Побывать в лаборатории было интересно, хотя ничего похожего на пробудившийся материнский инстинкт я не испытала – разделившиеся клетки напоминали жабью икру. Молоденькую медсестричку, похоже, разочаровало мое спокойствие, она все прыгала вокруг и пыталась повысить эмоциональный градус.
   – Какие хорошие клеточки, ровные, делятся отлично! У вас вообще эталонный случай, целых восемь хороших эмбриончиков получилось! Можно заморозить часть, вы же наверняка захотите еще деток!
   И такая румяная она была, такая ясноглазая, такая блондиночка, со стрелочками на старомодных чулках, в светло-розовых туфельках и отутюженном медицинском халате. И в ее интеллигентно подведенных глазах было такое ожидание счастья – простого, бабьего, «был бы милый рядом», что я не удержалась и улыбнулась в ответ.
   Улыбка моя была скорее сочувственной, но я давно заметила, что люди, которые построили вокруг себя бесхитростный, опирающийся на патриархальные ценности мирок, в котором все просто и понятно, и роли распределены заранее, клюют на фальшивые реверансы, как караси на хлебный мякишек.
   Спустя сутки после того, как я увидела в микроскоп «жабью икру», в мою матку подсадили четыре готовых эмбриончика. Распятая в гинекологическом кресле, я смотрела на монитор и видела их – четыре крошечные точки, похожие на микроскопические, едва различимые взглядом звездочки. Улыбчивая врач предупредила, что, если приживутся все четыре эмбриончика, придется делать резекцию – удалить два или даже три.
   Женщина, забеременевшая таким образом, не сможет выносить четыре плода. Такого почти никогда и не случается, но надо настроиться на то, что беременность будет сложной. Мне придется принимать гормоны, много, почти до двадцатой недели. Каждую среду приходить на осмотр. Относиться к своему организму как к хрустальной вазе и, чуть что не так, ложиться в больницу, на сохранение. Но все это, конечно, только в том случае, если хотя бы один эмбриончик приживется. С первой попытки мало у кого получается, тем более в моем «почтенном» возрасте.
   Об этом я, конечно, знала и без врача. Начиталась в сети страшилок о том, как женщины проходили по двадцать курсов суровой гормональной терапии, их вес увеличивался втрое, а характер портился до неузнаваемости, и ничего – полная пустота.
   Но я всегда старалась жить, не сравнивая себя с другими, – так мне казалось удобнее. У меня было блаженное самоощущение ребенка – я не считала себя ни красавицей, ни дурнушкой, ни неудачницей, ни везунчиком, просто жила, стараясь взять по максимуму от любых сложившихся обстоятельств.
   В тот день я вышла из клиники, прижав ладонь к животу; я вернулась домой и улеглась на диван, выпив стакан теплого молока, а когда позвонила моя подруга Лека с предложением выбраться в ближайший бар на стаканчик безалкогольного мохито, отказалась, сославшись на усталость.
   Я приготовилась беречь себя, как исполненный космосом сосуд. Однако старалась не делать из своей пока еще не подтвержденной беременности сверхценности. Я была заранее готова к тому, что выбранный мною путь может быть долгим.
   Может быть, поэтому мне и повезло. Я попала в те тридцать процентов женщин, у которых с первого раза получается забеременеть методом экстракорпорального оплодотворения. Через две недели тест на беременность уверенно выдавал две яркие синие полоски, и я услышала заветное «поздравляю» из уст врача.
   Я купила витамины для беременных, крем от растяжек и несколько свободных рубашек, позвонила любовнику и сказала, что нам нужно взять паузу, бросила курить и записалась в йога-клуб.
   Я осознанно готовилась стать матерью-одиночкой, и это в городе, где штамп в паспорте по-прежнему приравнивался к некому положению на социальной лестнице, где бывшие однокурсницы, которые не видели друг друга тысячу лет, при случайной встрече спрашивали: «Ну что, замуж вышла?», а если вдруг получали отрицательный ответ, сочувственно качали головой и говорили: мол, ну ничего, все образуется, какие твои годы.
   Я чувствовала себя немного первопроходцем и пиратом.
   И это мне нравилось.
 
   Я часто вспоминаю один случай из детства.
   Случилось это в мой двенадцатый июнь. В то лето за моей Лу ухлестывал университетский профессор – благообразный, седобородый, в твидовом пиджаке. Сейчас я понимаю, что ему было от силы пятьдесят, но тогда он казался мне глухим стариком, ибо сочетал в себе все атрибуты, которые дети обычно ассоциируют с побережьем Стикса.
