Итак, бомба оставалась делом будущего, хотя и не столь отдаленного.
   Но многие вопросы, продолжавшие возникать перед Трумэном, нужно было решать незамедлительно. Прежде всего это были вопросы международных отношений, в том числе отношений с Советским Союзом.
   Последовать советам Черчилля и силой преградить дальнейшее продвижение русских в Европе Трумэн не решался. Оказать нажим на Сталина с целью скорейшего созыва «Большой тройки»? Но это имело смысл только в том случае, если бы Соединенные Штаты смогли диктовать русским свои условия. А это, в свою очередь, зависело от того, как скоро Америка будет обладать новым могучим козырем. Пусть специалисты называют его как хотят – «взрывчаткой», «бомбой», «супербомбой». Лишь бы он не оказался блефом и действительно стал оружием «невообразимой» силы.
   В противном случае торопить Сталина выгодно было одному Черчиллю. Его нетерпение – Трумэн это, конечно, понимал – объяснялось не столько жаждой спасти Европу от большевизма, сколько стремлением провести встречу «Большой тройки» до того, как станут известны результаты всеобщих выборов в Англии.
   Настойчивость Черчилля злила Трумэна. В письме к матери, продолжавшей жить в родном Индепенденсе, Трумэн назвал английского премьера «взбесившейся мокрой курицей».
   Черчилль упрекал его в медлительности, а Трумэн отвечал, что занят подготовкой послания конгрессу о новом бюджете.
   Он и в самом деле с полной готовностью погрузился бы в цифры нового бюджета, если бы оставался сенатором или даже вице-президентом. Но сейчас, будучи президентом, он не имел на это права.
   Перед ним маячила бомба. Одна только бомба. Почти ежедневно он справлялся у Стимсона, как идут работы.
   Вызывал в Вашингтон Гровса. Снова и снова черпал уверенность в разговорах с Бирнсом, который ни на минуту не сомневался в удаче.
   От Стимсона и Гровса Трумэн требовал, чтобы они назвали ему не приблизительный срок, а точную дату предполагаемых испытаний нового оружия.
   Но оба тянули. Называли числа, потом отменяли их.
   Называли новые…
   Оба они порой уходили от Трумэна раздраженные упрямой требовательностью президента, но каждый из них, в отличие от адмирала Леги, твердо верил в конечный успех.
   Трумэн был глубоко раздосадован тем, что во время встречи с Молотовым ему не удалось сыграть свою роль так, как он ее задумал и отрепетировал. Но своего рода контрудар был все же предпринят: Трумэн распорядился отсрочить намеченные Рузвельтом меры помощи Советскому Союзу, в частности поставки по ленд-лизу.
   На большее он пока не решался.
   Между тем Черчилль не унимался. В телеграмме, посланной 21 мая, он умолял президента дать ему «хоть какое-то представление о дате и месте, которые были бы подходящими, с тем чтобы мы могли высказать Сталину наши требования». Черчилль уверял Трумэна, что «Сталин будет стараться выиграть время, чтобы остаться в Европе всемогущим, когда наши силы уже сойдут на нет».
   Наконец настал день, когда Гровс после своих обычных проклятий по адресу ученых, не признающих ничьей власти, ни бога, ни черта, ни самого президента, сказал Трумэну, что эти чертовы профессора обязались провести решающее испытание в двадцатых числах июля.
   Только тогда Трумэн обратился к Сталину с предложением провести встречу «Большой тройки». Он сделал это неохотно. Он предпочел бы отправиться за океан, так сказать, с бомбой в кармане. Но ему было ясно, что на дальнейшую оттяжку Черчилль категорически не пойдет. Выборы в Англии уже произошли. Однако результаты их станут известны не раньше конца июля. Настаивая на том, чтобы встреча состоялась до этого срока, Черчилль был прав.
   Сталин предложил начать конференцию 16—17 июля в примыкающем к Берлину Потсдаме. Трумэн согласился.
   По предложению Черчилля кодовым названием конференции было утверждено английское слово «терминал», что в русском переводе означает «конечный пункт».
 
   В июле 1945 года мир все еще упивался победой.
