И все же за всем тем, что говорил Сталин, – Звягинцев хорошо ощутил это – стояла какая-то прямо не высказанная, но главная, тревожная мысль.
   И когда она, эта мысль, дошла наконец до Звягинцева, все его внимание сосредоточилось именно на ней, на этой главной мысли, которая, точно подводная лодка, то чуть всплывала над поверхностью, то уходила вглубь.
   И теперь уже у Звягинцева не было сомнений в том, что, говоря о финской кампании, Сталин все время думал о другой, несравненно более опасной, несравнимой по масштабам решающей битве, которая нам предстоит и о которой все эти годы неотступно размышлял каждый военный человек: о неизбежности войны с гитлеровской Германией. Мысль об этом сквозила в речи Сталина уже совсем очевидно, когда он стал говорить о том, что гитлеровская военная машина во много раз сильнее финской.
   Казалось, Сталин хочет, чтобы все присутствующие в этом зале, вся армия, весь народ поняли, что предстоит страшная, истребительная война, противоборство двух систем, двух непримиримых идеологий – коммунистической и фашистской.
   Под впечатлением этой главной, решающей мысли находился сейчас Звягинцев, и от нее, сам того не сознавая, его настойчиво отвлекал Королев.
   – …Значит, не помнишь слов товарища Сталина? – снова спросил полковник. – Вроде бы склероз у тебя не по возрасту. Ну ладно, – он безнадежно махнул рукой, – придется у других спросить. Ну, так или иначе – поздравляю! Выпьем, что ли, но этому поводу?
   Они выпили. Королев подхватил вилкой ломтик селедки и, похрустывая луком, продолжал:
   – Конечно, если бы он в своей речи прямо тебя поддержал – считай себя завтра уже подполковником. Впрочем, и так – чем черт не шутит! На таком совещании слово дали, его, – он с ударением произнес это местоимение, – внимание привлек, шутка ли! Интенданты-то, видишь, четко сработали! – Он подмигнул и оглядел номер. – Есть и полковники, которых по двое расселили. А тут… словом, давай по второй!
   Они снова выпили.
   Королев расстегнул воротник гимнастерки, расслабил поясной ремень и, откинувшись на спинку стула, спросил:
   – Ну, а какой ты сделал вывод из его речи?
   – Надо укреплять армию, – задумчиво ответил Звягинцев.
   – Ну, это ясный факт, – нетерпеливо заметил Королев, – только я сейчас не об этом. Как полагаешь, перемены будут?
   Звягинцев вопросительно поглядел на него.
   – Ну что ты, маленький, что ли? – недовольно продолжал Королев. – Я наш округ имею в виду. Перемещения будут? Ну… и вообще. А? По-моему, неизбежно.
   Он снова склонился над столом, деловито разлил коньяк по рюмкам и принялся за бифштекс.
   – Я сделал иной вывод, – сказал Звягинцев. – По-моему, неизбежно другое. Придется воевать с Гитлером.
   – О-то-то-то! – рассмеялся Королев, поднимая вилку с куском мяса. – Скажите, какой пророк! Конечно, придется! Рано или поздно. Это и ребенку ясно.
   – Хорошо, если бы не рано… и не поздно, – тихо сказал Звягинцев.
   Лицо Королева внезапно стало серьезным.
   – Это ты, пожалуй, прав, – сказал Королев, расправляя складки на ставшем влажным белом подворотничке. – Сейчас, кажись бы, и рановато, а? Вот кое-какие выводы для себя сделаем, тогда пускай лезут. Ладно, – он махнул рукой, – давай мясо есть, остынет.
   Он придвинулся поближе к столу и снова принялся за бифштекс. Некоторое время они ели молча. Королев шумно и с аппетитом, Звягинцев нехотя ковырял вилкой жесткое мясо. Наконец он отодвинул тарелку.
   Поведение Королева, его манера разговаривать раздражали Звягинцева. Он считал заместителя начальника штаба неглупым человеком и военным до мозга костей. Казалось, что он родился в сапогах и гимнастерке – представить его себе в пиджаке и брюках навыпуск Звягинцев просто не мог. Вся сознательная жизнь Королева – это было хорошо известно работникам штаба – прошла в армии. И все его интересы, все мысли были всегда связаны с армией. Звягинцев знал об этом. Но то, что Королев сейчас, после такого совещания, когда речь шла о делах, жизненно важных не только для армии, но и для всей страны, разговаривал с ним в такой подчеркнуто беспечной, даже фанфаронистой манере, раздражало Звягинцева. «Может быть, он так говорит со мной потому, что хочет, так сказать, поставить на место? – подумал он. – Боится, что зазнаюсь? Хочет подчеркнуть, что хотя я и получил слово на таком ответственном совещании, для него, полковника, участника гражданской войны, все же остаюсь мальчишкой, из молодых, да ранний?»