   У него была буковая трость с бронзовым набалдашником. Лу это веселило – она говорила, профессор просто позерствует, а тот в ответ обиженно бормотал об удаленных менисках. И он слушал Чайковского и Брамса, и это было невыносимо для ребенка моего темперамента. И он ел овсянку по утрам, и к завтраку покупал свежие газеты, его пальцы вечно были перепачканы типографской краской.
   А еще он спал в пижаме, что провоцировало ежевечерний демонический хохот Лу. Мы-то с ней всегда, даже зимой, спали голышом, как первобытные люди в пещере. Я и до сих пор не понимаю сути всех этих ночных рубашек – по-моему, это какой-то викторианский атавизм.
   Так вот, тот профессор однажды подарил мне шахматы, причем у него хватило терпения обучить меня не только основам, но и нескольким игровым комбинациям.
   Сначала мне эта затея не нравилась, но из вежливости я терпела. А потом как-то незаметно втянулась. Лето было жарким и сухим, целыми днями я паслась во дворе с шахматной коробочкой под мышкой. Дети склонны к подражанию, так что к концу августа мое хобби как-то незаметно стало общим дворовым, и мы даже устраивали турниры, и взрослые, умилившись нашей тяге к знаниям, даже покупали победителям призы.
   Я была в лидерах. И вот на одном из таких турниров (до сих пор помню, что главным призом был огромный тульский пряник в форме сердца, медовый, свежий, с белой глазурью) в финале остались я и мальчик из соседнего двора по имени Володя.
   Володя, мало того что был почти на два года старше, так еще и учился в физико-математической школе, в отличие от меня, посещавшей школу с углубленным изучением английского языка.
   Мое намерение заполучить пряник было крепко, да и тренировалась я все лето. Почти каждый вечер мы с профессором разыгрывали партийку сначала по готовым комбинациям, потом – в импровизационном формате. Он учил меня думать, просчитывать на десять ходов вперед.
   Володя играл белыми. Партия затянулась, а ведь ни у моего соперника, ни у меня самой не было той особенной усидчивости, которая позволяет часами не терять внимания. Мы оба были обычными детьми, которые играли в городки, прятки и войнушку и перебивались с четверки на тройку – причиной была лень, а не скудоумие. Но вот в какой-то момент Володя зазевался, и мне удалось поставить капкан – поглотив его ферзя, я с удовлетворением ждала того неминуемого момента, когда сопернику настанет пиздец. И вдруг кто-то дернул меня за рукав – обернувшись, я увидела маму Володи с преувеличенно доброжелательной улыбкой на пористом, как свежий дрожжевой хлеб, лице.
   – Дети, перерывчик на две минуты, у меня к Аллочке есть разговорчик, – сказала (вернее, елейно пропела) она. Нежно уведя меня в сторонку, она зашептала: – Алла, ты такая умная девочка, но ты же понимаешь, для него это стресс. Я вижу, что ты затеяла, но мне кажется, ты должна срочно как-то переиграть.
   – Зачем? – Я даже не сразу поняла, что она от меня хочет.
   Пахло от нее удушающе сладким парфюмом и почему-то нафталином – таким запахом обычно пропитаны старухи с дурнинкой, претендующие на некоторую долю богемности и носящие изъеденную молью лисью шкурку вместо шарфа. Я невольно пятилась, а тетка надвигалась. Лицо ее было круглым как полная луна.
   – Володя – будущий мужчина, – сдвинув подкрашенные черным карандашиком брови, серьезно изрекла она. – Ты пока еще маленькая, не понимаешь. Но мужчина – воин, добытчик, глава семьи. Проигрывать для него – травма. А тут еще… – она скривилась, – проиграть девчонке на два года младше его… Его же ребята засмеют.
   – Но послушайте… Он мог и не участвовать в турнире, раз так не любит проигрывать, – вежливо возразила я.
   – Скажи, что сдаешься, – почти потребовала Володина мать. – Ты девочка. Ни к чему тебе победы.
   Кивнув, я вернулась к столу и, конечно, выиграла.
   Володина мать больше со мной никогда не здоровалась, даже когда прошло уже много лет, я стала относительно взрослой девушкой, и все эти дворовые игры и турниры остались далеко позади.
