– Так и есть. Что-то постоянно проходит мимо нас. Мы живем в гипернасыщенном информационном пространстве. За всем не уследишь. Люди пишут книги, картины и оперы, а у нас нет времени все это потребить и переварить. А тут еще и гейши со своими нефритовыми яйцами… Фая, забей. Купи лучше абонемент в лекторий Третьяковки, там тоже жизнь кипит. Не менее интересная, чем в любом гареме, я тебя уверяю.
   – Ладно, давай спать, – вздохнула она. – И все равно, Аллочка, тоска какая-то…
 
   В третьем классе начались уроки труда, и это было ужасно.
   Как было принято в советских школах, мальчики и девочки приобщались к облагораживающему труду в разных кабинетах. Я не знаю, как в светлую голову нашей директрисы пришло в голову допустить столь чудовищную несправедливость. Но факт – задача мальчиков состояла в том, чтобы перочинными ножиками обтачивать какие-то пластмассовые детальки, причем за каждую они получали по десять копеек.
   К концу урока у каждого работника был шанс получить как минимум полтора рубля, особенно ловкие рекордсмены зарабатывали и три. Три рубля – огромная для ученика начальной школы сумма. Это тебе и мороженое на всю компанию, и билетик беспроигрышной лотереи, и несколько пачек кофейной жевательной резинки, и в конце концов, возможность накопить на нечто более существенное.
   С нами, девочками, обошлись куда более строго. Было решено, что мы, будущие хозяюшки, на уроке труда должны учиться готовить. Каждый урок был посвящен какому-то несложному блюду – то мы лепили сырники, то делали шарлотку, то жарили картошку с котлетками, однажды даже варили французский луковый суп (трудовичка оказалась с замашками эстета, даром что выглядела как запойный алкоголик). После урока на длинной перемене в «женский» трудовой класс вваливались гордые первым заработком мальчишки, и по идиллическому плану мы должны были встречать их чаепитием. На нас были нарядные красные фартучки с дурацкими кружевами. Мы накрывали на стол и сначала подавали мальчикам чай и еду, а потом уже позволяли себе попробовать результат собственных кулинарных экспериментов.
   Но самым удивительным было то, что такой расклад никого не возмущал.
   Кроме меня, разумеется.
   Это казалось непостижимым. Моя попытка собрать оппозиционную коалицию среди одноклассниц с треском провалилась. Я собрала всех девчонок класса в туалете на втором этаже и прочла хоть и лаконичную, зато страстную лекцию об угнетаемом женском сословии в нашем лице. Слушали меня вяло.
   – Девчонки, ну неужели вам самим деньги не нужны? Почему они зарабатывают, а мы должны печь дурацкие сырники?
   – Ну и что, – наконец сказала некрасивая девочка с восхитительным именем Беата. – Моя мамка тоже готовит, а папка деньги в дом тащит. Это нормально.
   Я едва не задохнулась от возмущения, но изо всех сил старалась сохранить хладнокровие. Лу всегда говорила, что люди истероидного типажа проигрывают в споре, даже если объективно их аргументы весомее.
   – Это нормально, потому что твоей мамке нравится готовить. Но это же не значит, что все женщины так хотят. Моя вот мама, например, готовить ненавидит.
   От меня не укрылось, что одноклассницы переглянулись, и на их лицах расцвели красноречивые кривоватые ухмылочки. Лу здесь считали чудачкой. Когда она появлялась в здании школы, за ней подглядывали из-за угла. А потом еще несколько дней обсуждали ее наряды, ее французские чулки со «стрелочкой», ее самодельные шляпки с войлочными цветками, ее духи, ее свободную манеру держаться, ее смех и то, как она не тушевалась перед нашими учителями, привыкшими общаться с родителями как с крепостными, пришедшими с повинной.
   Поняв, что искать других бунтарок среди себе подобных смысла нет, я решила обратиться к логике взрослых. Сначала осталась после урока у трудовички и спокойно объяснила ей свою позицию. Мне казалось, что я держусь вежливо, а звучу вполне авторитетно, однако ее тонко выщипанные по моде семидесятых брови недоуменно поползли вверх. Она смотрела на меня так, словно я была противным жирным тараканом, которого она застала на кухне, выйдя ночью за стаканом теплого молока. С брезгливым недоумением и непониманием, что с этим теперь делать – раздавить тапкой или дать ему уползти в укромную щель и притвориться, что его вовсе не существует.
