Страница:
– Ну вот и дождались! Вот и кончили курс! Помните только все, чему вас здесь учили. А главное – манеры.
– Прощайте, monsieur Зинзерин! – прерывает ее Креолка. – Я вас верно и преданно обожала пять лет.
Математик смущенно краснеет, кланяется и не знает, что отвечать.
Его выручает голос начальницы, покрывающий своим возгласом все голоса в зале:
– Ну, с Богом, дети! Идите переодеваться. Не заставляйте ждать ваших родных.
Ах да, родные! О них-то мы, недобрые, как раз и забыли в эти минуты.
Белый шелк облегает фигуру. Серебристая тиара-шляпа обвила голову, и черные крылья колеблются на ней.
Я или не я?
Серые глаза смотрят жадно и пытливо. Щеки разгорелись, и не то грустно, не то робко улыбаются губы.
Посреди дортуара, куда мы пришли для того, чтобы сбросить навсегда неуклюжие казенные платья и облечься в наш выпускной собственный наряд, стоит стройная девушка с черными змеями кос, ниспадающими вдоль спины.
– Черкешенка! Какая красавица!
Это вскрикивает, как шальная, младшая Пантарова, Малявка.
– Мария из Пушкинской «Полтавы»!
– Нет, лермонтовская Тамара!
– Ах, вздор! Просто красавица, каких нет и не было на земле, – слышатся восторженные отзывы.
Румянец загорается на прелестном личике Гордской. Она как будто смущается своей красоты. А в черных восточных глазах загораются искры.
– Лида, моя душка! – говорит Елена, отводя меня к окну. – Моя милая, взбалмошная Лида, тебе я могу сказать это, ты не засмеешься надо мною: тебя я бесконечно любила все эти годы, и всю мою ничтожную красоту отдала бы сейчас, лишь бы не расставаться с тобой.
Я потрясена. Эта милая, тихая девушка была бы мне лучшим другом, но я, с моими вечными шалостями и проказами, едва примечала ее привязанность ко мне.
Я молча раскрываю объятия, и мы обнимаемся с Еленой, как сестры.
– Трогательная идиллия, – смеется Сима, вынырнувшая в своем скромном белом платьице и в шляпе, уже успевшей съехать набекрень.
– Ну, прощай, Вороненок, – говорит она просто. – Давай твою благородную лапу. Славные деньки проводила я с тобой. А теперь, значит, баста. Разбрасывает нас, кого вправо, кого влево. Ничего не пропишешь, такова жизнь. А забыть я тебя никогда не забуду, – добавляет она и тотчас же, топая ногой, со злостью кричит мне в лицо:
– Ну, чего смотришь? Не видела, как умеет рюмить разбойник Сима? И не увидишь никогда!
А в глазах переливается предательская влага, и загораются ярче милые «разбойничьи» глаза.
– Лотос! Елочка! Ведь ты со мною проведешь лето? – обращаюсь я к Елецкой, которая, повернув к зеркалу лицо, усиленно старается сложить на черненькой головке какую-то необыкновенную экзотическую прическу.
– Ах, спасибо, не могу. Мама не хочет расставаться со мною. Старится она заметно, милая, боится меня отпустить от себя надолго. Я с нею в деревню поеду к дяде. А зимой приеду в Петербург. Увидимся как-нибудь.
– Как жаль, Елочка! Как жаль!
Мне действительно жаль, что Лотос не может воспользоваться приглашением моих родных провести у нас лето. Вся ее мистичность, все ее болезненно-восторженное настроение исчезло бы в обстановке здоровой довольной семьи, где есть маленькие дети, где все дышит нормальной правдой жизни здоровых, счастливых людей.
Додошку Даурскую мои родители тоже пригласили провести у нас лето. Но еще два дня тому назад к Додо приехала ее тетка, заявившая желание взять сироту к себе на лето в Петергоф.
Теперь я лишилась и общества Елочки. Стало невыносимо грустно.
– Лида, а где же Большой Джон?
И тоненькая чахоточная Рант, совсем хрупкая и воздушная в ее белом наряде, предстает перед моими глазами.
– Да, Лидочка, он обманул тебя. Я отлично видела: его не было в зале среди приглашенных гостей.
– Нет, нет! – возражаю я пылко. – Большой Джон никогда не обманывает.
Большой Джон – это мой друг, двадцатитрехлетний молодой ученый, англичанин, изъездивший полмира, сын владельца огромной фабрики, находящейся в том уездном городке, где живет моя семья.[1] Большой Джон и я связаны неразрывными узами дружбы и любим друг друга, как родные брат и сестра. Джон Вильканг не раз выручал меня в детстве из самых неприятных положений.
За несколько дней до выпуска, на нашем институтском балу, Джон Вильканг, или Большой Джон, как я его прозвала, дал мне слово присутствовать на выпускном акте. И не приехал.
«Но он еще приедет», – решило за меня мое сердце, когда я убедилась, что Большого Джона здесь нет. Не было еще случая, чтобы он не сдержал данного слова.
А между тем время идет. Мы готовы. Зеленые казенные платья скрылись с наших глаз. Изящные белые девушки в шляпах и пелеринках явились на смену недавним институткам.
– Прощайте, m-lle Эллис. Не поминайте лихом! – кричим мы хором, обступая в последний раз маленькую толстенькую фигурку в шумящем шелковом платье. – Не поминайте лихом! Мы любили вас.
– Ах, дети! – Она обнимает нас всех по очереди.
– Месдамочки, пожалуйте к maman на квартиру еще раз проститься! – звенит чей-то голос.
– Но прежде обежим гурьбою весь институт, – предлагает тоненькая Рант. И, не дожидаясь возражений, она подхватывает шлейф своего платья и первая несется из дортуара.
Мы мчимся за нею. Развеваются шлейфы, ленты, кружева, оборки. Разлетаются пушистые локоны вдоль лба и щек. Мелькают белые туфельки, качаются страусовые перья и крылья на шляпах. Пробегаем верхний коридор, площадку, лестницу. Останавливаемся перед институтскою церковью.