   Европа лежала в развалинах. В Советском Союзе трудно было найти семью, в которой не было бы погибших, раненых или пропавших без вести. На землях, вспаханных авиабомбами, проутюженных гусеницами танков, сотни тысяч людей жили в землянках, в дощатых бараках или в бывших дотах и блиндажах. Над Белоруссией и Украиной, над Германией и Польшей еще не улегся пепел Майданека, Бухенвальда и Освенцима. Еще стояли опустевшие вышки немецких концлагерей, еще висели обрывки колючей проволоки, через которую несколько месяцев назад проходил электрический ток. По дорогам Европы еще бродили люди в тщетных поисках своих домов, своих родных и близких. В лесах еще раздавались выстрелы обезумевших «вервольфов», подстерегавших свои случайные жертвы…
   Хотя на далеком Дальнем Востоке продолжалась война Америки с Японией, миллионы людей на земле были счастливы: многолетняя кровопролитная битва в Европе кончилась. Солнце – днем и звезды – ночью снова господствовали в небе…
   Ликующий мир все чаще обращал свои взоры к Советской стране. Пожалуй, еще никогда о Советском Союзе не говорили так много и с таким благородным чувством. Даже те люди, которые клеветали на эту страну в предвоенные годы, пророчили ей неминуемую гибель в первые недели и месяцы войны, теперь либо смолкли, либо, подчиняясь духу времени, твердили о подвиге России, о храбрости русских, о мощи Красной Армии. В будущее смотрели без боязни. Кого можно было теперь бояться? Гитлеровская Германия, наводившая ужас на миллионы людей в течение долгих лет, более не существовала. Три самые могучие державы мира находились в дружеском союзе. Разве это не было надежной гарантией того, что новая мировая бойня не повторится?..
   …Только небольшая группа людей, сопровождавших Гарри Трумэна в Потсдам, знала, что президент Соединенных Штатов едет в далекую Германию не с оливковой ветвью.
   Отъезд был назначен на вечер 6 июля.
   В этот день у президента было особенно много посетителей. В списке значились члены конгресса, высшие правительственные чиновники, французский посол.
   Вечером состоялся небольшой прием. На южной лужайке Белого дома стояли столы с напитками и сандвичами. Джаз-оркестр военно-воздушных сил исполнял специально для президента его любимые мелодии.
   Находясь среди гостей, Трумэн уже знал, что у западного крыла Белого дома его ждет автомобильный кортеж.
   Он постарался уйти как можно незаметнее, поднялся на второй этаж, где была квартира президента, нежно попрощался с женой и дочерью и направился к машинам.
   Автомобильный кортеж тронулся в путь к вокзалу «Юнион Стейшн»…
   7 июля в шесть часов утра специальный поезд доставил Трумэна на станцию Ньюпорт Ньюс, штат Вирджиния.
   Кроме президента, в поезде находились пятьдесят три человека, включая корреспондентов газет и радио.
   Группа генералов, адмиралов и высших чиновников, которую возглавлял новый государственный секретарь США Джеймс Фрэнсис Бирнс, сопровождала Трумэна на пути к пирсу. Многочисленные сотрудники секретной службы следовали впереди, по бокам и замыкали процессию. Президент шел, заложив руки в карманы.
   Было раннее утро, когда президент и его свита поднялись на палубу тяжелого крейсера «Августа», которому предстояло пересечь океан. Трумэн распорядился, чтобы ему не оказывали никаких особых почестей. Поэтому на палубе корабля его встретили лишь командир «Августы»
   Джеймс Фоскетт, командир крейсера «Филадельфия» Аллан Мак-Кенн, а также несколько старших офицеров. «Филадельфии» предстояло эскортировать «Августу» по пути через океан.
   Вскоре Мак-Кенн вернулся на «Филадельфию», а Фоскетт проводил президента в адмиральскую каюту, которая на предстоящие дни должна была стать его домом.
   Трумэн приказал поднять якорь.

Глава пятая
«ЭФФЕКТ ПРИСУТСТВИЯ»

   Благодаря незримому участию генерала Карпова пока все складывалось для Воронова как нельзя лучше. По крайней мере с жильем. Он получил маленькую комнату в бабельсбергском особнячке, где разместились советская киногруппа и несколько фотокорреспондентов центральных московских газет.
   В комнате он нашел кровать, несмотря на летнее время покрытую пухлой немецкой периной, маленький письменный стол на гнутых тонких ножках, – видимо, все, что уцелело от некогда нарядного ампирного гарнитура, и возле него два типично московских канцелярских стула. Вешалки в комнате не было.
   На следующее утро за Вороновым заехал некий капитан Белов, заявивший, что он из Бюро полковника Тугаринова и готов помочь товарищу майору обосноваться в Потсдаме.
