьдесят лет; Горький прожил столько же, сколько Дюма, и написал ничуть не меньше - просто читать невозможно, а так результат тот же. Жюль Верн, кажется, его даже переплюнул. Так что утверждать, будто это не в человеческих силах - написать шестьдесят романов и столько же томов всего остального,- не следует.
   Слово «негр» вообще к нему прилипло, почему и пошел слух, что он нанимает «негров».
   Он был очень смугл и курчав (по некоторым сведениям, был еврей) и обожал чужие остроты на эту тему - это давало возможность срезать незваного острослова. «Скажите, Дюма, а правда ли, что среди ваших предков были негры?» - выпендрился как-то один из недоброжелателей. «Даже обезьяны были,- невозмутимо ответил Дюма.- Как видите, моя семья начала с того, чем кончает ваша».
   Портос, чистый Портос!
   Что касается участия литературных «негров» в его проектах - слухи возникали всё на той же почве: не может нормальный человек за один 1844 год написать «Мушкетеров»,
   «Графа Монте-Кристо», «Королеву Марго» и еще два менее известных романа. Все это печатается на протяжении года в трех разных газетах одновременно и всем трем делает дикий тираж,- но как можно держать в голове все линии «Мушкетеров», «Марго» и «Графа»?! Но, во-первых, это он напечатал их одновременно, а писал, по разным сведениям, всю первую половину сороковых; во-вторых, если один роман диктовать, а два других писать попеременно (что он и делал) - успеть можно. Работал он по четырнадцать, редко двенадцать часов в сутки, по ночам предаваясь разврату с очередной фавориткой (чаще всего - премьершей Исторического театра, пайщиком которого он состоял; однажды слуга, заглянув в кабинет, нашел его сразу с тремя - одна сидела на плечах, одна на коленях, одна свернулась у ног).
   Есть мнение, что он вынужден был бесконечно много писать («Сладкое слово «Конец» для меня означает лишь начало следующего тома»), чтобы справиться с кредиторами.
   Не думаю. Скорее он влезал в долги и совершал бесконечные финансовые авантюры, чтобы был законный стимул писать,- иначе это беспрерывное сочинительство выглядело бы уже чистой графоманией. Но он был вулканом и не мог не изрыгать лаву - приходилось искать самооправдания, даром что всю вторую половину жизни он был богатейшим писателем Франции.
   Он не скрывал, что в сочинении всех его романов эпохи расцвета принимал участие историк и публицист Маке; однако большую часть всех текстов написал Дюма, что подтверждал и его «негр». Писал он и в соавторстве с неким Шервилем - менее удачно; наконец, львиную долю справочной и прочей технической работы осуществляли его секретари, числом два. На вопрос о том, есть ли у него ассистент, Дюма честно отвечал: «Есть. Левая рука. Пока правая пишет, левая держит раскрытую книгу». Тут он тоже не врал - некоторые абзацы его книг дословно перекатаны из мемуаров, исторических трудов и пр.; однако «Мемуары мессира д'Артаньяна» читаются куда хуже «Трех мушкетеров».
   Работать надо, вот что. Пикуль написал немногим меньше, и всё сам. Сомнительные взгляды его и откровенная халтура теперь забыты, и тем не менее «Слово и дело»,
   «Нечистая сила» и «Фаворит» по-прежнему читаются взахлеб. Хотите предложить другую версию истории - валяйте. Но не мешайте талантливому и плодовитому автору со вкусом и удовольствием излагать свою.
   Однако тот, кто работает много и хорошо, на благодарность современников рассчитывать не должен. Современники будут любить угрюмых тугодумов, рефлексирующих алкашей, бесплодных страдальцев, претенциозных пустословов. А Дюма зато эксплуатировал «негров», а Пикуль был антисемит и все врал, а Юлиан Семенов был гэбэшник, а Некрасов (который именно под влиянием Дюма стал заполнять свой журнал собственной беллетристикой «Три страны света») в карты играл и чужие деньги присвоил.
   Хорошо, что подростки не слушают сплетен. Они знай себе читают Дюма и вырастают приличными людьми.