   Эта мысль, разумеется, не только не успокоила Звягинцева, но еще больше распалила его.
   – Не понимаю, Павел Максимович, – сказал он, – неужели именно в такую минуту у тебя разыгрался аппетит?
   – А что? – грубовато переспросил Королев. – Для солдата подзаправиться – первое дело. Голодный солдат – не солдат, советую усвоить.
   «Не хочет говорить всерьез, – с еще большей обидой подумал Звягинцев. – Шуточками отделывается. Полагает, что до серьезного разговора я еще не дорос».
   И чем больше думал об этом Звягинцев, тем больше ему хотелось заставить Королева заговорить именно всерьез.
   – Вот ты, Павел Максимович, сказал, что надо сделать для себя кое-какие выводы, – снова пошел в наступление Звягинцев, – но какие? Что ты имеешь в виду?
   Королев на мгновение оторвал взгляд от тарелки, поднял голову и, как показалось Звягинцеву, поглядел на него с едва заметной иронически-снисходительной усмешкой.
   – Какие выводы? – переспросил он, пожимая своими широкими, плотно обтянутыми гимнастеркой плечами. – Так ведь ты эти выводы уже сам сделал! Придется воевать.
   И хотя он произнес эти слова по-прежнему иронически-беспечным тоном, явно противоречащим их смыслу, Звягинцев поспешно ухватился именно за их смысл.
   – Вот-вот! – воскликнул он. – А мы?..
   И он настороженно-вопросительно посмотрел на Королева.
   Тот снова поднял голову. Они встретились взглядами. На этот раз Звягинцев не увидел на лице полковника ничего, что напоминало бы усмешку или даже улыбку.
   – Что мы? – неожиданно хмуро и даже подозрительно переспросил Королев. – Все, что страна в состоянии дать армии, она ей дает.
   – Павел Максимович, – решительно и с обидой в голосе сказал Звягинцев, – ну зачем ты так?! Ведь ты же отлично понимаешь, про что я говорю! Если не хочешь удостоить меня серьезного разговора, тогда так и скажи.
   Королев усмехнулся.
   – У-до-стоить! – растягивая слоги, повторил он. – Вишь, слово-то какое придумал! Что я тебе – князь или фон-барон какой, чтобы у-до-стаивать?
   – Но тогда зачем же ты уходишь от разговора? – с горячностью воскликнул Звягинцев.
   – А я никуда не ухожу. Видишь, здесь сижу, перед тобой.
   Плоскость этой остроты лишь подзадорила Звягинцева.
   – Нет, уходишь! – с еще большей настойчивостью повторил он. – И это… неправильно! С кем же мне поговорить, как не с тобой! Ведь мы служим вместе, вместе были в Кремле, ведь товарищ Сталин и к нам с тобой обращался!.. Это же не могло не дать толчок мыслям! А ты…
   – А что я? – по-бычьи наклонив голову, прервал его Королев. – Я, как видишь, сижу, слушаю, интересуюсь, в какую сторону твои мысли от толчка тронулись. Давай докладывай, философ.
   Он произнес это слово с ироническим ударением на последнем слоге.
   – При чем тут философия! Я хочу говорить о вещах сугубо практических, о таких, с которыми вся наша жизнь связана! И жизнь и долг! Ты что же, полагаешь, если я сапер, инженер, так мне дальше носа и видеть не положено? И если…
   – Да хватит тебе оправдываться! – нетерпеливо прервал его Королев. – Говори, что хочешь сказать!
   – Хорошо, я скажу, – взволнованно произнес Звягинцев, Он помолчал некоторое время, собираясь с мыслями. – Значит, война неизбежна. Так?
   – Ну, допустим, что так, – согласился Королев.
   – Значит, она может начаться и завтра. Верно?
   – Насчет «завтра», по-моему, загибаешь. Но теоретически – допустим. И что дальше?