   Когда Воронов сел в «эмку» Белова, он на заднем сиденье увидел человека в штатском.
   – Знакомьтесь! – сказал Белов. – Товарищ Вернер Нойман. Вы ведь, товарищ майор, кажется, говорите по-немецки?
   – Гутен морген, – вместо ответа сказал Воронов, протягивая руку своему соседу.
   Как тут же выяснилось, капитан Белов и сам бегло говорил по-немецки. Машина тронулась. Оборачиваясь и глядя попеременно то на Воронова, то на немца, Белов объяснил, что товарищ Нойман родом из Потсдама, сидел в гитлеровском концлагере, а после войны вернулся домой. Он с удовольствием пригласил бы Воронова к себе, по сейчас временно живет в Берлине, где работает по поручению немецкой антифашистско-демократической коалиции в одном из районных магистратов. Жена Ноймана и ее мать были арестованы, когда его забрали в концлагерь.
   До сих пор он не имеет о них никаких сведений. Квартира его в Потсдаме пуста и заброшена. Он предлагает Воронову остановиться у его знакомого Германа Вольфа, с которым уже договорился по дороге сюда.
   Все это, переходя с русского на немецкий и снова на русский, Белов быстро рассказал Воронову, Нойман только кивал головой и вставлял отдельные слова: «Я-а… Яволь… Гевисс… Натюрлих!..»
   – Этот ваш знакомый, – обратился Воронов к Нойману, – коммунист?
   – Нет! – ответил Нойман. – Он никогда не состоял ни в одной партии. Рабочий. Высококвалифицированный рабочий. Майстер…
   – Товарищ Нойман говорит, что квартира вполне надежная, – вмешался Белов.
   – Я-а, я-а, – поспешно закивал Нойман, – я за него ручаюсь. Правда…
   Он замялся.
   – Вы хотели что-то сказать? – насторожился Воронов.
   – У него несколько надоедливая жена, – с улыбкой произнес Нойман. – Как это вы называете по-русски? – обратился он к Белову. – «За…нуда»? Так? Я слышал это слово от нашего районного коменданта.
   Воронов и Белов рассмеялись.
   Вскоре машина остановилась.
   – Приехали! – посмотрев в окно, сказал Нойман. – У вашего шофера хорошая память.
   – Он говорит, что у тебя хорошая память, – сказал Белов сержанту-водителю.
   – Так недавно же заезжали! – не снимая рук с баранки, ответил сержант.
   – На войне по обгорелому пню дорогу отыскивали. А тут какой-никакой, все-таки город…
   Дом был двухэтажный, с небольшой деревянной мансардой. Между открытыми оконными рамами стояли длинные узкие ящики с геранью. К двери вели несколько каменных ступенек. Нойман поднялся первым. Хотя у двери чернела кнопка звонка, он постучал. Дверь открыла женщина лет сорока пяти.
   На стареньком выцветшем платье сверкал ослепительной белизной передник.
   – Вот, Гретхен, привез! – сказал Нойман, показывая на стоявших у лестницы Воронова и Белова.
   Женщина улыбнулась, полная грудь ее заколыхалась.
   Широко распахнув дверь, она быстро произнесла:
   – Вилькоммен, майне хэррэн. Добро пожаловать, господа офицеры!
   Они вошли в маленькую прихожую. Из нее открытая дверь вела в просторную комнату. Судя по круглому столу посредине и большому посудному шкафу у стены, это была столовая. Женщина провела их сюда.
   – Господа офицеры будут жить… – начала она.
   – Ты перепутала, Грета, – укоризненно прервал ее Нойман, – я же все сказал Герману. Здесь будет жить только товарищ майор. – Он слегка поклонился Воронову.
   – О, яволь, яволь, хэрр майор! – затараторила Грета, в свою очередь кланяясь русскому офицеру.
   «Видимо, это и есть зануда», – подумал Воронов.
   – Боюсь, что стесню вас, – сказал он. – Но ненадолго. Самое большее недели на две. Кроме того, я и появляться-то буду редко.
   – О, хэрр майор, когда угодно! Комната к вашим услугам. Я вам ее сейчас покажу…
   – Герман дома? – спросил Нойман.
   – Нет, – поспешно ответила Грета. Она двигалась и говорила так, как будто все время куда-то торопилась. – Ушел сразу после того, как ты заезжал. Но, пожалуйста, идемте.