   Я говорила, что не очень люблю готовить, и из мамы моей тоже кашевар так себе, зато она умеет крутиться и что-то зарабатывать, так что мы, маленькая гордая женская семья, ни в чем не нуждаемся. И мне тоже хотелось бы в будущем крепко стоять на своих ногах и не зависеть от мужчин, а для этого умение заработать первые деньги кажется мне более важным, чем навык размешать тесто для шарлотки так, чтобы в нем не попадалось комочков сахара. То терпение, с которым она меня выслушала, даже давало некоторую надежду, однако несколькими минутами позже я поняла, что причиной тому было недоумение, а не интерес к аргументам.
   Она обошлась со мной как с напроказившим пудельком. Даже спорить не сочла нужным. Просто подняла суховатый желтый палец, указала им на дверь и тихо сказала:
   – Вон.
   – Что? – растерялась я.
   – Вон! – на несколько тонов громче повторила трудовичка. – Ты просто испорченная маленькая девчонка. Но чтобы ты не выросла такой же непутевой, как твоя мать, мы из тебя выбьем эту дурь.
   Я поняла, что спорить с ней бессмысленно. Особенно если моя Лу казалась ей непутевой, потому что по логике, такая женщина, как трудовичка, должна была молиться на мою Лу и вдохновляться ею. Трудовичке было слегка за сорок, она была из хронически неустроенных – то есть марш Мендельсона ни разу не звучал в ее честь, хотя были времена, когда она об этом страстно мечтала. Сплетничали, что она много лет была безнадежно влюблена в женатого физкультурника. Даже красила глаза ради него, а на переменах – вот унижение! – носила ему остатки наших кулинарных экспериментов. Физрук был не дурак: угощением не пренебрегал и, прекрасно отдавая себе отчет в причинах такой щедрости, иногда снисходил до кокетливых авансов – то за тощий бочок ее ущипнет (трудовичка краснела, что в ее возрасте выглядело комично), то скажет, что у нее красивые волосы. Время шло, трудовичка интересно причесывалась, на краешке ее стола лежал потрепанный томик Ахматовой, она была давно готова к грехопадению в любой из возможных форм – хоть в кладовке с швабрами и моющими средствами. Но физкультурник просто принимал из ее трясущихся от волнения рук пироги, его щеки наливались румянцем, и он даже поправился на два килограмма. И ничего, ничего, ничего. На радость всей школе, эта обещавшая быть скучной история закончилась водевилем – однажды к трудовичке явилась физкультурникова жена, крепкая громкоголосая баба с перманентом и плечами профессионального гребца. «Ты от мужика-то моего отстань, селедка! – не стесняясь собравшейся толпы, насмешливо говорила она, и глаза ее метали молнии. – А то в бараний рог скручу и глаз на жопу натяну!» Куда уж трудовичке с ее тонкой желтой шейкой, ее Ахматовой и ванильной сахарной пудрой было выдержать такой напор. Оскорбленная, она убежала плакать в учительскую, и все ее утешали, и заваривали для нее травяной чай, хотя за спиной и крутили пальцем у виска. И вот такой человек считал мою Лу не богиней, а неудачницей.
   Два провала меня не остановили, и я отправилась к директору. Мне едва исполнилось десять лет, но я так много раз видела, как в подобных ситуациях моя мать добивается своего – как несгибаема она, серьезна, исполнена чувства собственного достоинства, и как мелкие неудачи не гасят ее азарт. В мои десять лет я еще не научилась смотреть на собственную мать со стороны и пытаться трезво ее оценивать, я ее просто обожала и даже обожествляла, мне хотелось быть такой, как она.
   Не знаю, чем бы закончился мой поход в директорский кабинет – возможно, и отчислением, – если бы мне не помешало одно обстоятельство. Директриса меня сразу невзлюбила, я была неудобной и сложной, портила статистику, выбивалась из строя. Про меня говорили: нахальная, наглая, а однажды даже «принесет в подоле» (это было сказано вполголоса старенькой уборщицей, я не знала, что означают странные слова, и вечером обратилась за разъяснениями к Лу, которая пришла в ужас, и я едва уговорила ее не идти в школу с атомной бомбой наперевес). Обстоятельством, которое помешало моему походу к директору, стала уже ранее упоминавшаяся мною учительница русского и литературы, бывшая балерина Стелла Сергеевна.
   Она сама остановила меня в коридоре, хотя едва ли что-то в моем поведении могло расстроить или возмутить внутреннюю леди, крепко обосновавшуюся в ее существе, – шла я медленно, руками не размахивала. Но, видимо, что-то такое было в моем лице – некая решимость самоубийцы, что заставило ее остановить на мне заинтересованный взгляд.