   – А дальше возникает неизбежный вопрос: готовы ли мы? Я, естественно, про наш округ говорю, об остальных не знаю и знать не могу. Да и в своем мне ближе всего инженерные войска, укрепления и все такое прочее. Вот мы сейчас итоги финской кампании подводим, верно? А ты уверен, что будущая война будет во всем похожа на финскую?
   – Дураков нет так считать.
   – Но ведь, судя по всему, кое-кто так считает! Как будто нам и в той войне надо будет повсюду линии Маннергейма прорывать!
   – Не понимаю.
   – Ах, ну как же ты не понимаешь! Ведь нам сейчас в округ только орудия крупных калибров и гонят! А зенитки? А противотанковые? Много ты их видел? А самолетов – ты полагаешь, их достаточно? Послушай, Павел Максимович, – понижая голос и наклоняясь над столом, сказал Звягинцев, – ты уверен, что мы с той установкой покончили?
   – Какой еще установкой?
   – Ну вот насчет того, чтобы только «малой кровью» и только на чужой территории?
   – Вот что, Звягинцев, – сказал Королев, и в голосе его зазвучали новые, холодно-строгие интонации, – ты эту демагогию брось. Тебе, как штабному работнику и члену партбюро, отлично известно, что партия такую установку осудила как самоуспокаивающую. Так что болтовню прекрати! – неожиданно громко выкрикнул он и ударил по столу своей широкой ладонью.
   Звягинцев посмотрел на него недоуменно и растерянно, стараясь сообразить, что могло вызвать у Королева такую вспышку гнева.
   Но Королев молчал, только лицо его пошло красными пятнами.
   – Не понимаю, чего ты сердишься, – нерешительно произнес Звягинцев, – я, кажется, не сказал ничего такого…
   Он выжидающе смотрел на Королева, но тот молчал.
   «Поразительный человек! – про себя усмехнулся Звягинцев. – Одно только критическое упоминание о какой-либо официальной установке способно привести его в ярость. Даже если эта установка столь же официально раскритикована».
   Да, лозунг победы «малой кровью» немедленно вслед за окончанием тяжелой и изнурительной финской кампании был осужден Центральным Комитетом, как неправильный, ориентирующий армию на легкую победу.
   Но, внедрявшийся в течение долгих лет, он, естественно, не мог не оставить следа в сознании сотен тысяч бойцов и командиров Красной Армии. И ничего крамольного в том, что он, Звягинцев, напомнил об этом, высказал опасение, не было.
   Однако на Королева слова эти произвели совершенно неожиданный для Звягинцева эффект. Он считал полковника человеком честным, неглупым, хотя и с хитрецой, прямым, но свято придерживающимся принципов военной субординации. Его реакция на, казалось бы, невинную критику недавно популярной в армии установки, ныне самой партией осужденной, неприятно поразила Звягинцева.
   А Королев все еще молчал, сосредоточенно и зло глядя на Звягинцева, и тому казалось, что полковник ищет слова, которые наиболее полно выразят его возмущение. Но Звягинцев ошибался. Потому что в эти минуты молчания Королев думал совсем о другом. О том, чего в силу своего невысокого служебного положения не мог знать Звягинцев.
   Полковник вспомнил, как несколько месяцев тому назад командующий и член Военного совета вызвали к себе руководящий состав штаба округа, чтобы информировать их о состоявшемся в Москве заседании Главного военного совета. Речь на заседании шла о плане военных действий против Финляндии, поскольку все попытки правительства разрешить мирным путем вопросы безопасности северо-западных границ страны не дали положительных результатов и вооруженные провокации финнов на границе продолжались.
   Информация командующего была сухой и сжатой. Однако из нее следовало, что план, разработанный под руководством начальника Генштаба маршала Шапошникова, был подвергнут резкой критике Сталиным. Шапошникову ставились в вину недооценка военной мощи Красной Армии и переоценка возможностей армии финской. Его план был отвергнут.
   Но главное для Королева и всех присутствующих на совещании у командующего заключалось в том, что именно руководству Ленинградского военного округа и поручалось составить новый план финской кампании, а в основу его положить критику и замечания Главного военного совета.
   В составлении этого плана, в основу которого и лег принцип воевать «малой кровью», то есть расчет на быстрый разгром врага ограниченными силами и без сосредоточения необходимых резервов, приняли участие десятки работников штаба округа, в том числе и Звягинцев.
   Однако лишь немногие из них, и уж конечно не Звягинцев, знали о том, другом, отвергнутом плане.