   Вернувшись в переднюю и поднявшись по узкой лестнице, с расшатанными, скрипящими ступенями, они оказались на небольшой площадке. Отсюда лестница вела еще выше, в мансарду.
   Это была уютная комнатка с маленьким окном. Грета тотчас распахнула его, и белая занавеска заколыхалась от ветра. На подоконнике стояла неизменная герань.
   Здесь имелось все необходимое: кровать, застеленная такой же толстой пуховой периной, как и та, в Бабельсберге, с горкой подушек в изголовье, стол, который одинаково мог служить и письменным и обеденным, книжная полка и даже несколько десятков книг на ней.
   Воронов подошел к полке.
   – Я приготовила для господина майора все чистое.
   Да, да, – все сменила – и постель и полотенце, – заторопилась Грета. – Раньше в этой комнате жил брат Германа, но он погиб на войне. Это его книги…
   Испуганно посмотрев на Воронова и Белова, она тут же ушла от щекотливой темы и с еще большей поспешностью продолжала:
   – Я думаю, господину майору здесь будет удобно. Конечно, я понимаю, он привык к большому комфорту, но сейчас в Потсдаме все забито. Вы знаете, из Бабельсберга выселили всех немцев. Сказали, что временно… В Бабельсберге, конечно, удобнее, все дома целые. Потсдам сильно бомбили, а Бабельсберг почему-то нет. Сейчас туда все время идут машины, и ваши, и американские, и английские. Наверное, там хотят жить большие начальники, нихт вар?[5] Грета вопросительно посмотрела на Воронова.
   Но он не слушал ее. Подойдя к книжной полке, он испытал острое любопытство: что читали в той Германии?..
   – Вы разрешите?.. – спросил Воронов, беря наугад одну из книг. Это было дешевое издание «Избранного» Гёте, С ним соседствовал «Железный Густав» Фаллады. Рядом – «Туннель» Келлермана. Все эти книги были известны Воронову. Он ставил их на место, едва взглянув на заглавие. «Закат Европы» Шпенглера он полистал. Взял потрепанный учебник «Истории Германии». Раскрыв книгу наугад, прочитал: «…Нет, не войска „Антанты“ победили Германию. Евреи и коммунисты нанесли ей удар в спину, в то время как немецкие солдаты проливали кровь на полях сражений…»
   Воронов невольно передернул плечами. Это его движение не осталось незамеченным. Увидев, какую книгу он держит в руках, Нойман сказал:
   – Стиве. Школьный учебник. Я думал, что всю гитлеровскую дребедень вы выкинули.
   – Эту книгу Герман сохранил в память брата, – вмешалась в разговор Грета. – Он был школьным учителем. Все немецкие дети учились по этой книге.
   – Да, разумеется, – с горечью произнес Воронов.
   – Ее следует выбросить? – поспешно спросила Грета.
   Воронов не ответил. Поставив книгу на место, он взял следующую. Она называлась «Потсдам и его окрестности».
   – Простите, – сказал Воронов Грете, – вы не позволите мне взять у вас ненадолго эту книгу?..
   Она и в самом деле могла ему понадобиться. Кроме того, это был повод переменить тему разговора.
   – О, конечно! – воскликнула Грета, словно и она была рада такому поводу. – Господин майор может считать ее своей. Вы бывали раньше в Потсдаме? – неожиданно спросила она.
   Воронов посмотрел на нее с недоумением.
   – Да, да, я понимаю, это глупый вопрос, – заторопилась Грета, – но если бы вы знали, как здесь было красиво! Какие устраивались парады!..
   – Грета! – резко оборвал ее Нойман.
   – Но я… я же только… – робко проговорила Грета и смолкла, опустив глаза.
   – Ладно, Грета, спасибо, – сказал Нойман, чтобы нарушить наступившее неловкое молчание. – Ухаживай за товарищем майором. Так, как ты умеешь. – Он помолчал и тихо добавил: – Слишком много мы причинили им горя…
   – О, война, проклятая война! – скорее простонала, чем проговорила Грета и поднесла к глазам угол передника. Затем опустила передник и, разгладив его, спросила: – Господа офицеры выпьют кофе?
   – Нет, – быстро ответил Воронов, – мне нужно ехать. С вашего разрешения я буду наведываться и, может быть, иногда ночевать.
   – В любое время, господин майор, в любое время! – воскликнула Грета. – У нас звонок не работает, долгое время не было электричества, мы уже привыкли стучать… Но Герман сегодня же все исправит… Может быть, все-таки по чашечке кофе?