   В тот вечер мы с Лу пили чай с домашним земляничным вареньем, и я рассказала ей о случившемся. Мы всегда обсуждали события дня вдвоем, мамины мужчины участия в диалоге не принимали; это было нашей ежевечерней традицией. Выслушав меня, Лу рассмеялась и полезла в буфет за конфетами с ликером.
   – Молодец, дочь, – сказала она. – Так им всем.
   А потом еще долго приговаривала: «Ну надо же, какова! Что придумать – надо сдаться, чтобы у мальчика не было травмы поверженного. Потому что, видите ли, он мужчина. Да с такой-то мамашей говном он вырастет, а не мужчиной. Ему с самого детства внушают комплексы, которые через несколько лет станут ему стальной клеткой. И фигушки он выберется, этот нюник Володя!»
 
   Лу устроила меня в лучшую школу района, языковую. К семи годам я, росшая среди взрослых, свободно читала, причем не адаптированную для малышей литературу, а Афанасьева и Твена; любила важно и многословно рассуждать, немного понимала английскую речь и даже замахивалась на псевдофилософские разговоры.
   Школьные экзамены я выдержала с блеском, присутствовавшая на моем собеседовании дама из РОНО даже сказала, что я далеко пойду. Однако моей фамилии не оказалось в списке зачисленных в первый класс.
   В школе той учились дети министерских чиновников и прочих важных шишек, иногда просачивалась богема – например, моей одноклассницей была дочка всеми любимой и обласканной властями народной артистки, а в параллельном классе учился сын рокера, который был знаменит в том числе и тем, что устраивал красивейшие попойки, живописные оргии, а когда нам было по пятнадцать, и вовсе повесился от скуки. И тут Лу, у которой в наличии были агатовые мундштуки, вуали, опасная истома в синих глазах, зато напрочь отсутствовал социальный статус.
   В общем, меня не приняли. Но мама моя, когда речь заходит о чем-то действительно важном, может на короткое время перевоплотиться в ту самую воспетую русскую бабу, которая и коня на скаку, и в избу горящую, и все такое. Потрясая звонкими индийскими браслетами, она заявилась в министерство образования.
   Разумеется, ей не удалось миновать проходную. Зато она познакомилась с одной из местных мелких сошек, чуть ли не уборщиком, который, очарованный страстным напором, принял из ее прекрасных нервных рук заявление о том, что меня непременно должны зачислить в ту самую школу, подсунул его на подпись министру, замешав в пачку заявлений о покупке новых швабр и моющих средств. Чудо – шулерский трюк удался.
   На следующее утро торжествующая Лу явилась в кабинет школьной директрисы с подписанным министром заявлением. Так я оказалась среди учеников одной из самых престижных школ Москвы.
   Учиться было довольно скучно. С самого детства мне внушали, что осмысливание – неотъемлемая часть познания, однако в школе ухитрялись концентрироваться на втором, начисто игнорируя первое. Знания нам давали в изобилии – в последних классах обучение велось на университетском уровне. Однако любые попытки возразить, вытащить из-за пазухи хоть какой-то контраргумент карались.
   Я считалась «сложной», хотя, по сути, была ангелом во плоти.
   «Этой Кукушкиной всегда больше всех надо», – говорили обо мне учителя. Страницы моего дневника пестрели замечаниями, вроде «перебивала учителя», «хамила на уроке английского» и даже «демонстрировала асоциальное поведение». Лу все это зачитывала вслух телефонным подругам, смеясь и прихлебывая разбавленный вишневым соком коньячок.
   Впервые асоциальное поведение было продемонстрировано мною еще самым первым школьным сентябрем. Лу пришлось купить мне школьную форму – обычную советскую школьную форму: коричневое платье и два фартучка, повседневный черный и нарядный белый, с пошленькими кружевными тесемочками.
   Платье было еще куда ни шло, но фартук меня оскорбил. В первый же день я скомкала его и убрала в портфель. А поскольку школа была строгих правил, уже через несколько минут после этого диссидентского акта я была задержана дежурной по коридору – остроносой старшеклассницей с красной повязкой на рукаве.
   – Девочка, где твой фартук? – тоном энкавэдэшника, допрашивающего троцкиста, спросила она.
   В свои семь с небольшим я еще не овладела искусством плетения лжи, так что среди моих пороков была патологическая честность дурака.
   – В портфеле, – бесхитростно призналась я. – Я это носить не буду.
   – Ты думаешь, что здесь дом моделей?! – возмутилась дежурная.
   – Нет. Но я думаю, что я советская школьница. А вовсе не горничная и не хозяюшка на кухне.
   В планы (или навыки?) старшеклассницы не входило ведение спора с мелкой соплей вроде меня, поэтому я была схвачена за локоток и сопровождена в директорский кабинет, где мне прочитали лаконичную лекцию о том, что желание выделиться по своей сути буржуазно, а значит, не украшает советского человека. Меня заставили надеть измятый фартук, самолюбие мое было больно задето, и я нашла укромный уголок, чтобы поплакать в одиночестве, – физкультурную раздевалку.
   Там я и познакомилась с той, кто на все десять школьных лет стал моей школьной подругой. Лекой.
   Лека тоже пришла в раздевалку плакать, но причина ее скорби была иной.
   Некий Паша Скворцов из первого «А» назвал ее «жирной свиньей», громко, с обидным смешком. Весь класс это слышал, и все сочли шутку удачной, тем более что у Леки и правда был лишний вес. Рыжая, рослая, с круглым, как оладушек, красным от смущения лицом, она сидела на скамеечке и утирала сопли кружевными манжетами. Увидев меня, она закрыла лицо рукавом. Бедный загнанный зверек, ей показалось, что я пришла насладиться ее позором.
   Я села рядом и погладила ее по нечесаным волосам. Лека была неряхой – ладони перепачканы чернилами, толстая коса в вечных колтунах, дешевые колготки собраны «гармошкой».
   – Эй, ну ты чего. Они же просто уроды. Разве ты сама не видишь?
   – Вижу, – буркнула Лека. – А ты чего пришла?
   – Плакать, – вздохнула я. – Меня унизили.
   Лека мгновенно забыла о собственном горе. Я рассказала ей о фартуке.
   – Ну ты и дуууура, – почти восхищенно протянула она.
   Подружились мы быстро, как бывает только в детстве. В тот же день в школьном дворе я нашла Витю Скворцова и пребольно треснула его портфелем по голове. Вряд ли я была сильнее его физически, но один из любовников Лу, который когда-то мотал срок за какие-то махинации, однажды сказал то, что я на всю жизнь запомнила.
   В поединке всегда побеждает тот, кто сильнее духом. Если ты отчаянный, храбрый и уверен в себе, тебя будут бояться и те, кто теоретически мог бы перешибить тебя одним мизинцем. Конечно, он имел в виду себя. Рассказывал все это, чтобы порисоваться перед моей Лу. Как он попал в камеру к каким-то отморозкам и те пугали его хрестоматийным «твое место у параши», да не на того напали, он принял честный бой, в котором его уделали до кровавых соплей, зато, выйдя из лазарета, он стал уважаемым человеком. Почему-то мне это ярко запомнилось. С каким вдохновенным лицом он все это рассказывал и какие у него в тот момент были глаза.
   Теорию о силе духа мне доводилось испробовать на практике и до случая с Витей Скворцовым. Однажды дворовые мальчишки привязали консервную банку к хвосту какого-то несчастного кота, это меня возмутило, и я предложила честный бой. Получила по ушам, разумеется, зато, пока меня били, коту удалось сбежать. А потом весь двор говорил – мол, с этой Кукушкиной лучше вообще не связываться, она полностью соответствует своей фамилии, то есть на всю голову ку-ку.
   Так что я смело атаковала Лекиного обидчика портфелем, в моем дневнике появилась очередная гневная запись дежурных, а дружба с Лекой была закреплена сотрясением мозга Вити Скворцова.
   С тех пор мы были друзья не разлей вода.
   Однако фартук все же не давал мне покоя. Мне казалось, что у меня так буднично и обидно отобрали частичку той свободы, важность которой с младенчества доказывала мне Лу и которая, кстати, тоже подливала масла в огонь.
   – Фартук, – разглагольствовала она, закинув одну ногу в сетчатом чулке на другую и закуривая очередную сигаретку, – во все века был атрибутом обслуживающего персонала. Фартуки носят, чтобы не испачкать одежду во время ремесленного труда. Домохозяйки и мясники. Вас же в школе не заставляют резать свиней?
   – Нет, – мотала головой я.
   – Вот именно! А в качестве форменной одежды его носят, пожалуй, только горничные. Этакий отличительный знак сословия. Вот я и не понимаю, почему из советских школьниц растят… Парашек каких-то. И если в этом есть какой-то смысл, почему те же фартуки не носят и мальчишки. Бред! Бред!