   Но Королев был среди этих немногих. И мысли его возвращались к нему не раз, когда читал фронтовые сводки, когда беседовал с прибывающими с Карельского перешейка обмороженными, надрывно кашляющими командирами. Он видел перед собой занесенные снегом дороги, по которым медленно, неся большие потери от артиллерии, снайперского огня и сорокаградусных морозов, продвигались части Красной Армии. И ему, Королеву, и другим руководителям штаба было уже ясно, что допущена серьезная ошибка, что, очевидно, тот, другой, отвергнутый в Москве план был более правильным. И все же он никогда не позволил бы себе признать это вслух…
   Тот день, когда в Москве решили, что следует вернуться к старому плану, когда были подтянуты необходимые резервы и дополнительное вооружение и войска Северо-Западного фронта, созданного на базе Ленинградского военного округа, при поддержке флота и авиации смогли перейти в решительное наступление, – тот день был для Королева праздником.
   Прорыв линии Маннергейма, предопределивший победу наших войск, помог ему изжить горечь первых бесконечных недель войны.
   Он старался не вспоминать о прошлом, убеждая себя в том, что из событий сделаны все необходимые выводы.
   …Но сейчас вопрос, задиристо поставленный Звягинцевым, этим юнцом, не знающим всего того, что пришлось молча пережить Королеву, привел его в ярость. Он любил Звягинцева, считал его способным штабистом и смелым командиром, хотя с некоторой опаской относился к его горячности и склонности к рассуждениям. В этих случаях он грубовато-добродушно обрывал Звягинцева словами: «Ладно, не завихряйся!»
   Но сейчас Королеву не удалось сдержать себя…
   А Звягинцев, которого неожиданно больно поразил этот, казалось бы, необъяснимый взрыв ярости Королева, глядел на него и думал: «Неужели с ним нельзя поговорить по душам? Неужели каждый раз, когда я осмелюсь выйти за пределы субординации и рассуждать о делах, „не положенных“ мне по чину, он всегда будет превращаться вот в такого бурбона-службиста?.. А ведь я о многом хотел поговорить с ним. Хотел спросить, считает ли он в свете того, что сегодня сказал Сталин, достаточными наши укрепления на севере? И не собирается ли командование придвинуть поближе к границе полевые части? И можно ли надеяться, что в войска скоро поступят новые танки, эти „Т-34“, опытные экземпляры которых, оснащенные замечательным вооружением и превосходной броней, мне однажды удалось видеть в частях?»
   …Теперь, после речи Сталина, судя по всему убежденного в неотвратимости грядущей войны, в мыслях Звягинцева роились десятки вопросов, в том числе и такие, которые раньше не приходили ему в голову. Он смотрел на все еще кипящего от негодования Королева и думал: «Ну хорошо. Ты старый, опытный военный. А много ли таких осталось в частях округа? Ведь кому-кому, а тебе-то хорошо известно, что по известным нам причинам почти две трети командиров дивизий и полков – это новые, не больше года работающие люди. Правда, они приобрели опыт финской войны. Но достаточно ли этого опыта для той, грядущей?..»
   Звягинцев мысленно усмехнулся, представив себе, как реагировал бы Королев на подобные мысли, если бы они были высказаны вслух.
   А Королев в то же самое время, постепенно овладевая собой, с горечью думал о том, каким странным и необъяснимым показался, наверное, Звягинцеву его неожиданный срыв.
   Однако он ни за что, ни под каким предлогом не позволил бы себе объяснить его истинную причину. О том, что наши расчеты на быструю войну, на скорую капитуляцию финнов не оправдались, знали и понимали все те, кто был на Карельском перешейке. Но они не знали и не должны были знать, что существовал другой план войны и, возможно, будь он принят, мы могли бы победить скорее и с меньшими потерями. И не он, Королев, станет тем человеком, который посеет в душе Звягинцева малейшие сомнения в действиях высшего командования.
 
   …Таковы были мысли этих двух человек, сидевших друг против друга за маленьким круглым столиком в ярко освещенном номере гостиницы «Москва» весной 1940 года.
   Первым нарушил молчание Звягинцев.
   – Ладно, Павел Максимович, – примирительно сказал он, – может, я действительно что не так сказал.
   – То-то и оно, – буркнул Королев, понимая, что Звягинцев говорит сейчас не то, что думает, а он, Королев, не то, что мог бы и хотел ответить. И добавил: – Давай жуй, а то остынет.