   – Девочка… – позвала она. – Я тебя помню, но забыла твое имя…
   – Алла, – подсказала я.
   – Да-да, – нахмуренно кивнула Стелла Сергеевна. – Что-то случилось?
   Оглядевшись по сторонам и несколько мгновений подумав, достойна ли она быть хранителем скорбного секрета, который с минуты на минуту должен был обратиться громким школьным скандалом, я все же решилась и выложила ей все. Про оскорбительное распределение ролей, про то, как не люблю я готовить и как раздражает меня дурацкий фартучек, который мы вынуждены носить, про то, что мне тоже хотелось бы зарабатывать деньги и к лету накопить, например, на самокат или на новые духи для Лу. Она слушала молча и внимательно, что было необычно, – я давно привыкла к тому, что большинство взрослых раздражают попытки моего бунта, особенно те, которым они не могут противостоять с помощью логики.
   – Знаешь что, – наконец сказала она, – а пойдем-ка в мой кабинет. У меня сейчас пустой урок, я заварю для тебя чай.
   Прозвучало это скорее как приказ, а не приглашение. И пусть меня с раннего детства раздражали манипуляторы, которые пытались вмешаться в мою жизнь, проигнорировав вопросительную интонацию, я послушно последовала за ней. Потом, годы спустя, я не раз ловила себя на мысли, что в обществе этой женщины мне уютнее быть ведомой. Есть в ней что-то такое – наверное, это и принято называть «внутренним стержнем». При всей своей видимой жесткости она воспринималась не агрессором, а будто бы спокойной полноводной рекой, по течению которой хотелось просто плыть, широко раскинув руки и ноги.
   Мы пришли в кабинет, и она закрыла дверь на ключ. На подоконнике был чайник, а в ящике ее стола нашлась пачка печенья, которое Стелла Сергеевна разложила по красивым фарфоровым блюдечкам. Вела она себя так, как будто организовывала званый ужин, а не спонтанное чаепитие с полузнакомой девчонкой. Чай был мятным, а печенье – ванильным, украшенным миндальной стружкой.
   – Понимаешь, моя хорошая, – начала Стелла Сергеевна, – с одной стороны, ты абсолютно права.
   Я удивленно распахнула глаза – и не то чтобы я заранее ожидала суровой отповеди, сам факт чаепития намекал на то, что ко мне готовятся отнестись как минимум с благодушным снисхождением, но такое полное принятие было чудом.
   – Признаться, я тоже не люблю готовить. Дважды в неделю ко мне приходит подработать соседка, – немного смущенно улыбнулась учительница. – Она протирает пол, оставляет кастрюлю овощного супчика и домашнее печенье. Я малоежка, еще с балетных времен. Все считают это барством, но я не вижу смысл тратить жизнь на то, что не приносит удовольствия.
   – Значит, вы тоже считаете, что я должна добиться перевода в группу мальчиков? – обрадовалась я.
   Стелла Сергеевна покачала головой.
   – Не уверена, что это будет умный ход. Я попробую попросить за тебя… Но я хотела еще и вот что сказать… Вообще, я люблю наблюдать за людьми. И знаешь, я тебя уже давно заметила.
   Это признание меня удивило. Стелла Сергеевна всегда казалась немного отстраненной и смотрела словно сквозь. Она казалась погруженной в свой особенный мир, как будто бы вокруг нее был кокон, а все, что происходило в реальности – эта школа, этот серый город, – не имело к ней никакого отношения и не могло волновать ее даже в качестве декорации.
   – В тебе есть что-то особенное, – глядя в темнеющее окно, сказала она. – В твои годы сложно такое понять, но лично я называю это Внутренней Богиней. Такая концентрированная, животная женственность, которая далеко выходит за рамки социальных ролей. Ты можешь делать что угодно, можешь прыгать через заборы и лузгать семечки с дворовыми мальчишками… Хотя все это, разумеется, отвратительно и совсем тебе не к лицу… Но Богиня все равно останется в тебе, если ты, конечно, сама ее не растратишь и не растеряешь по глупости…
   Ее слова завораживали, хотя тогда я мало что в них поняла. Но Стелла Сергеевна умела говорить так, что форма завораживала не менее содержания. Должно быть, именно тогда я впервые ею залюбовалась, разглядела, как она была прекрасна.