   ДЮМА И МЫ. С Россией его связывали особые отношения - тут его встречали так, что он даже спросил в Грузии князя Багратиона: «Не принимают ли меня за потомка Александра Великого?» - «За самого Александра Великого»,- со значением отвечал князь.
   Самые точные наблюдения над Россией принадлежат перу французов - де Кюстина и Дюма; Дюма был точнее, ибо он на Россию больше похож. Вернувшись, он сделал два замечания: «Из рук, в которых сегодня находится Россия, она рано или поздно выпадет. Если они сожмутся сильнее - ее вырвут с кровью; если они ослабнут - она выскользнет сама». И: «После отмены крепостного права российская аристократия вступила наконец на славный путь, на котором французская находится с конца восемнадцатого века: путь, ведущий ко всем чертям». Насчет прогресса у него никаких иллюзий не было. «Россия - роскошный фасад; что за ним делается - никого не волнует, а между тем безалаберность есть поистине душа этой страны. Россия - угрюмая госпожа, смущенная собственным величием; Грузия - веселая рабыня». Его записки о России и Кавказе - сокровищница очаровательных наблюдений, слухов, сплетен, нелепиц и неверных интерпретаций,- но, ошибаясь в мелочах (именно ему приписывают честь изобретения «развесистой клюквы»), он был абсолютно точен в главном: «Самая типичная история за время моего путешествия: пожарные тушат дом.
   За водой надо бегать за полверсты к пруду; на мое предложение организовать цепочку начальник пожарной дружины объясняет, что это не предусмотрено законами…»
   Поразительно законопослушная у нас страна - и всегда была такая!
   Он был сродни России - ее безалаберности, избыточности, объемам, страстности, его даже пить тут приучили. Но «Три мушкетера» сделались самой известной у нас французской книгой еще по одной причине, о которой грех не упомянуть напоследок.
   В самом деле, во всем мире больше любят «Графа Монте-Кристо» (в Латинской Америке, где месть священна, это вообще, извините за выражение, культовая книга).
   «Королеву Марго» тоже очень ценят, особенно во Франции. Немцы любят «Женщину с бархаткой на шее» - как-никак она о Гофмане. Но только в России «Мушкетеры» приравнены к мировой классике и разошлись на цитаты; дело, думаю, в очень важном открытии Дюма, а именно в подробно освещаемом конфликте светской и духовной властей.
   Вот Франция. Вот король, олицетворяющий государственность - прославленную, пылкую и слабую; вот кардинал, олицетворяющий идеологию - всевластную, жестокую и фальшивую. Это нормальная картина российской реальности - разделение на патриотов истинных (мушкетеров короля) и государственных (гвардейцы кардинала).
   И когда наши отечественные д'Артаньяны выбирают служение Родине, а не власти,- им обязательно вспоминаются великие слова Атоса: «Вы сделали то, что должны были сделать, д'Артаньян; но, может быть, вы сделали ошибку». Никогда не забуду, как Смехов их произносит.
   Между нашими властями в XX веке разница примерно такая же, как между Ришелье и Мазарини: и тот и другой - интриганы и мерзавцы, но один действует похитрей и поциничней, а другой - поглупей и попроще. Суть одна. Ришелье и Мазарини чередуются, и оба они только делают вид, что любят родину. То есть они ее любят, конечно (как Ришелье, говорят, любил Анну Австрийскую),- но совершенно без взаимности. Вот и вредят ей, как могут.
   Это раздвоение образа родины - истинно русская черта. Вот почему все порядочные люди ощущают себя здесь мушкетерами короля и никогда не пойдут в гвардейцы кардинала.
   ГЛАВНАЯ КНИГА. Это не «Три мушкетера», и не оба продолжения, и не «Граф Монте-Кристо», к которому сам автор питал нежнейшую привязанность; это мистический роман «Исаак Лакедем», к которому Дюма готовился всю жизнь, мечтал о нем страстно и уже распланировал объем. В книге должно быть пять томов размером с «Графиню де Монсоро»; она станет ответом «Мельмоту-скитальцу» печального Мэтьюрина и «Агасферу» неутомимого Сю. Сюжет - странствия Вечного жида; время действия - вся история; финал - пришествие второго Сына Божьего, гибель планеты и возрождение человечества.