   Но Звягинцев по-прежнему сидел неподвижно.
   – Чего не ешь? Все мысли обуревают? – уже в прежней своей ироническо-снисходительной манере спросил Королев.
   – Обуревают, – серьезно ответил Звягинцев.
   Он уже примирился с тем, что Королев не станет обсуждать вопросы, которые так или иначе, в самом ли деле или только в его воображении могут задеть престиж высшего командования. Теперь майор думал о другом. Это «другое», так же как и все волнующие его сейчас мысли, тоже было связано с грядущей войной. Но сейчас од размышлял о ней уже не как военный, а просто как человек, обыкновенный советский человек, со школьных лет убежденный в том, что нет ничего дороже и справедливее тех идеалов, которым посвящена жизнь миллионов его соотечественников.
   – Послушай, Павел Максимович, – сказал Звягинцев, – а все-таки как это может быть?
   – Что? – настороженно переспросил Королев.
   – Ну вот… как бы тебе сказать… – Звягинцев поморщил лоб и пошевелил пальцами, точно пытаясь ухватить, сформулировать еще не окончательно созревшую в его мозгу мысль. – Ты, конечно, согласен, что идеи, которые исповедует Гитлер, – это подлые, гнусные идеи?
   – Факт, – охотно согласился Королев, внутренне довольный, что разговор перешел на менее рискованную тему.
   – Так неужели же немцы пойдут за них умирать? – спросил Звягинцев.
   Королев встал. Он подтянул свой ослабленный ремень, застегнул воротник гимнастерки и спросил в упор:
   – К чему клонишь, майор?
   – Ни к чему. Я просто хочу понять: неужели найдется много людей, готовых отдать жизнь за неправое дело?
   – Сейчас, может быть, и готовы… – неожиданно задумчиво сказал Королев.
   – Что значит «сейчас»? – нетерпеливо спросил Звягинцев.
   – Вижу, что не понял, – с усмешкой произнес Королев, – а еще в психологи метишь. Ладно. Скажу яснее. Пока за спиной фашиста сила, он пойдет… И помереть может сгоряча. А идея настоящая чем измеряется? Сознательной готовностью жизнь за нее отдать. И не только когда на твоей стороне сила, и не только сгоряча, а вот так, один на один со смертью. Коммунист может. А фашист на такое не способен.
   – Полагаешь, что руки вверх поднимут?
   – Нет, не полагаю. До поры до времени не поднимут. Будут переть и орать: «Хайль Гитлер!» А вот когда мы их поскребем до самых печенок, тогда все их идеи и кончатся.
   – И тогда руки вверх?
   – Нет. Еще нет. Страх останется. Животный страх: умирать-то никому не хочется. За жизнь борясь, можно и в глотку вцепиться. Только это уж будет не то. Последнее издыхание. И умирать будет фашист, как собака. Да и что фашисту перед смертью людям сказать? «Хайль»? Или «Да здравствует мировое господство»? Не получается. Не звучит!.. Вот тебе и ответ на твой вопрос: не идеей Гитлер свои миллионы навербовал. Сладкую жизнь пообещал. Грабь другие народы и живи, наслаждайся!
   – Но как же ему удалось?.. – упорно продолжал спрашивать Звягинцев.
   – Да что ты, дурачишь меня, что ли, в самом-то деле! – воскликнул Королев. – Кто тебя в академии учил? Разъяснений от меня хочешь? На, получай! – Он поднял согнутую в локте руку и стал говорить, по очереди загибая пальцы: – Гитлер умело использовал ситуацию, в которой Германия оказалась после поражения в первой мировой. Это раз. Империализм, вермахт немецкий сделал свою последнюю ставку. На фашизм. Дали ему миллионы рублей… Ну, этих самых… марок. Это два. И для международного империализма Гитлер выгоден. Оплот против коммунизма. Это три. Вот тебе и вся механика. Ясно?
   Звягинцев подошел к окну, отдернул штору.
   Там, за окном, шумел Охотный. Мчались машины, пугая гудками прохожих, высокие квадратные «эмки» и длинные, вытянутые «ЗИС-101», недавняя новинка нашей автомобильной промышленности. В доме Совнаркома, напротив, несмотря на то что рабочий день уже кончился, были освещены почти все окна.
   И в тот момент другое видение встало перед глазами Звягинцева – затемненный Невский.