В последний раз видим мы ее, эту красивую, небольшую молельню с иконостасом, с иконами, с двумя клиросами, с «начальницким» уголком. Здесь загорались молитвенным восторгом детские души. Здесь мы, веруя, молили или благодарили.
Не сговариваясь, белые девушки, как одна, опускаются на колени. Замирают сердца перед неведомым. С робким ожиданием обращаются взоры к алтарю. Благоговейно простояв на коленях несколько минут, мы поднимаемся, глядим друг на друга и бежим снова мимо часов, где «долина вздохов», вернее, часовая площадка, второй этаж, где классы, библиотека, зала.
– Прощайте, классы, прощай, библиотека, прощайте все!
Голоса звенят и рвутся.
– Месдамочки, выпускные взбесились! – кричат собравшиеся на лестнице институтки.
«Кочерга», испуганная не на шутку, спешит нам навстречу, преграждая путь. Но удержать нас трудно. Мы все сейчас – одно буйное стремление, один жгучий порыв осмотреть еще раз знакомую обстановку детства и отрочества, чтобы запечатлеть ее на всю жизнь.
Миновав лестницу, спешим в нижний этаж.
– Прощай, столовая, гардеробная, лазарет, музыкальная комната, полутемный мрачный коридор и маленькая приемная!
Начальница уже ждет нас в своей квартире. Последние объятия, напутствия, благословения.
Притихшие выходим мы в зеленую комнату, где в неприемные дни к нам в экстренных случаях пускали родных.
– Простимся теперь. Пора, месдамочки, – звучит чей-то взволнованный голос.
– Прощайте! Нет, нет! До свидания!
Затем происходит какой-то сумбур, что-то неописуемое. Мы бросаемся в объятья друг другу и рыдаем, задыхаясь от слез.
– Прощайте! Прощайте!
Плачут все, решительно все. Даже в «разбойничьих» глазах Симы – слезный туман. У меня сердце разрывается от тоски, когда я сжимаю ее в объятиях.
– Пиши, милая! Пиши! Черкешенка! Голубка! – Глаза Елены полны тоски.
– Все, все пишите!
Лотос-Елочка бледна, как известь.
– Наши души сольются, несмотря на разлуку, – говорит она.
– Месдамочки, когда я замуж выходить буду, всем пришлю приглашение, – сквозь рыдание улыбается Креолка.
– О, будь покойна, тебя никто не возьмет, – шутливо отмахивается Сима, – на голове колтун, глаза как плошки.
В дверь приемной протискиваются младшие, наши друзья, вторые, третьи. Потом снова с заплаканными личиками появляются «обожательницы», и каждая стремительно бросается к объекту своего поклонения. Снова поцелуи, вздохи, слезы, рыданья.
Когда я получасом позднее появляюсь перед папой-Солнышком, мамой и братишкой, лицо мое безобразно вздуто от слез, вспухшие веки красны, а губы отчаянно дрожат от волнения. Все отлично понимают меня. Кратко осведомившись: «Ты готова?», они ведут меня вниз, в вестибюль института. Как во сне мелькают передо мной еще раз милые, знакомые, дорогие лица. О, какие дорогие, милые! Рант, Елочка, Черкешенка, Додошка, Креолка, сестрички Пантаровы, Сима. Прощай! Прощай!
Швейцар Петр, похожий сегодня на какое-то удивительное существо из сказки благодаря парадной ливрее и аксельбантам, широко распахивает передо мною дверь.
– Дай вам Бог счастья, барышня Воронская! – говорит он значительно. – К нам пожалуйте в гости! Не забывайте!
Я слова не могу произнести от волнения, киваю головою и медленно переступаю заповедный порог.
– Счастливый путь! – слышу я в тот же миг добрый голос. – Счастливый путь, маленькая русалочка, в большом море жизни!
Я поднимаю заплаканные глаза.
– Большой Джон! Я знала, что вы приедете! Я знала!
Передо мною высокая – о, какая высокая! – на длинных ногах фигура, широкие плечи, корпус атлета и маленькая, совсем маленькая головка с безукоризненными чертами лица. В серых глазах и бесконечная ласковость, и шутливая насмешка. В тонких, сильных руках с длинными пальцами – великолепный букет лилий.
Я в восторге смотрю на Джона, забыв поздороваться, забыв поблагодарить.
– Зачем вы так балуете, мистер Джон, нашу Лиду? – говорит «Солнышко», пожимая руку моего друга.
– Я знал, что вы будете искать меня в числе приглашенных, – говорит Джон, обращаясь ко мне и улыбаясь. – Но я именно хотел вас приветствовать на самом пороге жизни и поднести эти морские цветы маленькой русалочке. Ведь розы не растут на дне моря, как эти. Но что это?
Джон Вильканг вглядывается мне в лицо.
– Очевидно, вы неутешно плакали. Разлука с подругами, правда, дело тяжелое, но, маленькая русалочка, стыдитесь так непростительно поддаваться слабости. Бодрою и радостною хотел бы я видеть вас, входящую в жизнь.
– Ах, это так понятно, – пробует защитить меня мама. – Я сама была институткой и тоже…
Она замолкает, и ее глаза сияют. – Увы, я институткой не был! – подхватывает Джон. – Но думается мне, что следует беречь слезы для более серьезных случаев в жизни.
– Ого, какой строгий! – улыбается Солнышко-папа.
– Ужасно, – вторит Большой Джон и, подхватив Павлика на руки, высоко подбрасывает его над головой.
– Ха-ха-ха, – заливается мальчик.
– Садитесь с нами, Большой Джон. В нашем ландо есть свободное место, – предлагаю я. – Ведь вы не останетесь сегодня в Петербурге?
– Ни под каким видом! Иду домой вместе с вами.
– Вот и прекрасно. Мы вас до пристани довезем.