   В письмах издателям он восторженно расхваливает собственный роман. Книга будет гениальная, и никогда еще ему не было так легко писать: «Я диктовал часто, но впервые диктуют мне». Атеист или по крайней мере агностик, он использовал библейский миф как элемент сюжета: Исааку встречается Христос, Исаак свидетельствует о нем! Дюма едва ли не первый прозаик, сделавший Христа героем беллетристического сочинения. После Булгакова такое делается сплошь и рядом.
   Тогда это было в новинку, и церковь возроптала. Она запретила Дюма печатать книгу, и все газеты, все издатели расторгли договор с ним. Осталась написанной примерно пятая часть гигантского произведения, которое могло оказаться и образцом дурновкусия, и - вместе с тем - величайшим прорывом в литературу будущего века. У нас этот роман не переведен, кажется (в советское время точно не выходил); во Франции очень давно не переиздавался. Между тем все фантастические саги, выдержанные в жанре альтернативной истории, берут начало отсюда. Какая могла быть книга!
   Дюма вспоминал о ней до самой смерти, все думал продолжать. Он умер в декабре 1870 года накануне падения Парижа, взятого пруссаками. Умер в доме сына, у моря, которое очень любил и с которым чувствовал некое тайное родство. Да и как не чувствовать - изведя этакое море чернил, наплодив этакое людское море… Говорят, в бреду он беседовал со своими персонажами - куда-то скакал, кого-то протыкал…
   Вероятно, отбивал Париж.
   Любимой книгой маленького Ленина была «Хижина дяди Тома», а впоследствии «Что делать»; любимой книгой молодого Сталина - «Спартак»; Ельцину в юности нравился Чехов… Кого бы привести в качестве положительного примера? Никто из государственных людей никогда не признавался, что их любимая книга - «Три мушкетера» или хотя бы «Граф Монте-Кристо».
   Ну и ладно. Мы вот не стесняемся. Поэтому нас не любят кардиналы, зато любят симпатичные фрейлины, и вообще мы еще порадуемся на своем веку. 2003 год История одного одиночества Собака не знает, как называется целебная трава,- и, однако, тянется к ней безошибочно. В конце августа этого года я со старшим ребенком ехал в Крым через Киев. На киевской окраине, где живут мои старые друзья, кипит вокруг станции метро стихийный букинистический рынок - бродя по нему, чувствуешь себя немного мародером, ибо характер продаваемых книг и уровень цен лучше всякой оппозиции расскажут тебе об истинной жизни украинской интеллигенции. Продавались в основном дореволюционные статистические справочники, думские протоколы, толстые журналы и иные никому, кроме специалистов, не нужные раритеты; среди выставленных на лотки советских книг преобладали собрания сочинений. У одного сухощавого старика, похожего на Николая Гринько, увидел я десятитомник Салтыкова-Щедрина, за который просили десять гривен.
   Я убежден, что, поторговавшись, взял бы его и за пять. Золотая библиотека нашего детства - текстологически выверенные, прекрасно иллюстрированные собрания русской классики, гордость среднего интеллигента, не дай Бог том пропадет!- в начале девяностых как-то вдруг обесценилась, из надежного вложения денег на крайний случай превратилась в бросовый товар, а черпать в ней утешение среди новых времен оказалось трудно - после интерпретаторов коммунистических на нее налетели либеральные. Из яростного обличителя Гоголь сделался певцом и романтизатором нарождающегося капитализма, Лев Толстой попал в певцы аристократии, Достоевский - в государственники, Островский - в защитники прогрессивного тороватого купечества, а Салтыков-Щедрин пропал совсем. Он оказался прочнее всего присвоен коммунистами, изгнан из школьной и даже вузовской программы, крайне редко переиздается - пойди теперь ототри с него клеймо неподкупного сатирика или в крайнем случае мрачного русоненавистника!