   И он с тревогой, внезапно ощутив холод во всем теле, подумал: «Неужели это когда-нибудь может случиться и здесь?.. Погаснут огни, исчезнет весь этот живой, светлый мир?..»
   И, подумав об этом со страхом, которого не испытывал никогда, даже там, на Карельском, он вспомнил о Вере, племяннице Королева, с которой познакомился совсем недавно, уже после финской войны, когда Королев пригласил его к себе домой, чтобы отпраздновать победу.
   …Он не обращал на нее внимания до тех пор, пока Королев не завел патефон и, предложив молодежи танцевать, ушел со своим старшим братом, Иваном Максимовичем, мастером Кировского завода, в другую комнату играть в шахматы.
   Молодежи в гостях было мало: кроме него, Звягинцева, только дочка старшего Королева – Вера, ее приятельница со своим знакомым студентом – выпускником консерватории и еще две молодые женщины – соседки Королева по квартире со своими мужьями.
   Когда сдвинули стол к стене, чтобы больше было места, и начались танцы, «незанятой» оказалась только Вера – ее приятельница танцевала со своим консерваторским парнем, жены – с мужьями, и Звягинцеву ничего не оставалось, как подойти к одиноко сидящей на диване девушке и пригласить ее.
   Она ответила:
   – Давайте лучше посидим. – И спросила: – Вы, кажется, недавно с фронта?
   Он сел на диван, Вера как-то очень естественно и просто придвинулась ближе и, глядя ему прямо в глаза, снова спросила:
   – Наверное, это очень приятно – после всего того, что вы перенесли, посидеть вот так, в тепле, при электрическом свете, правда?
   Она задавала свои вопросы без всякой аффектации и кокетства и при этом глядела на Звягинцева внимательным, пристальным взглядом, как бы желая этим подчеркнуть, что для нее очень важно услышать его ответы.
   Тем не менее Звягинцев поначалу говорил с Верой рассеянно и полушутливо, украдкой поглядывая на ее красивую подругу, которая самозабвенно танцевала со своим студентом под звуки танго «Черные глаза», – оно вот уже несколько лет не выходило из моды. Худенькая, невысокая Вера с ее по-детски раскрытыми, пристально-любопытными глазами явно проигрывала по сравнению со своей длинноногой, красивой подругой, и Звягинцев с сожалением подумал о том, что с поклонником пришла не Вера, а ее приятельница.
   Он несколько раз безуспешно пытался поймать взгляд той другой, а потом, заметив, что Вера по-прежнему терпеливо-выжидающе смотрит на него, сказал:
   – Конечно, война не сахар.
   И в этот момент увидел в пристальном взгляде Веры что-то похожее на укоризну, точно она ожидала от него совсем другого ответа.
   Звягинцев несколько смутился, как человек, обманувший ожидание ребенка, и сказал улыбаясь, что «на войне как на войне», как говорят французы, и на этот раз смутился уже окончательно, потому что понял, что говорит пошлости.
   Вера покачала головой и сказала мягко, но убежденно:
   – Нет, это не ответ. Я проходила практику в одном из госпиталей. Там лечили обмороженных. Мне приходилось с ними разговаривать. Они рассказывали страшные вещи. Скажите, вы были на самом фронте?
   В первое мгновение Звягинцев даже обиделся. Но по лицу Веры было видно, что у нее и в мыслях не было как-то задеть его. Судя по всему, она задавала свои немного наивно звучащие вопросы совершенно искренне.
   Тогда он сказал, что провел все три месяца войны на фронте, в инженерных частях.
   – А девушек там было много? – спросила Вера.
   – Каких девушек? – недоуменно переспросил Звягинцев, но тут же понял, что речь идет о военнослужащих, и ответил, что были и девушки, особенно среди медперсонала.
   Понемногу и незаметно для себя Звягинцев втянулся в разговор и уже больше не сожалел, что не танцует с той, длинноногой.
   Он почувствовал, что Вера относится к нему с какой-то ласковой заинтересованностью. Звягинцеву это льстило. После трех бесконечных месяцев в снежном бездорожье Карельского перешейка, после ощущения вечного холода, от которого не спасали ни костры, ни железные печки-времянки, он впервые оказался в мирной уютной домашней обстановке, и Вера была первой девушкой, с которой он познакомился после войны и которая отнеслась к нему с такой, казалось бы, искренней заинтересованностью.