   – Нет, – твердо сказал Воронов и, устыдившись своей резкости, сразу добавил: – Большое вам спасибо. Вы очень любезны. Книгу я на днях верну. Вообще постараюсь причинять вам как можно меньше хлопот. Скажите, пожалуйста, как называется ваша улица? Какой номер дома? Я еще плохо ориентируюсь в Потсдаме.
   – Конечно, я забыла сказать! Ради бога, простите, господин майор, Шопенгауэрштрассе, восемь.
   «Шопенгауэр… Шпенглер… – мысленно усмехнувшись, повторил про себя Воронов. – „Закат Европы“… А если восход?!..»
   Журналист не чувствует себя по-настоящему включенным в работу до тех пор, пока он не написал и, главное, не отправил свою первую корреспонденцию. Но для того, чтобы написать хоть что-то, связанное с предстоящей Конференцией, Воронову необходимо было узнать, что сообщают о ней московские газеты.
   Вернувшись в Бабельсберг, Воронов раздобыл в секретариате советской делегации последние три номера «Правды». Однако его ждало разочарование. Ни одного официального сообщения, ни одной статьи, посвященной Конференции, он не нашел. Впрочем, на четвертой странице «Правды» от 15 июля было напечатано «Международное обозрение», начинавшееся словами: «Мировая печать придает огромное значение предстоящей встрече руководителей СССР, Великобритании и США». Далее говорилось, что в иностранной печати появляются различные прогнозы – как трезвые и объективные, так и пессимистические. В конце статьи высказывалась мысль о том, что великие державы должны и в послевоенное время сотрудничать на благо своих народов.
   Следующие разделы обозрения касались возрождения Польши. Критиковалась подрывная деятельность лондонских поляков, давался отпор крикливой кампании, которую вела против СССР, Болгарии, Югославии и Румынии турецкая печать. Ни одного слова о том, когда Конференция откроется и где будет происходить. Очевидно, все это еще держалось в секрете.
   Воронов понимал, что для такой секретности, очевидно, имеются веские основания, но настроение его испортилось.
   Вернувшись в Бабельсберг, Воронов все же написал свою первую корреспонденцию.
   Он назвал ее «Что еще человеку надо?!». В основу статьи легла беседа с сержантом, который вез его с вокзала в – Карлсхорст. Воронов рассказал о солдате, прошедшем сквозь всю войну, собирающемся вернуться в свою дотла сожженную деревню и убежденно говорящем: «…и вспашем, и засеем, и построим!.. Голова, руки есть, войны нет, – что еще человеку надо?!..»
   Рассказал он и об отношении сержанта к союзным солдатам, приведя его слова: «…и союзнички должны нам кое-чем помочь… Ведь мы-то их выручили!..»
   Нельзя сказать, что, перечитав свою корреспонденцию, Воронов остался вполне доволен ею. Но неожиданно для самого себя он испытал при этом некое новое чувство личного причастия к тому, что вокруг него происходило, и, главное, к тому, что должно было произойти.
   На войне это чувство жило в нем постоянно. Разве только в самые первые дни, оказавшись в народном ополчении он воспринимал войну как бы со стороны. Тогда все было для него новым, необычным, резко отличающимся от той жизни, которую он вел раньше. Война, точно лезвие гигантского топора, как бы разом отсекла прошлое от настоящего, но это настоящее не стало еще для Воронова его новым бытом. Ледяные ночи на снегу, райское тепло землянок, жесткие нары, вой и разрывы бомб и снарядов, «голосование» на раскисших от весенней или осенней грязи фронтовых дорогах, шелест типографской машины на которой печаталась дивизионная газета, законные фронтовые сто граммов – символ отдыха и возможности хотя бы несколько минут бездумно побыть рядом с товарищами, постоянная изнурительная погоня за сведениями, где и когда произойдет нечто важное, и самое главное – ярость, гнев, печаль при виде первых развалин и пепелищ – все это вошло в сознание, в душу Воронова несколько позже, чтобы на четыре долгих года стать его повседневной жизнью. Но сюда, в Берлин, в Потсдам, в Бабельсберг, Воронов ехал как бы со стороны. Настоящая, реальная, послевоенная жизнь оставалась позади, в Москве.
   Теперь же все, что Воронов пережил за последнее время – разговоры с Лозовским и Карповым, не смутное предчувствие, а уже уверенность, что приближается событие, которому предстоит определить послевоенную жизнь планеты – все это, вместе взятое, породило в его душе новое чувство личной причастности к тому, что происходит вокруг него.
   Воронов ехал сюда в обычную журналистскую командировку, которая отвлекла его от того главного, что остаюсь в Москве. Но теперь не только умом, но и сердцем он ощущал, что именно здесь произойдет нечто самое главное пусть он еще и не разобрался в нем до конца.
   С точки зрения здравого смысла дело складывалось для Воронова весьма неудачно. На Конференцию его, конечно, не допустят. Поговорить с руководителями делегации ему не удастся. Даже повестка дня Конференции ему неизвестна.
   Но в то же время – скорее подсознательно, чем осознанно – Воронов снова и снова ощущал, что стал каким-то образом лично причастен к предстоящему важнейшему событию современности. Может быть, ему даже суждено сыграть в этом событии некую роль, сделать важное и серьезное дело. Какова будет эта работа, в чем может заключаться это дело, Воронов не знал.
   Ему сказали, что между Бабельсбергом и Москвой регулярно курсируют самолеты. Свою корреспонденцию он сдал в пункт фельдсвязи.
   На другой день с утра Воронов снова поехал в отсеченный от Бабельсберга Потсдам. Карпов выполнил свое обещание. Воронов получил «эмку», правда основательно потрепанную. Целью его было не только обосноваться в квартире Германа Вольфа, по и осмотреть Потсдам.
   Никто еще не знал, под каким названием – «Берлинская», «Потсдамская» или «Бабельсбергская» – войдет в историю предстоящая Конференция. Но, решив пока что поближе познакомиться с Потсдамом, Воронов уже видел первый абзац своей будущей статьи: «В Потсдаме, бывшей резиденции одного из столпов германского милитаризма, короля Фридриха, ныне закладывается мирная основа послевоенной Европы».
   Он выехал из Бабельсберга рано утром в надежде увидеть хозяина квартиры на Шопенгауэрштрассе, но снова не застал его: «зануда» Грета сообщила, что муж уже ушел на завод.
   Оставив машину у крыльца, Воронов прошелся по потсдамским улицам, а когда вернулся в Бабельсберг, то узнал, что чуть было не пропустил важное событие: самолеты с президентом Трумэном и премьер-министром Великобритании Черчиллем на борту в течение ближайшего часа должны прибыть на аэродром Гатов.
 
   Гатов находился на окраине западной части Берлина.
   «Эмка» Воронова рванула через все зоны Бабельсберга – советскую, американскую и английскую.
   Кинооператоры уехали гораздо раньше. Им надо было установить на месте свою тяжелую аппаратуру.
   Воронов сидел рядом с шофером, опустив боковое стекло кабины и предъявляя встречным патрулям свой пропуск, подписанный Кругловым.
   Выехав из советской зоны, он спрятал пропуск в карман пиджака и достал другой, с тремя союзническими флажками. Советские патрули проверяли пропуск придирчиво. В английской и американской зонах все было проще: стоявшие на проезжей части офицеры, еще издали увидев пропуск, пренебрежительно-залихватским движением руки сразу пропускали машину.
   Приехав на аэродром, Воронов узнал, что прибытие Трумэна ожидается примерно через полчаса. На поле не было ни одного самолета. У взлетно-посадочной полосы толпились люди в американской, английской и французской военной форме. Человек двести, не меньше. Над их головами возвышались установленные на штативах кино– и фотокамеры, а окружало их овальное кольцо американских солдат. Несколько в стороне расположился американский почетный караул.
   Английский офицер остановил машину Воронова метрах в двухстах от летного поля. Он бросил беглый взгляд на «эмку», подошел к дверце, которую приоткрыл Воронов, держа наготове пропуск с тремя флажками, и сразу спросил:
   – Русский?
   – Советский, – по-английски ответил Воронов.
   – Одно и то же, – глянул на пропуск офицер. – Паркуйтесь вон там. – Он указал на несколько десятков машин самых разнообразных марок, сгрудившихся в отдалении.
   – Олл райт, – кивнул в ответ Воронов и показал своему неразговорчивому старшине-шоферу, куда поставить машину. Затем подхватил лежавший на заднем сиденье «ФЭД», в просторечии именуемый «лейкой», и быстрыми шагами направился к толпе, стоявшей у взлетной полосы.