   Думаю, из всех русских классиков это единственный, чье десятитомное собрание сочинений можно даже и в Киеве сегодня приобрести за пятьдесят рублей, из расчета по пяти за гривну. Щедрин это словно понимал и стоял достойно, тихо, имея вид подозрительно новый и свежий - ясно было, что это светло-коричневое с золотым тиснением «правдинское» собрание никто сроду не открывал. Автор привык безропотно сносить свое незаслуженно скромное положение в русской литературе - потерпим, было бы живо наше дело; трудно найти во всей отечественной истории сочинителя с более скромными амбициями и более критическим отношением к своему труду. На все молодежные восторги (кстати, тоже не особенно громкие) он отвечал самокритично: я, мол, летописец минуты… с Толстым не конкурировал, с Достоевским не равнялся, романы свои называл очерками, и вряд ли отсутствие посмертной славы огорчило бы его всерьез. Напротив, он ужаснулся бы, узнав, что сочинения его остаются актуальными.
   Короче, так мне стало его жалко, что я в непостижимом порыве немедленно купил весь десятитомник, разложил его по двум прочным пакетам с рекламой любимого «Первака» и в таком виде свозил в Крым, где, в сущности, не читал ничего другого.
   Десятитомник являл собою надрывающую сердце картину титанической борьбы текста с комментариями. Никакому Лермонтову, никакому Бунину так не доставалось от советских интерпретаторов. Одна вступительная статья способна была навеки отвадить школьника от Салтыкова-Щедрина, а уж примечания, трактующие каждое слово с точностью до наоборот,- тема отдельная и скорбная. Неделю почитавши «великого русского сатирика» вдали от злобы дня, я понял, что писателя надо спасать.
   Подозреваю, что сегодня Салтыков-Щедрин - самый насущный русский классик, опередивший свой век гораздо радикальнее, чем его великие современники; подозреваю, что для больного интеллигентского сознания, оказавшегося в который уж раз на распутье, Щедрин единственно целебен - и что, кроме него, никто нам сегодня не объяснит нашего истинного положения… но его надо читать. Читать не для того, чтобы, подобно Ленину, иной его образ или речевой оборот прихватить в собственный арсенал,- а для того, чтобы гордый и стоический его опыт упас нас от новых соблазнов.
   Ведь какой ему создали образ-то? Мариэтта Шагинян призналась откровенней прочих: я, говорит, еще сочинений его не читала, а уж увидела фотографию - и была потрясена навеки. Такой скорбный, такой гневный и требовательный взгляд! И все его сочинения потом не производили на меня такого впечатления, как этот портрет.
   Признание симптоматичное и очень женское: Шагинян была хоть и марксистка, а женщина, ей портрет завсегда важней сочинений. Но именно так, по-женски, трактовало Щедрина и все советское литературоведение: получался образ вечного страдальца, день и ночь вертящегося на своем одре и вскрикивающего от боли при любой новой гнусности самодержавия. И так-то ему тошно, и так-то сердце его болит и желчью обливается - положительно, у человека вторая печень вместо сердца!
   Гневный, страстный, обличительный - и любит-то он Россию, и ненавидит еще пуще, и серная кислота так и брызжет с его пера! Никакой личной жизни, одна журналистика. Салтыкову-Щедрину не повезло еще в одном отношении: он почти ни в чем не заблуждался. Вернейший его ученик Михаил Успенский как-то объяснил мне принцип, по которому он отбирал книги в семидесятые годы: ежели в предисловии написано, что автор заблуждался - дело, этого мы берем; а ежели все у него обстоит правоверно, то пусть его полежит на полочке. С точки зрения советского литературоведения, Щедрин был кругом прав - разве что недостаточно знал жизнь фабричного пролетариата да на старости лет, по слабости здоровья, идеализировал патриархальный быт Пошехонья… но тут же, конечно, спохватывался и принимался ненавидеть. Так ненавидел - инда припадки нервные с ним случались; оттого он и умер в не патриаршеских еще годах, что раздражение его противу всего на свете как-то само собой перешло в хроническое раздражение всех нервов, малейший звук причинял ему физические страдания… Незадолго до смерти он еще имел несчастье принять у себя депутацию от петербургских студентов, в которую входил и старший брат Ильича - угрюмый, фанатичный юноша, который долго тряс старику руку и этим немало его испугал. Евгений Евтушенко оставил о сем случае патетическое стихотворение: «Не жмите так руку, мне больно, я старенький,- смеется Щедрин, но ему не смешно». Да уж чего смешного…