И высокая фигура с крошечной головой усаживается в экипаж между мной и братишкой.
Разрезая хрустальные воды Невы, плывет «Трувор» – большой невский пароход, совершающий свои рейсы между Петербургом и Ш., городком, где служит мой отец.
Шестьдесят верст водою – какая это чудесная прогулка!
Я не могу оторвать от берега взгляда. Леса, селения, дачи, редкие пристани и снова леса, леса, сосновые и лиственные, красиво отражающие в светлых водах свои пышные ветви.
Столица с ее заводами, фабриками, пылью и дымом осталась далеко позади. Впереди широкая водяная лента. С обеих сторон пышная зелень майской природы и вода, вода. Река и солнце, потоки солнца кругом. Колесо шумит. Брызги воды вылетают из-под него фонтаном, белая и чистая, как сахар, пена разбрасывается по обе стороны плывущего гиганта.
Тонкий пронзительный гудок, и мы приплываем к пристани. Перебрасываются мостки. По ним спешат пассажиры. Поскрипывая, покачивается утлая пристань.
– Отчаливай, – слышится в рупор команда капитана. И снова с шумом вертится колесо. Снова режет могучий «Трувор» хрустальные воды реки-царицы.
В каюте Большой Джон, чтобы развлечь моего сморившегося, уставшего братишку, рисует ему карикатуры на пассажиров, показывает фокусы при помощи спичек и носового платка. Мои родители разговаривают со знакомыми из нашего города. А я стою на корме, обсыпанная студеными пенистыми брызгами, опьяненная видом природы и первыми часами моей «воли», первым сознанием ее власти и красоты.
Пароход дышит смутным, грохочущим дыханием и подвигается все вперед и вперед – как и моя жизнь.
Там, впереди, ждет его маленький город. Меня впереди ждет моя судьба. Какова она еще будет, я не знаю; горе ли, радость принесет мне она в ближайшие дни – неведомо ни мне, ни кому другому. Знаю одно: начало моей воли празднично и прекрасно, как сказка, о чем свидетельствуют этот, полный солнца и света, радостный день, и сияние хрустально-голубой реки, и пушистая изумрудная лесная зелень побережья.
Я точно во сне, когда тремя-четырьмя часами позднее выхожу на пристань по утлому трапу, впереди моих родных.
Большой Джон шагает подле.
– Маленькая русалочка, – голосом сказочного чудовища басит он, – как нравится вам родной городок?
Убогий, маленький бедный уголок, захолустье большой России, разбросанный у самого устья красавицы-реки. У истока ее, из большого, мрачного синего озера, бурливого и почти безбрежного, как море, – белая крепость. Здесь на каждом шагу история и старина. Здесь бились шведы и русские. Здесь проходил Скопин-Шуйский со своей дружиной. Здесь реяли много позднее знамена Великого Петра. А там, за белой стеной крепости, в мрачном каземате томился царственный узник Иоанн Антонович, лишенный престола. Бесконечные каналы, перерезанные шлюзами. Часовенка у пристани, с чудотворной иконой, дальше фабрика, еще дальше тихое поэтичное кладбище в сосновом горном лесу.
Мое сердце бьется. Все здесь дает настроение: и красота природы, и маленький исторический городок, полный воспоминаний далекой седой старины.
Вдруг внезапный, беспорядочный шум привлекает мое внимание.
Толпа оборванных, страшных, с испитыми лицами бродяг бросается к нам навстречу. Они рвут из рук моего отца мой небольшой чемоданчик, хватают нас за платье и кричат:
– Алексей Александрович! Батюшка! Благодетель! Поздравляем, отец родной, с доченькиным приездом! Матушка, красавица-барыня, вас также!
Тут мужчины, женщины, дети. Охрипшие голоса, озлобленные лица, силящиеся изобразить сейчас умильную улыбку на искривленных губах.
Я шарахаюсь в сторону и гляжу на эту пеструю, жалкую и жуткую толпу.
– Маленькая русалочка, – слышу я голос Большого Джона, – не бойтесь: это здешние ссыльные, они безвредны и не принесут вам вреда.
Ну, да, конечно, глупо было бояться. О них, об этих полуголодных, оборванных людях, я совсем и забыла. А между тем они, эти серые люди с изможденными лицами, знакомы мне с тех пор, как мы поселились в Ш. Их партиями пригоняют сюда из Петербурга, подбирая большею частью в нетрезвом виде на улицах. Среди них можно встретить и мелких воришек, и уличных бродяг.
Но здесь, в Ш., они действительно безвредны. У них своя община, свой старшина, свои порядки. И живут они в большой, мрачной казарме в предместье города. Каждую субботу обходят они дома состоятельного населения и получают по копейке с дома каждый. Это – их доход. Кроме того, на пристани сторожат пароходы, чтобы носить багаж приезжих на своей рабочей спине.
С крикливыми возгласами толпа ссыльных мужчин и женщин всех возрастов окружила нас.
– Ангел-барыня! Барченочек! Божье дитятко! Барышня-красавица! – лепетали они. – Поздравляем вас! – выводили они нараспев хором и мгновенно окружили Большого Джона. – Иван Иванович! Благодетель наш! В добром ли здоровье?
– Слава Богу, друзья мои! – отвечает он своим веселым, добрым голосом. – Вот сегодня же буду просить отца принять несколько женщин к нам в сортировочное отделение на фабрику.
– Дай тебе Господи здоровья, благодетель ты наш! – слышатся умиленные голоса.
Тесная группа обступила моего отца, который раздает им мелкие монеты. Павлик пугливо жмется к матери. Нежный и хрупкий, он не выносит шума и суеты.
А мои глаза уже видят там вдали синие воды озера, похожего на море, с реющими на нем белыми чайками парусов.
Внезапно я чувствую, как что-то постороннее прикасается к моему боку там, где место кармана. Что-то проворно скользит по мне, как змея.
– А!