   Объективно у нее было остренькое, немного птичье лицо, длинноватый нос, сухая кожа с ранними морщинками. На момент нашего чаепития ей едва ли было слегка за сорок, однако из-за ранней седины, которую она не считала нужным закрашивать, из-за нарочитой простоты казалась намного старше. Несколькими годами позже, когда мы сблизились и подружились, я узнала, что избранное странное амплуа суровой вдовствующей королевы никак не влияло на ее отношение с мужчинами. Вернее, на отношение мужчин к ней. Она предпочитала жить одна, никогда не любила делить с кем-либо пространство, слишком хрупким и изысканным был мир, которым она себя окружала, в нем не было места семейной будничности.
   Но любовники и поклонники у Стеллы Сергеевны были всегда. Все они умели разглядеть в ней то, что видела и я, – глаза ее лучились светом, как будто бы внутри ее черепной коробки мерцала волшебная свеча. А руки ее были и вовсе произведением искусства – тонкие, бледные, с длинными музыкальными пальцами, и складывала она их так, словно была профессиональной натурщицей, ежесекундно позирующей невидимому художнику, ходящему за ней по пятам. Видимо, в ней жила та самая Внутренняя Богиня, о которой она пыталась рассказать мне.
   – И меня немного пугает твой азарт, – нахмурилась Стелла Сергеевна. – Вижу, на тебя очень сильно влияет мать… Я помню ту историю с мужской школьной формой и с фартуком, который ты отказывалась носить… Все это понятно, только вот как бы эта дорожка не завела тебя не туда. Понимаешь, бывает так, что все начинается вроде бы с трезвой идеи, но потом идея эта становится самоцелью. Сверхценностью. И получается, что не идея обслуживает тебя, а наоборот. Ты начинаешь подчинять ей свою жизнь. И ведешь себя уже не так, как хочешь сама, хотя, казалось бы, за это и боролась изначально. А так, как требует идея… Ох, что же я такое говорю, – вдруг спохватилась она, и ее бледное лицо озарила улыбка. – Ты же совсем дитя. Тебе десять, так?
   Я кивнула. Чай закончился, но уходить мне не хотелось.
   – Тебе об этом думать рано. Но я запомню наш разговор и вернусь к нему потом, когда твоя голова будет более к этому готова. Я запомню, – она посмотрела на часы. – А теперь тебе, кажется, пора на математику.
   Огорченная и разочарованная, я встала и одернула ненавистный фартук.
   – Я поговорю насчет тебя с директором, – пообещала Стелла Сергеевна. – Чтобы тебе разрешили обтачивать детальки вместо уроков кулинарии.
   Обещание она выполнила – уж не знаю, как ей такое удалось. Но на следующей же неделе в наш кулинарный класс заглянул мрачный и вечно похмельный трудовик и вызвал меня. Мне выдали другой фартук – не легкомысленный кухонный, а серый, грубый, рабочий. Одноклассники были, конечно, шокированы, но к третьему классу я научилась ловить их волну и обращать возможную агрессию в шутку. Я была неплохим манипулятором. К концу четверти все привыкли, что я хожу на «мужские» уроки труда, и эта тема навсегда выпала из скудного списка рефренных школьных сплетен.
   Получалось у меня неплохо, трудовик даже ставил меня в пример – я никогда не зарабатывала меньше двух рублей. К концу года мне удалось собрать неплохую сумму.
   В нашем классе училась девочка Вероника, дочка известной актрисы. Иногда я бывала у нее в гостях. Жили они в роскошной трехкомнатной квартире в одной из сталинских высоток, и это, пожалуй, было единственное помещение, перед которым я робела и даже будто бы становилась ниже ростом. Даже в Музее изобразительных искусств, куда нас организованно водили каждую среду на факультативный урок истории искусства, я держалась более расслабленно.
   Дома у Вероники были высоченные потолки и широкие подоконники, на которые можно было забираться с ногами. На полу в гостиной лежал пушистый туркменский ковер, в большой кадке росло лимонное дерево, по стенам были развешаны картины (на одной из которых была изображена ее полуобнаженная мать – рыжая томная красавица, нагота которой была едва прикрыта каким-то блестящим мехом) и жуткие африканские маски.
   Мебель была преимущественно антикварной, и каждый комодик походил на волшебную лавочку в миниатюре – чего там только не было: и драгоценные фарфоровые статуэтки, и китайские сервизы тончайшей работы, и павлиньи перья в костяной вазе, и какие-то мрачные броши с потускневшими старыми камнями. Веронике нравилось наше почтительное внимание, она гордилась и своим роскошным домом, и своей знаменитой матерью, и держалась с нами как начинающая светская львица со случайно заскочившими на кофе мещанками – впрочем, мы были еще слишком малы, чтобы почувствовать себя задетыми ее снобизмом и пафосом.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента