Страница:
Появление самостоятельных независимых государств Средней Азии означало, что в некоторых местах юго-восточная граница России была оттеснена в северном направлении более чем на тысячу миль. Новые государства в настоящее время контролируют большую часть месторождений минеральных и энергетических ресурсов, которые обязательно станут привлекательными для иностранных государств. Неизбежным становится то, что не только представители элиты, но вскоре и простые люди в этих республиках будут становиться все более и более националистически настроенными и, по всей видимости, будут все в большей степени придерживаться мусульманской ориентации. В Казахстане, обширной стране, располагающей огромными запасами природных ресурсов, но с населением почти в 20 млн. человек, распределенным примерно поровну между казахами и славянами, лингвистические и национальные трения, по-видимому, имеют тенденцию к усилению. Узбекистан — при более однородном этническом составе населения, насчитывающего примерно 25 млн. человек, и лидерах, делающих акцент на историческом величии страны, — становится все более активным в утверждении нового постколониального статуса региона. Туркменистан, который географически защищен Казахстаном от какого-либо прямого контакта с Россией, активно налаживает и развивает новые связи с Ираном в целях ослабления своей прежней зависимости от российской системы для получения доступа на мировые рынки.
Республики Средней Азии, получающие поддержку Турции, Ирана, Пакистана и Саудовской Аравии, не склонны торговать своим новым политическим суверенитетом даже ради выгодной экономической интеграции с Россией, на что многие русские все еще продолжают надеяться. По крайней мере, некоторая напряженность и враждебность в отношениях этих республик с Россией неизбежны, хотя на основании неприятных прецедентов с Чечней и Таджикистаном можно предположить, что нельзя полностью исключать и возможности развития событий в еще более худшую сторону. Для русских спектр потенциального конфликта с мусульманскими государствами по всему южному флангу России (общая численность населения которых, вместе с Турцией, Ираном и Пакистаном, составляет более 300 млн. человек) представляет собой источник серьезной обеспокоенности.
И наконец, в момент краха советской империи Россия столкнулась с новой угрожающей геополитической ситуацией также и на Дальнем Востоке, хотя ни территориальные, ни политические изменения не коснулись этого региона. В течение нескольких веков Китай представлял собой более слабое и более отсталое государство по сравнению с Россией, по крайней мере в политической и военной сферах. Никто из русских, обеспокоенных будущим страны и озадаченных драматическими изменениями этого десятилетия, не в состоянии проигнорировать тот факт, что Китай в настоящее время находится на пути становления и преобразования в более развитое, более динамичное и более благополучное государство, нежели Россия. Экономическая мощь Китая в совокупности с динамической энергией его 1,2-миллиардного населения существенно меняют историческое уравнение между двумя странами с учетом незаселенных территорий Сибири, почти призывающих китайское освоение.
Такая неустойчивая новая реальность не может не отразиться на чувстве безопасности России по поводу ее территорий на Дальнем Востоке, равно как и в отношении ее интересов в Средней Азии. В долгосрочной перспективе подобного рода перемены могут даже усугубить геополитическую важность потери Россией Украины. О стратегических последствиях такой ситуации для России очень хорошо сказал Владимир Лукин, первый посол посткоммунистического периода России в Соединенных Штатах, а позднее председатель Комитета по иностранным делам в Госдуме:
Геостратегическая фантасмагория
Таким образом, период исторического и стратегического замешательства в постимперской России был неизбежен. Потрясающий развал Советского Союза и особенно ошеломляющий и, в общем-то, неожиданный распад великой Российской империи положили начало в России процессу широкого поиска души, широким дебатам по вопросу о том, как в настоящее время должна Россия определять самое себя в историческом смысле, появлению многочисленных публичных и частных суждений по вопросам, которые в большинстве крупных стран даже не поднимаются: «Что есть Россия? Где Россия? Что значит быть русским?»
Это не просто теоретические вопросы: любой ответ на них наполнен значительным геополитическим содержанием. Является ли Россия национальным государством, основу которого составляют только русские, или Россия является по определению чем-то большим (как Великобритания — это больше, чем Англия) и, следовательно, ей судьбой назначено быть империей? Каковы — исторически, стратегически и этнически — действительные границы России? Следует ли рассматривать независимую Украину как временное отклонение в рамках этих исторических, стратегических и этнических понятий? (Многие русские склонны считать именно так.) Чтобы быть русским, должен ли человек быть русским с этнической точки зрения или он может быть русским с политической, а не этнической точки зрения (т.е. быть «россиянином» — что эквивалентно «британцу», а не «англичанину»)? Например, Ельцин и некоторые русские доказывали (с трагическими последствиями), что чеченцев можно и даже должно считать русскими.
За год до крушения Советского Союза русский националист, один из тех, кто видел приближающийся конец Союза, во всеуслышание заявил с отчаянием:
Более того, постсоветский кризис русского государства (так сказать, его «сущности») был осложнен тем фактом, что Россия не только внезапно лишилась своей имперской миссионерской роли, но и оказалась под давлением своих собственных модернизаторов (и их западных консультантов), которые, чтобы сократить зияющий разрыв между социально отсталой Россией и наиболее развитыми евразийскими странами, требуют, чтобы Россия отказалась от своей традиционной экономической роли ментора, владельца и распорядителя социальными благами. Это потребовало ни более ни менее как политически революционного ограничения роли Российского государства на международной арене и внутри страны. Это стало абсолютно разрушительным для большинства укоренившихся моделей образа жизни в стране и усилило разъединяющий смысл геополитической дезориентации среди русской политической элиты.
В этой запутанной обстановке, как и можно было ожидать, на вопрос: «Куда идет Россия и что есть Россия?» — возникает множество ответов. Большая протяженность России в Евразии давно способствовала тому, чтобы элита мыслила геополитически. Первый министр иностранных дел постимперской и посткоммунистической России Андрей Козырев вновь подтвердил этот образ мышления в одной из своих первых попыток определить, как новая Россия должна вести себя на международной арене. Меньше чем через месяц после распада Советского Союза он заметил: «Отказавшись от мессианства, мы взяли курс на прагматизм... мы быстро пришли к пониманию, что геополитика... заменяет идеологию».20
Вообще говоря, как реакция на крушение Советского Союза возникли три общих и частично перекрывающихся геостратегических варианта, каждый из которых в конечном счете связан с озабоченностью России своим статусом по сравнению с Америкой и содержит некоторые внутренние варианты. Эти несколько направлений мысли могут быть классифицированы следующим образом:
Приоритет «зрелого стратегического партнерства» с Америкой, что для некоторых приверженцев этой идеи являлось на самом деле термином, под которым зашифрован глобальный кондоминиум.
Акцент на «ближнее зарубежье» как на объект основного интереса России, при этом одни отстаивают некую модель экономической интеграции при доминировании Москвы, а другие также рассчитывают на возможную реставрацию некоторого имперского контроля с созданием таким образом державы, более способной уравновесить Америку и Европу.
Контральянс, предполагающий создание чего-то вроде евразийской антиамериканской коалиции, преследующей цель снизить преобладание Америки в Евразии.
Хотя первая идея первоначально доминировала среди членов новой правящей команды президента Ельцина, второй вариант снискал известность в политических кругах вскоре после первой идеи частично как критика геополитических приоритетов Ельцина; третья идея возникла несколько позже, где-то в середине 90-х годов, в качестве реакции на растущие настроения, что геостратегия постсоветской России неясна и не работает. Как это случается, все три варианта оказались неуклюжими с исторической точки зрения и разработанными на основе весьма фантасмагорических взглядов на нынешние мощь, международный потенциал и интересы России за рубежом.
Сразу же после крушения Советского Союза первоначальная позиция Ельцина отображала всегда лелеемую, но никогда не достигавшую полного успеха концепцию русской политической мысли, выдвигаемую «прозападниками»: Россия — государство западного мира — должна быть частью Запада и должна как можно больше подражать Западу в своем развитии. Эта точка зрения поддерживалась самим Ельциным и его министром иностранных дел, при этом Ельцин весьма недвусмысленно осуждал русское имперское наследие. Выступая в Киеве 19 ноября 1990 г. и высказывая мысли, которые украинцы и чеченцы смогли впоследствии обернуть против него же, Ельцин красноречиво заявил:
Этот кондоминиум будет глобальным по масштабам. Таким образом Россия будет не только законным правопреемником бывшего Советского Союза, но и де-факто партнером в мировом устройстве, основанном на подлинном равенстве. Как не устают заявлять российские лидеры, это означает не только то, что остальные страны мира должны признать Россию равной Америке, но и то, что ни одна глобальная проблема не может обсуждаться или решаться без участия и/или разрешения России. Хотя открыто об этом не говорилось, в эту иллюзию вписывается также точка зрения, что страны Центральной Европы должны каким-то образом остаться, или даже решить остаться, регионом, политически особо близким России. Роспуск Варшавского договора и СЭВ не должен сопровождаться тяготением их бывших членов к НАТО или даже только к ЕС.
Западная помощь тем временем позволит российскому правительству провести реформы внутри страны, исключить вмешательство государства в экономику и создать условия для укрепления демократических институтов. Восстановление Россией экономики, ее специальный статус равноправного партнера Америки и просто ее привлекательность побудят недавно образовавшиеся независимые государства — благодарные России за то, что она не угрожает им, и все более осознающие выгоды некоего союза с ней — к самой тесной экономической, а затем и политической интеграции с Россией, расширяя таким образом пределы этой страны и увеличивая ее мощь.
Проблема с таким подходом заключается в том, что он лишен внешнеполитического и внутриполитического реализма. Хотя концепция «зрелого стратегического партнерства» и ласкает взор и слух, она обманчива. Америка никогда не намеревалась делить власть на земном шаре с Россией, да и не могла делать этого, даже если бы и хотела. Новая Россия была просто слишком слабой, слишком разоренной 75 годами правления коммунистов и слишком отсталой социально, чтобы быть реальным партнером Америки в мире. По мнению Вашингтона, Германия, Япония и Китай по меньшей мере так же важны и влиятельны. Более того, по некоторым центральным геостратегическим вопросам, представляющим национальный интерес Америки, — в Европе, на Ближнем Востоке и на Дальнем Востоке — устремления Америки и России весьма далеки от совпадения. Как только неизбежно начали возникать разногласия — из-за диспропорций в сфере политической мощи, финансовых затрат, технологических новшеств и культурной притягательности — идея «зрелого стратегического партнерства» стала казаться дутой, и все больше русских считают ее выдвинутой специально для обмана России.
Возможно, этого разочарования можно было бы избежать, если бы Америка раньше, во время американо-российского «медового месяца», приняла концепцию расширения НАТО и одновременно предложила России «сделку, от которой невозможно отказаться», а именно — особые отношения сотрудничества между Россией и НАТО. Если бы Америка четко и решительно приняла концепцию расширения альянса с оговоркой, что Россия будет каким-либо образом включена в этот процесс, можно было бы, вероятно, избежать возникшего у Москвы впоследствии чувства разочарования «зрелым партнерством», а также прогрессирующего ослабления политических позиций «прозападников» в Кремле.
Временем сделать это была вторая половина 1993 года, сразу же после того, как Ельцин в августе подтвердил, что стремление Польши присоединиться к трансатлантическому альянсу не противоречит «интересам России». Вместо этого администрация Клинтона, тогда все еще проводившая политику «предпочтения России», мучилась еще два года, в течение которых Кремль «сменил пластинку» и стал все более враждебно относиться к появляющимся, но нерешительным сигналам о намерении Америки расширить НАТО. К 1996 году, когда Вашингтон решил сделать расширение НАТО центральной задачей политики Америки по созданию более крупного и более безопасного евроатлантического сообщества, русские встали в жесткую оппозицию. Следовательно, 1993 год можно считать годом упущенных исторических возможностей.
Нельзя не признать, что не все тревоги России в отношении расширения НАТО лишены законных оснований или вызваны недоброжелательством. Некоторые противники расширения НАТО, разумеется, особенно в российских военных кругах, воспользовались менталитетом времен холодной войны и рассматривают расширение НАТО не как неотъемлемую часть собственного развития Европы, а скорее как продвижение к границам России возглавляемого Америкой и все еще враждебного альянса. Некоторые представители российской внешнеполитической элиты — большинство из которых на самом деле бывшие советские должностные лица — упорствуют в давней геостратегической точке зрения, что Америке нет места в Евразии и что расширение НАТО в большей степени связано с желанием американцев расширить свою сферу влияния. В некоторой степени их оппозиция связана с надеждой, что не связанные ни с кем страны Центральной Европы однажды вернутся в сферу геополитического влияния Москвы, когда Россия «поправится».
Но многие российские демократы также боялись, что расширение НАТО будет означать, что Россия останется вне Европы, подвергнется политическому остракизму и ее будут считать недостойной членства в институтах европейской цивилизации. Отсутствие культурной безопасности усугубляло политические страхи, что сделало расширение НАТО похожим на кульминацию давней политики Запада, направленной на изолирование России, чтобы оставить ее одну — уязвимой для различных ее врагов. Кроме того, российские демократы просто не смогли понять ни глубины возмущения населения Центральной Европы более чем полувековым господством Москвы, ни глубины их желания стать частью более крупной евроатлантической системы.
С другой стороны, возможно, что ни разочарования, ни ослабления российских «прозападников» избежать было нельзя. Новая российская элита, не единая сама по себе, с президентом и его министром иностранных дел, неспособными обеспечить твердое геостратегическое лидерство, не могла четко определить, чего новая Россия хочет в Европе, как не могла и реалистично оценить имеющиеся ограничения, связанные со слабостью России. Российские демократы, ведущие политические схватки, не смогли заставить себя смело заявить, что демократическая Россия не против расширения трансатлантического демократического сообщества и хочет входить в него. Мания получить одинаковый с Америкой статус в мире затруднила политической элите отказ от идеи привилегированного геополитического положения России не только на территории бывшего Советского Союза, но и в отношении бывших стран — сателлитов Центральной Европы.
Такое развитие обстановки сыграло на руку националистам, которые к 1994 году начали вновь обретать голос, и милитаристам, которые к тому времени стали критически важными для Ельцина сторонниками внутри страны. Их все более резкая и временами угрожающая реакция на чаяния населения стран Центральной Европы лишь усилила решимость бывших стран-сателлитов — помнящих о своем лишь недавно обретенном освобождении от господства России — получить безопасное убежище в НАТО.
Пропасть между Вашингтоном и Москвой углубилась еще больше из-за нежелания Кремля отказаться от всех завоеванных Сталиным территорий. Западное общественное мнение, особенно в Скандинавских странах, а также и в Соединенных Штатах было особо встревожено двусмысленным отношением России к Прибалтийским республикам. Признавая их независимость и не заставляя их стать членами СНГ, даже демократические российские руководители периодически прибегали к угрозам, чтобы добиться льгот для крупных сообществ русских колонистов, которых преднамеренно поселили в этих странах во времена правления Сталина. Обстановка была еще больше омрачена подчеркнутым нежеланием Кремля денонсировать секретное германо-советское соглашение 1939 года, которое проложило дорогу насильственному включению этих республик в состав Советского Союза. Даже через пять лет после распада Советского Союза представители Кремля настаивали (в официальном заявлении от 10 сентября 1996 г.), что в 1940 году Прибалтийские государства добровольно «присоединились» к Советскому Союзу.
Российская постсоветская элита явно ожидала, что Запад поможет или, по крайней мере, не будет мешать восстановлению главенствующей роли России в постсоветском пространстве. Поэтому их возмутило желание Запада помочь получившим недавно независимость постсоветским странам укрепиться в их самостоятельном политическом существовании. Даже предупреждая, что «конфронтация с Соединенными Штатами... — это вариант, которого следует избежать», высокопоставленные российские аналитики, занимающиеся вопросами внешней политики США, доказывали (и не всегда ошибочно), что Соединенные Штаты добиваются «реорганизации межгосударственных отношений во всей Евразии... чтобы в результате на континенте было не одно ведущее государство, а много средних, относительно стабильных и умеренно сильных... но обязательно более слабых по сравнению с Соединенными Штатами как по отдельности, так и вместе».21
В этом отношении Украина имела крайне важное значение. Все большая склонность США, особенно к 1994 году, придать высокий приоритет американо-украинским отношениям и помочь Украине сохранить свою недавно обретенную национальную свободу рассматривалась многими в Москве — и даже «прозападниками» — как политика, нацеленная на жизненно важные для России интересы, связанные с возвращением Украины в конечном счете в общий загон. То, что Украина будет со временем каким-то образом «реинтегрирована», остается догматом веры многих из российской политической элиты.22 В результате геополитические и исторические сомнения России относительно самостоятельного статуса Украины лоб в лоб столкнулись с точкой зрения США, что имперская Россия не может быть демократической.
Кроме того, имелись чисто внутренние доводы, что «зрелое стратегическое партнерство» между двумя «демократиями» оказалось иллюзорным. Россия была слишком отсталой и слишком уж опустошенной в результате коммунистического правления, чтобы представлять собой жизнеспособного демократического партнера Соединенных Штатов. И эту основную реальность не могла затушевать высокопарная риторика о партнерстве. Кроме того, постсоветская Россия только частично порвала с прошлым. Почти все ее «демократические» лидеры — даже если они искренне разочаровались в советском прошлом — были не только продуктом советской системы, но и бывшими высокопоставленными членами ее правящей элиты. Они не были в прошлом диссидентами, как в Польше или Чешской Республике. Ключевые институты советской власти — хотя и слабые, деморализованные и коррумпированные — остались. Символом этой действительности и того, что коммунистическое прошлое все еще не разжало своих объятий, является исторический центр Москвы: продолжает существовать Мавзолей Ленина. Это равнозначно тому, что постнацистской Германией руководили бы бывшие нацистские «гауляйтеры» среднего звена, которые провозглашали бы демократические лозунги, и при этом мавзолей Гитлера продолжал стоять в центре Берлина.
Республики Средней Азии, получающие поддержку Турции, Ирана, Пакистана и Саудовской Аравии, не склонны торговать своим новым политическим суверенитетом даже ради выгодной экономической интеграции с Россией, на что многие русские все еще продолжают надеяться. По крайней мере, некоторая напряженность и враждебность в отношениях этих республик с Россией неизбежны, хотя на основании неприятных прецедентов с Чечней и Таджикистаном можно предположить, что нельзя полностью исключать и возможности развития событий в еще более худшую сторону. Для русских спектр потенциального конфликта с мусульманскими государствами по всему южному флангу России (общая численность населения которых, вместе с Турцией, Ираном и Пакистаном, составляет более 300 млн. человек) представляет собой источник серьезной обеспокоенности.
И наконец, в момент краха советской империи Россия столкнулась с новой угрожающей геополитической ситуацией также и на Дальнем Востоке, хотя ни территориальные, ни политические изменения не коснулись этого региона. В течение нескольких веков Китай представлял собой более слабое и более отсталое государство по сравнению с Россией, по крайней мере в политической и военной сферах. Никто из русских, обеспокоенных будущим страны и озадаченных драматическими изменениями этого десятилетия, не в состоянии проигнорировать тот факт, что Китай в настоящее время находится на пути становления и преобразования в более развитое, более динамичное и более благополучное государство, нежели Россия. Экономическая мощь Китая в совокупности с динамической энергией его 1,2-миллиардного населения существенно меняют историческое уравнение между двумя странами с учетом незаселенных территорий Сибири, почти призывающих китайское освоение.
Такая неустойчивая новая реальность не может не отразиться на чувстве безопасности России по поводу ее территорий на Дальнем Востоке, равно как и в отношении ее интересов в Средней Азии. В долгосрочной перспективе подобного рода перемены могут даже усугубить геополитическую важность потери Россией Украины. О стратегических последствиях такой ситуации для России очень хорошо сказал Владимир Лукин, первый посол посткоммунистического периода России в Соединенных Штатах, а позднее председатель Комитета по иностранным делам в Госдуме:
«В прошлом Россия видела себя во главе Азии, хотя и позади Европы. Однако затем Азия стала развиваться более быстрыми темпами... и мы обнаружили самих себя не столько между „современной Европой“ и „отсталой Азией“, сколько занимающими несколько странное промежуточное пространство между двумя „Европами“.18Короче говоря, Россия, являвшаяся до недавнего времени созидателем великой территориальной державы и лидером идеологического блока государств-сателлитов, территория которых простиралась до самого центра Европы и даже одно время до Южно-Китайского моря, превратилась в обеспокоенное национальное государство, не имеющее свободного географического доступа к внешнему миру и потенциально уязвимое перед лицом ослабляющих его конфликтов с соседями на западном, южном и восточном флангах. Только непригодные для жизни и недосягаемые северные просторы, почти постоянно скованные льдом и покрытые снегом, представляются безопасными в геополитическом плане.
Геостратегическая фантасмагория
Таким образом, период исторического и стратегического замешательства в постимперской России был неизбежен. Потрясающий развал Советского Союза и особенно ошеломляющий и, в общем-то, неожиданный распад великой Российской империи положили начало в России процессу широкого поиска души, широким дебатам по вопросу о том, как в настоящее время должна Россия определять самое себя в историческом смысле, появлению многочисленных публичных и частных суждений по вопросам, которые в большинстве крупных стран даже не поднимаются: «Что есть Россия? Где Россия? Что значит быть русским?»
Это не просто теоретические вопросы: любой ответ на них наполнен значительным геополитическим содержанием. Является ли Россия национальным государством, основу которого составляют только русские, или Россия является по определению чем-то большим (как Великобритания — это больше, чем Англия) и, следовательно, ей судьбой назначено быть империей? Каковы — исторически, стратегически и этнически — действительные границы России? Следует ли рассматривать независимую Украину как временное отклонение в рамках этих исторических, стратегических и этнических понятий? (Многие русские склонны считать именно так.) Чтобы быть русским, должен ли человек быть русским с этнической точки зрения или он может быть русским с политической, а не этнической точки зрения (т.е. быть «россиянином» — что эквивалентно «британцу», а не «англичанину»)? Например, Ельцин и некоторые русские доказывали (с трагическими последствиями), что чеченцев можно и даже должно считать русскими.
За год до крушения Советского Союза русский националист, один из тех, кто видел приближающийся конец Союза, во всеуслышание заявил с отчаянием:
«Если ужасное несчастье, немыслимое для русских людей, все-таки произойдет и государство разорвут на части и люди, ограбленные и обманутые своей 1000-летней историей, внезапно останутся одни, когда их недавние „братья“, захватив свои пожитки, сядут в свои „национальные спасательные шлюпки“ и уплывут от давшего крен корабля, что ж, нам некуда будет податься... Русская государственность, которая олицетворяет собой „русскую идею“ политически, экономически и духовно, будет создана заново. Она вберет в себя все лучшее из долгих 1000 лет существования царизма и 70 советских лет, которые пролетели как одно мгновение».19Но как? Поиск ответа, который был бы приемлемым для русского народа и одновременно реалистичным, осложняется историческим кризисом самого русского государства. На протяжении практически всей своей истории это государство было одновременно инструментом и территориальной экспансии, и экономического развития. Это также было государство, которое преднамеренно не представляло себя чисто национальным инструментом, как это принято в западноевропейской традиции, но определяло себя исполнителем специальной наднациональной миссии, с «русской идеей», разнообразно определенной в религиозных, геополитических или идеологических рамках. Теперь же в этой миссии ей внезапно отказали, когда государство уменьшилось территориально до главным образом этнической величины.
Более того, постсоветский кризис русского государства (так сказать, его «сущности») был осложнен тем фактом, что Россия не только внезапно лишилась своей имперской миссионерской роли, но и оказалась под давлением своих собственных модернизаторов (и их западных консультантов), которые, чтобы сократить зияющий разрыв между социально отсталой Россией и наиболее развитыми евразийскими странами, требуют, чтобы Россия отказалась от своей традиционной экономической роли ментора, владельца и распорядителя социальными благами. Это потребовало ни более ни менее как политически революционного ограничения роли Российского государства на международной арене и внутри страны. Это стало абсолютно разрушительным для большинства укоренившихся моделей образа жизни в стране и усилило разъединяющий смысл геополитической дезориентации среди русской политической элиты.
В этой запутанной обстановке, как и можно было ожидать, на вопрос: «Куда идет Россия и что есть Россия?» — возникает множество ответов. Большая протяженность России в Евразии давно способствовала тому, чтобы элита мыслила геополитически. Первый министр иностранных дел постимперской и посткоммунистической России Андрей Козырев вновь подтвердил этот образ мышления в одной из своих первых попыток определить, как новая Россия должна вести себя на международной арене. Меньше чем через месяц после распада Советского Союза он заметил: «Отказавшись от мессианства, мы взяли курс на прагматизм... мы быстро пришли к пониманию, что геополитика... заменяет идеологию».20
Вообще говоря, как реакция на крушение Советского Союза возникли три общих и частично перекрывающихся геостратегических варианта, каждый из которых в конечном счете связан с озабоченностью России своим статусом по сравнению с Америкой и содержит некоторые внутренние варианты. Эти несколько направлений мысли могут быть классифицированы следующим образом:
Приоритет «зрелого стратегического партнерства» с Америкой, что для некоторых приверженцев этой идеи являлось на самом деле термином, под которым зашифрован глобальный кондоминиум.
Акцент на «ближнее зарубежье» как на объект основного интереса России, при этом одни отстаивают некую модель экономической интеграции при доминировании Москвы, а другие также рассчитывают на возможную реставрацию некоторого имперского контроля с созданием таким образом державы, более способной уравновесить Америку и Европу.
Контральянс, предполагающий создание чего-то вроде евразийской антиамериканской коалиции, преследующей цель снизить преобладание Америки в Евразии.
Хотя первая идея первоначально доминировала среди членов новой правящей команды президента Ельцина, второй вариант снискал известность в политических кругах вскоре после первой идеи частично как критика геополитических приоритетов Ельцина; третья идея возникла несколько позже, где-то в середине 90-х годов, в качестве реакции на растущие настроения, что геостратегия постсоветской России неясна и не работает. Как это случается, все три варианта оказались неуклюжими с исторической точки зрения и разработанными на основе весьма фантасмагорических взглядов на нынешние мощь, международный потенциал и интересы России за рубежом.
Сразу же после крушения Советского Союза первоначальная позиция Ельцина отображала всегда лелеемую, но никогда не достигавшую полного успеха концепцию русской политической мысли, выдвигаемую «прозападниками»: Россия — государство западного мира — должна быть частью Запада и должна как можно больше подражать Западу в своем развитии. Эта точка зрения поддерживалась самим Ельциным и его министром иностранных дел, при этом Ельцин весьма недвусмысленно осуждал русское имперское наследие. Выступая в Киеве 19 ноября 1990 г. и высказывая мысли, которые украинцы и чеченцы смогли впоследствии обернуть против него же, Ельцин красноречиво заявил:
«Россия не стремится стать центром чего-то вроде новой империи... Россия лучше других понимает пагубность такой роли, поскольку именно Россия долгое время играла эту роль. Что это дало ей? Стали ли русские свободнее? Богаче? Счастливее?.. История научила нас, что народ, который правит другими народами, не может быть счастливым».Сознательно дружественная позиция, занятая Западом, особенно Соединенными Штатами, в отношении нового российского руководства ободрила постсоветских «прозападников» в российском внешнеполитическом истеблишменте. Она усилила его проамериканские настроения и соблазнила членов этого истеблишмента. Новым лидерам льстило быть накоротке с высшими должностными лицами, формулирующими политику единственной в мире сверхдержавы, и они легко впали в заблуждение, что они тоже лидеры сверхдержавы. Когда американцы запустили в оборот лозунг о «зрелом стратегическом партнерстве» между Вашингтоном и Москвой, русским показалось, что этим был благословлен новый демократический американо-российский кондоминиум, пришедший на смену бывшему соперничеству.
Этот кондоминиум будет глобальным по масштабам. Таким образом Россия будет не только законным правопреемником бывшего Советского Союза, но и де-факто партнером в мировом устройстве, основанном на подлинном равенстве. Как не устают заявлять российские лидеры, это означает не только то, что остальные страны мира должны признать Россию равной Америке, но и то, что ни одна глобальная проблема не может обсуждаться или решаться без участия и/или разрешения России. Хотя открыто об этом не говорилось, в эту иллюзию вписывается также точка зрения, что страны Центральной Европы должны каким-то образом остаться, или даже решить остаться, регионом, политически особо близким России. Роспуск Варшавского договора и СЭВ не должен сопровождаться тяготением их бывших членов к НАТО или даже только к ЕС.
Западная помощь тем временем позволит российскому правительству провести реформы внутри страны, исключить вмешательство государства в экономику и создать условия для укрепления демократических институтов. Восстановление Россией экономики, ее специальный статус равноправного партнера Америки и просто ее привлекательность побудят недавно образовавшиеся независимые государства — благодарные России за то, что она не угрожает им, и все более осознающие выгоды некоего союза с ней — к самой тесной экономической, а затем и политической интеграции с Россией, расширяя таким образом пределы этой страны и увеличивая ее мощь.
Проблема с таким подходом заключается в том, что он лишен внешнеполитического и внутриполитического реализма. Хотя концепция «зрелого стратегического партнерства» и ласкает взор и слух, она обманчива. Америка никогда не намеревалась делить власть на земном шаре с Россией, да и не могла делать этого, даже если бы и хотела. Новая Россия была просто слишком слабой, слишком разоренной 75 годами правления коммунистов и слишком отсталой социально, чтобы быть реальным партнером Америки в мире. По мнению Вашингтона, Германия, Япония и Китай по меньшей мере так же важны и влиятельны. Более того, по некоторым центральным геостратегическим вопросам, представляющим национальный интерес Америки, — в Европе, на Ближнем Востоке и на Дальнем Востоке — устремления Америки и России весьма далеки от совпадения. Как только неизбежно начали возникать разногласия — из-за диспропорций в сфере политической мощи, финансовых затрат, технологических новшеств и культурной притягательности — идея «зрелого стратегического партнерства» стала казаться дутой, и все больше русских считают ее выдвинутой специально для обмана России.
Возможно, этого разочарования можно было бы избежать, если бы Америка раньше, во время американо-российского «медового месяца», приняла концепцию расширения НАТО и одновременно предложила России «сделку, от которой невозможно отказаться», а именно — особые отношения сотрудничества между Россией и НАТО. Если бы Америка четко и решительно приняла концепцию расширения альянса с оговоркой, что Россия будет каким-либо образом включена в этот процесс, можно было бы, вероятно, избежать возникшего у Москвы впоследствии чувства разочарования «зрелым партнерством», а также прогрессирующего ослабления политических позиций «прозападников» в Кремле.
Временем сделать это была вторая половина 1993 года, сразу же после того, как Ельцин в августе подтвердил, что стремление Польши присоединиться к трансатлантическому альянсу не противоречит «интересам России». Вместо этого администрация Клинтона, тогда все еще проводившая политику «предпочтения России», мучилась еще два года, в течение которых Кремль «сменил пластинку» и стал все более враждебно относиться к появляющимся, но нерешительным сигналам о намерении Америки расширить НАТО. К 1996 году, когда Вашингтон решил сделать расширение НАТО центральной задачей политики Америки по созданию более крупного и более безопасного евроатлантического сообщества, русские встали в жесткую оппозицию. Следовательно, 1993 год можно считать годом упущенных исторических возможностей.
Нельзя не признать, что не все тревоги России в отношении расширения НАТО лишены законных оснований или вызваны недоброжелательством. Некоторые противники расширения НАТО, разумеется, особенно в российских военных кругах, воспользовались менталитетом времен холодной войны и рассматривают расширение НАТО не как неотъемлемую часть собственного развития Европы, а скорее как продвижение к границам России возглавляемого Америкой и все еще враждебного альянса. Некоторые представители российской внешнеполитической элиты — большинство из которых на самом деле бывшие советские должностные лица — упорствуют в давней геостратегической точке зрения, что Америке нет места в Евразии и что расширение НАТО в большей степени связано с желанием американцев расширить свою сферу влияния. В некоторой степени их оппозиция связана с надеждой, что не связанные ни с кем страны Центральной Европы однажды вернутся в сферу геополитического влияния Москвы, когда Россия «поправится».
Но многие российские демократы также боялись, что расширение НАТО будет означать, что Россия останется вне Европы, подвергнется политическому остракизму и ее будут считать недостойной членства в институтах европейской цивилизации. Отсутствие культурной безопасности усугубляло политические страхи, что сделало расширение НАТО похожим на кульминацию давней политики Запада, направленной на изолирование России, чтобы оставить ее одну — уязвимой для различных ее врагов. Кроме того, российские демократы просто не смогли понять ни глубины возмущения населения Центральной Европы более чем полувековым господством Москвы, ни глубины их желания стать частью более крупной евроатлантической системы.
С другой стороны, возможно, что ни разочарования, ни ослабления российских «прозападников» избежать было нельзя. Новая российская элита, не единая сама по себе, с президентом и его министром иностранных дел, неспособными обеспечить твердое геостратегическое лидерство, не могла четко определить, чего новая Россия хочет в Европе, как не могла и реалистично оценить имеющиеся ограничения, связанные со слабостью России. Российские демократы, ведущие политические схватки, не смогли заставить себя смело заявить, что демократическая Россия не против расширения трансатлантического демократического сообщества и хочет входить в него. Мания получить одинаковый с Америкой статус в мире затруднила политической элите отказ от идеи привилегированного геополитического положения России не только на территории бывшего Советского Союза, но и в отношении бывших стран — сателлитов Центральной Европы.
Такое развитие обстановки сыграло на руку националистам, которые к 1994 году начали вновь обретать голос, и милитаристам, которые к тому времени стали критически важными для Ельцина сторонниками внутри страны. Их все более резкая и временами угрожающая реакция на чаяния населения стран Центральной Европы лишь усилила решимость бывших стран-сателлитов — помнящих о своем лишь недавно обретенном освобождении от господства России — получить безопасное убежище в НАТО.
Пропасть между Вашингтоном и Москвой углубилась еще больше из-за нежелания Кремля отказаться от всех завоеванных Сталиным территорий. Западное общественное мнение, особенно в Скандинавских странах, а также и в Соединенных Штатах было особо встревожено двусмысленным отношением России к Прибалтийским республикам. Признавая их независимость и не заставляя их стать членами СНГ, даже демократические российские руководители периодически прибегали к угрозам, чтобы добиться льгот для крупных сообществ русских колонистов, которых преднамеренно поселили в этих странах во времена правления Сталина. Обстановка была еще больше омрачена подчеркнутым нежеланием Кремля денонсировать секретное германо-советское соглашение 1939 года, которое проложило дорогу насильственному включению этих республик в состав Советского Союза. Даже через пять лет после распада Советского Союза представители Кремля настаивали (в официальном заявлении от 10 сентября 1996 г.), что в 1940 году Прибалтийские государства добровольно «присоединились» к Советскому Союзу.
Российская постсоветская элита явно ожидала, что Запад поможет или, по крайней мере, не будет мешать восстановлению главенствующей роли России в постсоветском пространстве. Поэтому их возмутило желание Запада помочь получившим недавно независимость постсоветским странам укрепиться в их самостоятельном политическом существовании. Даже предупреждая, что «конфронтация с Соединенными Штатами... — это вариант, которого следует избежать», высокопоставленные российские аналитики, занимающиеся вопросами внешней политики США, доказывали (и не всегда ошибочно), что Соединенные Штаты добиваются «реорганизации межгосударственных отношений во всей Евразии... чтобы в результате на континенте было не одно ведущее государство, а много средних, относительно стабильных и умеренно сильных... но обязательно более слабых по сравнению с Соединенными Штатами как по отдельности, так и вместе».21
В этом отношении Украина имела крайне важное значение. Все большая склонность США, особенно к 1994 году, придать высокий приоритет американо-украинским отношениям и помочь Украине сохранить свою недавно обретенную национальную свободу рассматривалась многими в Москве — и даже «прозападниками» — как политика, нацеленная на жизненно важные для России интересы, связанные с возвращением Украины в конечном счете в общий загон. То, что Украина будет со временем каким-то образом «реинтегрирована», остается догматом веры многих из российской политической элиты.22 В результате геополитические и исторические сомнения России относительно самостоятельного статуса Украины лоб в лоб столкнулись с точкой зрения США, что имперская Россия не может быть демократической.
Кроме того, имелись чисто внутренние доводы, что «зрелое стратегическое партнерство» между двумя «демократиями» оказалось иллюзорным. Россия была слишком отсталой и слишком уж опустошенной в результате коммунистического правления, чтобы представлять собой жизнеспособного демократического партнера Соединенных Штатов. И эту основную реальность не могла затушевать высокопарная риторика о партнерстве. Кроме того, постсоветская Россия только частично порвала с прошлым. Почти все ее «демократические» лидеры — даже если они искренне разочаровались в советском прошлом — были не только продуктом советской системы, но и бывшими высокопоставленными членами ее правящей элиты. Они не были в прошлом диссидентами, как в Польше или Чешской Республике. Ключевые институты советской власти — хотя и слабые, деморализованные и коррумпированные — остались. Символом этой действительности и того, что коммунистическое прошлое все еще не разжало своих объятий, является исторический центр Москвы: продолжает существовать Мавзолей Ленина. Это равнозначно тому, что постнацистской Германией руководили бы бывшие нацистские «гауляйтеры» среднего звена, которые провозглашали бы демократические лозунги, и при этом мавзолей Гитлера продолжал стоять в центре Берлина.