   Школьная форма для мальчиков, признаться, не давала покоя и мне самой. Я была подвижной, спортивной, неусидчивой. Вечная дворовая заводила, я словно попала в клетку.
   После сорока минут урока мне хотелось выпрыгнуть из собственной кожи, с визгом пронестись по школьным коридорам, сделать колесо, попрыгать на одной ножке. Все это было крайне неудобно делать в платье.
   Однажды меня остановила статная седовласая учительница. Я бежала по холлу, а она словно из-под земли выросла передо мной и, протянув руку, точным движением поймала за плечо. Хватка у нее была железная, как у робота.
   – Что ты творишь? – спросила она таким тоном, что я мгновенно почувствовала себя провинившейся.
   – Ну… бегаю, – честно ответила я.
   – Посмотри на себя. Ты высоко поднимаешь колени. Юбка задирается. Это отвратительно. Ты же девочка.
   – Но я люблю бегать… – Я сама понимала, что звучу беспомощно, и это было ужасное ощущение.
   А учительница та интересной была. Тогда мы еще не были знакомы, она преподавала русский язык и литературу у старшеклассников, но потом я узнала, что она местная звезда. Даже звали ее необычно – Стелла Сергеевна.
   Когда-то она была балериной, правда, не солировала, танцевала в кордебалете. А потом – трагедия, упала с лестницы в гололед, сложный перелом ноги, полгода в гипсе. Она нашла в себе силы не подружиться с бутылкой, не растолстеть и не обозлиться на жизнь. Покорно приняла новые декорации и постепенно училась в них выживать. Поступила на заочный в педагогический. Но на всю жизнь вокруг нее остался этот особенный театральный флер. Ее осанка, ее прямая, как струна, спина, ее королевский поворот головы, ее гладкая прическа и прямой жестковатый взгляд.
   Она не пользовалась косметикой и не красила волосы, обильно припорошенные ранней сединой. Тогда, в семь лет, я конечно, не доросла до того, чтобы ею восхищаться, и она показалась мне обычной грымзой, старой и скучной. И конечно, я не могла знать, что через много лет мы подружимся, и дружба эта перерастет школьный двор, выпускной, университетские годы и продлится до самой ее смерти, к сожалению, несвоевременной и трагической. Но об этом потом.
   – Ты должна учиться быть женщиной, а не бегать как пацан, – поставленным низким голосом изрекла она. – У тебя хорошие данные. Ты даже не сутулишься, что редкость для современного ребенка. Но ты должна запомнить – нельзя высоко вскидывать колени, если ты в юбке. Это вульгарно и пошло.
   Она наконец отпустила мое плечо, на котором вечером обнаружился сероватый синяк. В дальнейшем я старалась просто не попадаться Стелле Сергеевне на глаза. Всегда искала ее взглядом. Ее трудно было не заметить – чеканная походка заставляла всех расступаться. Заприметив ее в конце коридора, я вжималась в стену и опускала глаза. Иногда, проходя мимо, она улыбалась мне и удовлетворенно кивала.
   – Лу, – взмолилась я после первой учебной недели, – а что, если мне носить мальчишескую форму? В виде исключения?
   – Не дадут, – вздохнула она. – Терпи. Меня и так дважды вызывали к директору, а ты еще и не закончила первый класс. Вот дождешься, переведут тебя в школу для сложных. А там не сахар.
   Спорить с Лу в подобных ситуациях было бессмысленно – раз даже она сложила лапки, значит, не было и призрачного шанса на успех. Она (как, впрочем, и я) была из тех, кто до последнего барахтается и сопротивляется, кто вылезает из шторма, ухватившись за хрестоматийную соломинку, и про кого потом все говорят – вот везунчик! – хотя дело не в фортуне, а в комбинации «вера в себя» плюс «стойкость».
   В целом учеба давалась мне легко. Терпение не числилось среди моих достоинств, зато у меня был живой ум и огромный опыт посиделок во взрослых компаниях. Лу с самого детства таскала меня по гостям, а приятели ее были преимущественно из богемных болтунов – писатели, художники, театральные декораторы, – беспечный нарядный сброд, взрослые дети, которые воспринимали Москву не как поле боя, а как вечный карнавал.
   Моя лексика, моя манера речи формировались при их непосредственном участии. Они научили меня думать и рассуждать, так что программа начальной школы казалась мне более чем легкой.
   Правда, были проблемы с прописями – у меня всегда был отвратительный почерк. Я не могла справиться с простейшим заданием – нарисовать ровный частокол простых палочек. Но на помощь мне приходила Лека, моя новая лучшая подружка. Старательно сопя и высунув кончик розового языка, она заполняла сначала свои прописи, а следом и мои. А я за это решала для нее математические примеры и помогала писать сочинения.
   Лека была плавной, медленной и уютной, как поднимающееся теплое тесто. Она все делала неторопливо – ходила, говорила, соображала. Много лет спустя я думала, что же заставило меня тогда удержаться возле Леки, так впустить ее в себя, взрастить такую нежную и многолетнюю дружбу. Мы ведь такими разными были – ну просто два полюса. Но мне с ней было хорошо. Что-то было такое в Леке моей, что-то настоящее.
   Лека тоже росла без отца, а мать ее была кондитером. После уроков мы часто заваливались к ней. В ее квартире всегда был чудовищный бардак, зато пахло свежими плюшками и корицей. И еще у нее был кот, такой же унылый и толстый, как сама Лека.
   Сначала мы делали уроки, потом Лекина мать, мрачноватая, дебелая, с узкими жесткими губами, словно нехотя приглашала нас на кухню и разворачивала «скатерть-самобранку». Как же в этом доме любили поесть! Мы-то с Лу питались просто, почти по-солдатски. Лу никак нельзя было назвать гедонистом: к еде она относилась, скорее, как к неприятной необходимости, и мне не привила привычки наслаждаться пищей. Творог, гречка, макароны и вареная курица – вот такой бесхитростный набор можно было видеть на нашем столе. Иногда любовники Лу приносили конфеты, это был праздник. А летом мы всегда сами варили варенье в огромном алюминиевом тазу – земляничное, сливовое, яблочное.
   То, что буднично подавала к чаю мать Леки, казалось невиданными деликатесами. Пышные ватрушки, увенчанные куполом вишневого джема; домашнее пирожное «картошка», миниатюрное, кругленькое, тающее во рту; грибочки из песочного теста, начиненные вареной сгущенкой; безе; эклерчики с заварным кремом. Мы устраивали раблезианские пиры. Эта чудесная пища, как будто теплое ватное одеяло, обнимала меня изнутри. У меня даже щеки округлились, и на них поселился яркий румянец, всегда сопутствующий сытости.
   Я пыталась ввести Леку в круг своих дворовых друзей, но популярностью она не пользовалась. Неповоротливая и неловкая, она не могла играть ни в вышибалы, ни в войнушку, ее никто не хотел видеть в своей команде. Но как-то так получилось, что в невидимой схватке Лека VS двор с разгромным счетом выиграла первая. К началу второго класса почти все время мы проводили вместе.
   – Ты даже как-то будто более женственной стала с толстушкой этой, – заметила однажды Лу.
   Причем по ее интонации было неясно, радует это ее или огорчает.
 
   Мне тридцать два года, и вот уже двенадцать недель я ношу под сердцем крошечного человечка, который, судя по результатам ультразвукового исследования, пока больше напоминает головастика или космического пришельца. «Ношу под сердцем» – это, конечно, образный пафос «материнских» интернет-форумов. Потому что на самом деле вот уже несколько дней я никого никуда не ношу – ну то есть максимум до туалета и обратно. Потому что я лежу на сохранении в клинике, и мне прописан строгий постельный режим.
   Несколько дней назад мне приснилось горячее южное море – кажется, это был остров Пхукет, который несколькими годами ранее мы однажды посетили с Лекой. Во сне я стояла в море по пояс, а оно почему-то кипело, как бульон, и становилось все более горячим. «Это ад для особенных грешников, которым сочувствует Бог, – подумала я во сне (хотя наяву была почти атеисткой). – Меня сварят не в котле, а в синем-синем бескрайнем океане, в котором перламутровые рыбы и белые корабли». Я подумала об этом, проснулась и обнаружила, что лежу в луже крови, темной и горячей. Вызвала «скорую», а пока они ехали (сорок пять минут), пила какао у окна и пыталась побороть неожиданно подступившие слезы. Никогда в жизни я не числилась в сентименталах, но тут такая горечь подступила к горлу, хоть вой на луну. Может быть, чертовы гормоны.