Я едва успеваю крикнуть. Живо оборачиваюсь.
Что-то смуглое, черное, всклокоченное и оборванное шарахнулось в сторону. В ту же минуту слышатся дикие, пронзительные крики.
– Держи! Лови! Левка у барышни портмоне из кармана стянул! Держи! Лови мошенника!
И несколько взрослых фигур устремляются следом за небольшим оборванным, черным, как цыганенок, мальчуганом.
С изумительными ловкостью и быстротою, мальчик не старше четырнадцати лет юркает в толпу, потом, изогнувшись, проносится мимо. За ним гонятся шесть или семь сильных, здоровых мужчин. Слышны их свистки, крики, злобная брань.
– Лови! Держи! Разбойника лови, братцы! Мы те покажем, как у благодетелей воровать!
Мое сердце сжимается болью за худенькую, жалкую фигурку.
«Только бы не били его, только бы не били!» – выстукивает оно, сжимаясь от жалости.
К отцу подходит огромный, костлявый человек со странными прозрачными глазами, с красным носом и впалыми щеками, обросший рыжей щетиной.
– Это их староста, – шепчет мне мама. – Он, конечно, будет сейчас извиняться.
Действительно, староста Наумский хриплым голосом говорит отцу:
– Вы, ваше благородие, не бойтесь. Мы мальчонку проучим. Мы такого сраму не допустим. Мы хоть и пьяницы и бродяжки, а того у нас нет, чтобы благодетелей обижать.
– Нет, нет. Не смейте его бить. Никакой расправы я не допускаю, – говорит отец строго и хмурит брови.
– Ну, уж это наше дело. Мы позора на себя брать не хотим, – обрывает рыжий человек.
– А, голубчик, попался! – свирепо накидывается он на кого-то, рванувшись вперед.
Толпа раздается на обе стороны, и я вижу: четверо мужчин ведут воришку. Двое тащат его за руки, двое подталкивают в спину. Я вижу ужас, разлитый в зрачках мальчугана. Его помертвевшее от страха лицо, его спутанные кудри, нависшие по самые брови, и огромные черные сверкающие глаза, налитые животным ужасом. Он знает, какая жестокая расправа ждет его в казарме.
Кто-то вырывает из его рук кошелек и передает мне.
Мой отец взволнован.
– Послушайте, – обращается он к толпе, – не смейте бать мальчика. Отведите его к исправнику. Он разберет, в чем дело. Но я запрещаю вам самим расправляться с ним.
В голосе моего «Солнышка» звучат властные ноты. В глазах приказание. Обычного детского выражения я не вижу в них сейчас.
Но возмущенная толпа уже не слышит ничего.
– Ты, ваше высокородие, препятствовать нам не моги. У нас свои уставы, – коротко бросает Наумский и затем отрывисто приказывает толпе: – Ведите в казарму мальчишку и там ждите меня и моего приказа.
У меня холодеет сердце и дрожь пробегает по спине. Предо мною жалкое, маленькое лицо, исковерканное страхом. Я чувствую сама, что бледнею. Холодные капли пота выступают у меня на лбу.
– Они забьют до смерти этого ребенка, а вырвать его у них нет возможности и сил.
– Послушайте, – кричит мой отец, повышая голос. – Если вы тронете его хоть пальцем, двери моего дома навсегда закрыты для вас, и субботние получки вы…
Он не доканчивает своей фразы. Высокий человек с крошечной головой, смело расталкивая толпу, пробирается к маленькому бродяжке. Вот он перед ним.
Мое сердце наполняется огромным порывом счастья. Теперь я знаю, я чувствую ясно: Левка спасен.
Сильными толчками Большой Джон отстраняет мужчин, державших мальчугана, и кладет руку на кудрявую голову оборванца.
– Ты пойдешь со мною, – говорит он голосом, не допускающим возражений. – Я беру тебя на поруки в свой дом.
Потом, окинув толпу ястребиным взглядом, добавляет властными нотами:
– И кто тронет его пальцем, тот будет считаться со мной. А теперь расходитесь вы, живо! До свиданья, полковник! – минутою позднее обращается он к «Солнышку» и пожимает его руку (другою рукою он цепко держит Левку за плечо). – Совсем забыл; через неделю день рождения сестры моей Алисы – ее совершеннолетие, и мой отец просит вас пожаловать с супругой и дочерью к нам. У нас праздник и бал. Маленькая русалочка, вы не откажете подарить мне котильон? Не правда ли?
– О, конечно! – тороплюсь я ответить, а глаза мои по-прежнему впиваются в Левку.
Меня поражает это хищное и в то же время запуганное выражение лица с цыганскими глазами.
Толпа оборванных людей медленно расходится тихо ропща и негодуя. Но открыто протестовать она не может. Большой Джон – крупная личность в городке. Многих из этих ссыльных он определяет на фабрику своего отца. Многим дает заработать кусок хлеба.
Левка, попав под его защиту, теперь является недосягаемым для толпы. Он это чувствует и доверчиво льнет к своему благодетелю. На губах его появляется довольная улыбка, а черные глаза коварно усмехаются, глядя на толпу.
– Как хорошо, что тебе сразу представляется случай встретить на вечере у Вильканг все здешнее общество, – говорит моя спутница. – Войдешь в него сразу, познакомишься со всеми.
Я киваю, но на уме у меня другое. Я не люблю общества. Лес, поле, красавица-река, лодка, природа – вот желанное общество. Я еще полна печали по подругам. Симу, Зину Бухарину, Черкешенку, Рант, Веру Дебицкую, – всех их мне никто не заменит.
Мама-Нэлли точно читает в моих мыслях.
– У тебя не будет недостатка в сверстницах, – говорит она. – У нас живет молоденькая швейцарка Эльза, рекомендованная Джоном Вилькангом. Она будет всюду сопровождать тебя. И потом, Варя еще у нас. И хотя она тебе не пара, но все-таки в молодом обществе тебе будет веселей.
Варя? Да. А я-то и забыла о ней.
Молодая, полуинтеллигентная, из школы ученых нянь-фребеличек, Варя давно уже живет в нашем доме. Она нянчила моего брата Павлика, а теперь на ее руках Саша и Нина – младшая детвора. Во время моих летних вакаций я подружилась с Варей и даже тайком от всех перешла с нею на «ты». Моим родителям не особенно нравится эта дружба, так как обладающая далеко не легким характером Варя не умеет держать себя в границах. Она деспотична и резка, но ко мне питает привязанность. При всех мы на «вы»; наедине – на «ты» и считаем себя подругами.
Пока я расспрашиваю маму про Варю, мы минуем город с его рынком и бульваром, с его белой фабрикой, сосновым лесом и кладбищем на горе. Вон казармы в предместье. Вон рыбацкая слобода, куда мы когда-то ходили пить парное молоко с моей гувернанткой-француженкой. Вон уже потянулись поля, роща, показалась высокая дача с бельведером. Вдали лес, темный и молчаливый. А по другую сторону дороги – белые столбы ворот мызы «Конкордия».
Мы подъезжаем.
Пестрая группа виднеется у входа на мызу. Кто-то машет платком, кто-то маленький, толстенький, потешный крутит шляпой над головой.
– Стой! Стой! – кричу я извозчику, соскакиваю с пролетки и, небрежно подхватив шлейф моего белого платья, бегу со съехавшей на бок шляпой навстречу собравшимся.
Вот они все передо мною.
Насколько мой первый братишка строен и хорош, настолько второй – толстенький и неуклюжий шестилетний Сашук – кажется медвежонком. Но в серых глазах его столько добродушия, что так и тянет расцеловать его.
Четырехлетняя Ниночка прелестна грацией крошечной женщины. И глаза у нее – как голубые незабудки в лесу. Черные реснички длинны.
– Лида приехала! Лида! – визжат они и прыгают на месте, хлопая в ладоши.
Я обнимаю всех, целую.
– Ты будешь рассказывать нам сказки?
– Да, милые! Да!
– А мыльные пузыри пускать будешь? – осведомляется Саша.
– Ну, конечно! Конечно!
– А у меня есть жук в коробке! – посапывая носиком и высвобождаясь из моих объятий, присовокупляет он.
– А ты такая же шалунья, как прежде? – спрашивает Павлик. И вдруг вспоминает: – Ах! Слушайте… У пристани какой-то бродяжка у Лиды из кармана портмоне вытащил. Его все ссыльные бить хотели. Но папочка не позволил, а Большой Джон вдруг как выскочит, как растолкает их всех, и к себе мальчика взял. Он – черный, как цыган. И злой. А глаза как яйцо. Во!
– Лида Алексеевна! Милая! Поздравляю! – слышу я резкий голос.
– Варя, дорогая!
Карие глаза ее горят, а по скуластому молодому лицу разлился румянец. Она некрасива: маленькие глазки, поджатые узкие губы, скуластое лицо, волосы, густые и непокорные, какого-то линючего цвета. Но зато у нее крупные сильные зубы и насмешливое, умное лицо.
Я оборачиваюсь к ней, целую. Ее преданность и любовь так радуют меня.
– Ах, Варя, какая у нас будет дивная жизнь! – шепчу я ей.
– Наконец приехала, родная! А у нас тут новость – взята швейцарка. Ну и сокровище! Увидишь! – шепчет она пренебрежительно.
Я сразу понимаю все. Варя ненавидит «чужеземку». Она ревнует ее ко мне, к детям, к своему положению у нас в доме.
– Прощайте, monsieur Зинзерин! – прерывает ее Креолка. – Я вас верно и преданно обожала пять лет.
Математик смущенно краснеет, кланяется и не знает, что отвечать.
Его выручает голос начальницы, покрывающий своим возгласом все голоса в зале:
– Ну, с Богом, дети! Идите переодеваться. Не заставляйте ждать ваших родных.
Ах да, родные! О них-то мы, недобрые, как раз и забыли в эти минуты.
* * *
Кто эта высокая девушка с осиной талией, с мягко курчавящейся головою?Белый шелк облегает фигуру. Серебристая тиара-шляпа обвила голову, и черные крылья колеблются на ней.
Я или не я?
Серые глаза смотрят жадно и пытливо. Щеки разгорелись, и не то грустно, не то робко улыбаются губы.
Посреди дортуара, куда мы пришли для того, чтобы сбросить навсегда неуклюжие казенные платья и облечься в наш выпускной собственный наряд, стоит стройная девушка с черными змеями кос, ниспадающими вдоль спины.
– Черкешенка! Какая красавица!
Это вскрикивает, как шальная, младшая Пантарова, Малявка.
– Мария из Пушкинской «Полтавы»!
– Нет, лермонтовская Тамара!
– Ах, вздор! Просто красавица, каких нет и не было на земле, – слышатся восторженные отзывы.
Румянец загорается на прелестном личике Гордской. Она как будто смущается своей красоты. А в черных восточных глазах загораются искры.
– Лида, моя душка! – говорит Елена, отводя меня к окну. – Моя милая, взбалмошная Лида, тебе я могу сказать это, ты не засмеешься надо мною: тебя я бесконечно любила все эти годы, и всю мою ничтожную красоту отдала бы сейчас, лишь бы не расставаться с тобой.
Я потрясена. Эта милая, тихая девушка была бы мне лучшим другом, но я, с моими вечными шалостями и проказами, едва примечала ее привязанность ко мне.
Я молча раскрываю объятия, и мы обнимаемся с Еленой, как сестры.
– Трогательная идиллия, – смеется Сима, вынырнувшая в своем скромном белом платьице и в шляпе, уже успевшей съехать набекрень.
– Ну, прощай, Вороненок, – говорит она просто. – Давай твою благородную лапу. Славные деньки проводила я с тобой. А теперь, значит, баста. Разбрасывает нас, кого вправо, кого влево. Ничего не пропишешь, такова жизнь. А забыть я тебя никогда не забуду, – добавляет она и тотчас же, топая ногой, со злостью кричит мне в лицо:
– Ну, чего смотришь? Не видела, как умеет рюмить разбойник Сима? И не увидишь никогда!
А в глазах переливается предательская влага, и загораются ярче милые «разбойничьи» глаза.
– Лотос! Елочка! Ведь ты со мною проведешь лето? – обращаюсь я к Елецкой, которая, повернув к зеркалу лицо, усиленно старается сложить на черненькой головке какую-то необыкновенную экзотическую прическу.
– Ах, спасибо, не могу. Мама не хочет расставаться со мною. Старится она заметно, милая, боится меня отпустить от себя надолго. Я с нею в деревню поеду к дяде. А зимой приеду в Петербург. Увидимся как-нибудь.
– Как жаль, Елочка! Как жаль!
Мне действительно жаль, что Лотос не может воспользоваться приглашением моих родных провести у нас лето. Вся ее мистичность, все ее болезненно-восторженное настроение исчезло бы в обстановке здоровой довольной семьи, где есть маленькие дети, где все дышит нормальной правдой жизни здоровых, счастливых людей.
Додошку Даурскую мои родители тоже пригласили провести у нас лето. Но еще два дня тому назад к Додо приехала ее тетка, заявившая желание взять сироту к себе на лето в Петергоф.
Теперь я лишилась и общества Елочки. Стало невыносимо грустно.
– Лида, а где же Большой Джон?
И тоненькая чахоточная Рант, совсем хрупкая и воздушная в ее белом наряде, предстает перед моими глазами.
– Да, Лидочка, он обманул тебя. Я отлично видела: его не было в зале среди приглашенных гостей.
– Нет, нет! – возражаю я пылко. – Большой Джон никогда не обманывает.
Большой Джон – это мой друг, двадцатитрехлетний молодой ученый, англичанин, изъездивший полмира, сын владельца огромной фабрики, находящейся в том уездном городке, где живет моя семья.[1] Большой Джон и я связаны неразрывными узами дружбы и любим друг друга, как родные брат и сестра. Джон Вильканг не раз выручал меня в детстве из самых неприятных положений.
За несколько дней до выпуска, на нашем институтском балу, Джон Вильканг, или Большой Джон, как я его прозвала, дал мне слово присутствовать на выпускном акте. И не приехал.
«Но он еще приедет», – решило за меня мое сердце, когда я убедилась, что Большого Джона здесь нет. Не было еще случая, чтобы он не сдержал данного слова.
А между тем время идет. Мы готовы. Зеленые казенные платья скрылись с наших глаз. Изящные белые девушки в шляпах и пелеринках явились на смену недавним институткам.
– Прощайте, m-lle Эллис. Не поминайте лихом! – кричим мы хором, обступая в последний раз маленькую толстенькую фигурку в шумящем шелковом платье. – Не поминайте лихом! Мы любили вас.
– Ах, дети! – Она обнимает нас всех по очереди.
– Месдамочки, пожалуйте к maman на квартиру еще раз проститься! – звенит чей-то голос.
– Но прежде обежим гурьбою весь институт, – предлагает тоненькая Рант. И, не дожидаясь возражений, она подхватывает шлейф своего платья и первая несется из дортуара.
Мы мчимся за нею. Развеваются шлейфы, ленты, кружева, оборки. Разлетаются пушистые локоны вдоль лба и щек. Мелькают белые туфельки, качаются страусовые перья и крылья на шляпах. Пробегаем верхний коридор, площадку, лестницу. Останавливаемся перед институтскою церковью.
В последний раз видим мы ее, эту красивую, небольшую молельню с иконостасом, с иконами, с двумя клиросами, с «начальницким» уголком. Здесь загорались молитвенным восторгом детские души. Здесь мы, веруя, молили или благодарили.
Не сговариваясь, белые девушки, как одна, опускаются на колени. Замирают сердца перед неведомым. С робким ожиданием обращаются взоры к алтарю. Благоговейно простояв на коленях несколько минут, мы поднимаемся, глядим друг на друга и бежим снова мимо часов, где «долина вздохов», вернее, часовая площадка, второй этаж, где классы, библиотека, зала.
– Прощайте, классы, прощай, библиотека, прощайте все!
Голоса звенят и рвутся.
– Месдамочки, выпускные взбесились! – кричат собравшиеся на лестнице институтки.
«Кочерга», испуганная не на шутку, спешит нам навстречу, преграждая путь. Но удержать нас трудно. Мы все сейчас – одно буйное стремление, один жгучий порыв осмотреть еще раз знакомую обстановку детства и отрочества, чтобы запечатлеть ее на всю жизнь.
Миновав лестницу, спешим в нижний этаж.
– Прощай, столовая, гардеробная, лазарет, музыкальная комната, полутемный мрачный коридор и маленькая приемная!
Начальница уже ждет нас в своей квартире. Последние объятия, напутствия, благословения.
Притихшие выходим мы в зеленую комнату, где в неприемные дни к нам в экстренных случаях пускали родных.
– Простимся теперь. Пора, месдамочки, – звучит чей-то взволнованный голос.
– Прощайте! Нет, нет! До свидания!
Затем происходит какой-то сумбур, что-то неописуемое. Мы бросаемся в объятья друг другу и рыдаем, задыхаясь от слез.
– Прощайте! Прощайте!
Плачут все, решительно все. Даже в «разбойничьих» глазах Симы – слезный туман. У меня сердце разрывается от тоски, когда я сжимаю ее в объятиях.
– Пиши, милая! Пиши! Черкешенка! Голубка! – Глаза Елены полны тоски.
– Все, все пишите!
Лотос-Елочка бледна, как известь.
– Наши души сольются, несмотря на разлуку, – говорит она.
– Месдамочки, когда я замуж выходить буду, всем пришлю приглашение, – сквозь рыдание улыбается Креолка.
– О, будь покойна, тебя никто не возьмет, – шутливо отмахивается Сима, – на голове колтун, глаза как плошки.
В дверь приемной протискиваются младшие, наши друзья, вторые, третьи. Потом снова с заплаканными личиками появляются «обожательницы», и каждая стремительно бросается к объекту своего поклонения. Снова поцелуи, вздохи, слезы, рыданья.
Когда я получасом позднее появляюсь перед папой-Солнышком, мамой и братишкой, лицо мое безобразно вздуто от слез, вспухшие веки красны, а губы отчаянно дрожат от волнения. Все отлично понимают меня. Кратко осведомившись: «Ты готова?», они ведут меня вниз, в вестибюль института. Как во сне мелькают передо мной еще раз милые, знакомые, дорогие лица. О, какие дорогие, милые! Рант, Елочка, Черкешенка, Додошка, Креолка, сестрички Пантаровы, Сима. Прощай! Прощай!
Швейцар Петр, похожий сегодня на какое-то удивительное существо из сказки благодаря парадной ливрее и аксельбантам, широко распахивает передо мною дверь.
– Дай вам Бог счастья, барышня Воронская! – говорит он значительно. – К нам пожалуйте в гости! Не забывайте!
Я слова не могу произнести от волнения, киваю головою и медленно переступаю заповедный порог.
– Счастливый путь! – слышу я в тот же миг добрый голос. – Счастливый путь, маленькая русалочка, в большом море жизни!
Я поднимаю заплаканные глаза.
– Большой Джон! Я знала, что вы приедете! Я знала!
Передо мною высокая – о, какая высокая! – на длинных ногах фигура, широкие плечи, корпус атлета и маленькая, совсем маленькая головка с безукоризненными чертами лица. В серых глазах и бесконечная ласковость, и шутливая насмешка. В тонких, сильных руках с длинными пальцами – великолепный букет лилий.
Я в восторге смотрю на Джона, забыв поздороваться, забыв поблагодарить.
– Зачем вы так балуете, мистер Джон, нашу Лиду? – говорит «Солнышко», пожимая руку моего друга.
– Я знал, что вы будете искать меня в числе приглашенных, – говорит Джон, обращаясь ко мне и улыбаясь. – Но я именно хотел вас приветствовать на самом пороге жизни и поднести эти морские цветы маленькой русалочке. Ведь розы не растут на дне моря, как эти. Но что это?
Джон Вильканг вглядывается мне в лицо.
– Очевидно, вы неутешно плакали. Разлука с подругами, правда, дело тяжелое, но, маленькая русалочка, стыдитесь так непростительно поддаваться слабости. Бодрою и радостною хотел бы я видеть вас, входящую в жизнь.
– Ах, это так понятно, – пробует защитить меня мама. – Я сама была институткой и тоже…
Она замолкает, и ее глаза сияют. – Увы, я институткой не был! – подхватывает Джон. – Но думается мне, что следует беречь слезы для более серьезных случаев в жизни.
– Ого, какой строгий! – улыбается Солнышко-папа.
– Ужасно, – вторит Большой Джон и, подхватив Павлика на руки, высоко подбрасывает его над головой.
– Ха-ха-ха, – заливается мальчик.
– Садитесь с нами, Большой Джон. В нашем ландо есть свободное место, – предлагаю я. – Ведь вы не останетесь сегодня в Петербурге?
– Ни под каким видом! Иду домой вместе с вами.
– Вот и прекрасно. Мы вас до пристани довезем.
И высокая фигура с крошечной головой усаживается в экипаж между мной и братишкой.
Разрезая хрустальные воды Невы, плывет «Трувор» – большой невский пароход, совершающий свои рейсы между Петербургом и Ш., городком, где служит мой отец.
Шестьдесят верст водою – какая это чудесная прогулка!
Я не могу оторвать от берега взгляда. Леса, селения, дачи, редкие пристани и снова леса, леса, сосновые и лиственные, красиво отражающие в светлых водах свои пышные ветви.
Столица с ее заводами, фабриками, пылью и дымом осталась далеко позади. Впереди широкая водяная лента. С обеих сторон пышная зелень майской природы и вода, вода. Река и солнце, потоки солнца кругом. Колесо шумит. Брызги воды вылетают из-под него фонтаном, белая и чистая, как сахар, пена разбрасывается по обе стороны плывущего гиганта.
Тонкий пронзительный гудок, и мы приплываем к пристани. Перебрасываются мостки. По ним спешат пассажиры. Поскрипывая, покачивается утлая пристань.
– Отчаливай, – слышится в рупор команда капитана. И снова с шумом вертится колесо. Снова режет могучий «Трувор» хрустальные воды реки-царицы.
В каюте Большой Джон, чтобы развлечь моего сморившегося, уставшего братишку, рисует ему карикатуры на пассажиров, показывает фокусы при помощи спичек и носового платка. Мои родители разговаривают со знакомыми из нашего города. А я стою на корме, обсыпанная студеными пенистыми брызгами, опьяненная видом природы и первыми часами моей «воли», первым сознанием ее власти и красоты.
Пароход дышит смутным, грохочущим дыханием и подвигается все вперед и вперед – как и моя жизнь.
Там, впереди, ждет его маленький город. Меня впереди ждет моя судьба. Какова она еще будет, я не знаю; горе ли, радость принесет мне она в ближайшие дни – неведомо ни мне, ни кому другому. Знаю одно: начало моей воли празднично и прекрасно, как сказка, о чем свидетельствуют этот, полный солнца и света, радостный день, и сияние хрустально-голубой реки, и пушистая изумрудная лесная зелень побережья.
Я точно во сне, когда тремя-четырьмя часами позднее выхожу на пристань по утлому трапу, впереди моих родных.
Большой Джон шагает подле.
– Маленькая русалочка, – голосом сказочного чудовища басит он, – как нравится вам родной городок?
Убогий, маленький бедный уголок, захолустье большой России, разбросанный у самого устья красавицы-реки. У истока ее, из большого, мрачного синего озера, бурливого и почти безбрежного, как море, – белая крепость. Здесь на каждом шагу история и старина. Здесь бились шведы и русские. Здесь проходил Скопин-Шуйский со своей дружиной. Здесь реяли много позднее знамена Великого Петра. А там, за белой стеной крепости, в мрачном каземате томился царственный узник Иоанн Антонович, лишенный престола. Бесконечные каналы, перерезанные шлюзами. Часовенка у пристани, с чудотворной иконой, дальше фабрика, еще дальше тихое поэтичное кладбище в сосновом горном лесу.
Мое сердце бьется. Все здесь дает настроение: и красота природы, и маленький исторический городок, полный воспоминаний далекой седой старины.
Вдруг внезапный, беспорядочный шум привлекает мое внимание.
Толпа оборванных, страшных, с испитыми лицами бродяг бросается к нам навстречу. Они рвут из рук моего отца мой небольшой чемоданчик, хватают нас за платье и кричат:
– Алексей Александрович! Батюшка! Благодетель! Поздравляем, отец родной, с доченькиным приездом! Матушка, красавица-барыня, вас также!
Тут мужчины, женщины, дети. Охрипшие голоса, озлобленные лица, силящиеся изобразить сейчас умильную улыбку на искривленных губах.
Я шарахаюсь в сторону и гляжу на эту пеструю, жалкую и жуткую толпу.
– Маленькая русалочка, – слышу я голос Большого Джона, – не бойтесь: это здешние ссыльные, они безвредны и не принесут вам вреда.
Ну, да, конечно, глупо было бояться. О них, об этих полуголодных, оборванных людях, я совсем и забыла. А между тем они, эти серые люди с изможденными лицами, знакомы мне с тех пор, как мы поселились в Ш. Их партиями пригоняют сюда из Петербурга, подбирая большею частью в нетрезвом виде на улицах. Среди них можно встретить и мелких воришек, и уличных бродяг.
Но здесь, в Ш., они действительно безвредны. У них своя община, свой старшина, свои порядки. И живут они в большой, мрачной казарме в предместье города. Каждую субботу обходят они дома состоятельного населения и получают по копейке с дома каждый. Это – их доход. Кроме того, на пристани сторожат пароходы, чтобы носить багаж приезжих на своей рабочей спине.
С крикливыми возгласами толпа ссыльных мужчин и женщин всех возрастов окружила нас.
– Ангел-барыня! Барченочек! Божье дитятко! Барышня-красавица! – лепетали они. – Поздравляем вас! – выводили они нараспев хором и мгновенно окружили Большого Джона. – Иван Иванович! Благодетель наш! В добром ли здоровье?
– Слава Богу, друзья мои! – отвечает он своим веселым, добрым голосом. – Вот сегодня же буду просить отца принять несколько женщин к нам в сортировочное отделение на фабрику.
– Дай тебе Господи здоровья, благодетель ты наш! – слышатся умиленные голоса.
Тесная группа обступила моего отца, который раздает им мелкие монеты. Павлик пугливо жмется к матери. Нежный и хрупкий, он не выносит шума и суеты.
А мои глаза уже видят там вдали синие воды озера, похожего на море, с реющими на нем белыми чайками парусов.
Внезапно я чувствую, как что-то постороннее прикасается к моему боку там, где место кармана. Что-то проворно скользит по мне, как змея.
– А!
Я едва успеваю крикнуть. Живо оборачиваюсь.
Что-то смуглое, черное, всклокоченное и оборванное шарахнулось в сторону. В ту же минуту слышатся дикие, пронзительные крики.
– Держи! Лови! Левка у барышни портмоне из кармана стянул! Держи! Лови мошенника!
И несколько взрослых фигур устремляются следом за небольшим оборванным, черным, как цыганенок, мальчуганом.
С изумительными ловкостью и быстротою, мальчик не старше четырнадцати лет юркает в толпу, потом, изогнувшись, проносится мимо. За ним гонятся шесть или семь сильных, здоровых мужчин. Слышны их свистки, крики, злобная брань.
– Лови! Держи! Разбойника лови, братцы! Мы те покажем, как у благодетелей воровать!
Мое сердце сжимается болью за худенькую, жалкую фигурку.
«Только бы не били его, только бы не били!» – выстукивает оно, сжимаясь от жалости.
К отцу подходит огромный, костлявый человек со странными прозрачными глазами, с красным носом и впалыми щеками, обросший рыжей щетиной.
– Это их староста, – шепчет мне мама. – Он, конечно, будет сейчас извиняться.
Действительно, староста Наумский хриплым голосом говорит отцу:
– Вы, ваше благородие, не бойтесь. Мы мальчонку проучим. Мы такого сраму не допустим. Мы хоть и пьяницы и бродяжки, а того у нас нет, чтобы благодетелей обижать.
– Нет, нет. Не смейте его бить. Никакой расправы я не допускаю, – говорит отец строго и хмурит брови.
– Ну, уж это наше дело. Мы позора на себя брать не хотим, – обрывает рыжий человек.
– А, голубчик, попался! – свирепо накидывается он на кого-то, рванувшись вперед.
Толпа раздается на обе стороны, и я вижу: четверо мужчин ведут воришку. Двое тащат его за руки, двое подталкивают в спину. Я вижу ужас, разлитый в зрачках мальчугана. Его помертвевшее от страха лицо, его спутанные кудри, нависшие по самые брови, и огромные черные сверкающие глаза, налитые животным ужасом. Он знает, какая жестокая расправа ждет его в казарме.
Кто-то вырывает из его рук кошелек и передает мне.
Мой отец взволнован.
– Послушайте, – обращается он к толпе, – не смейте бать мальчика. Отведите его к исправнику. Он разберет, в чем дело. Но я запрещаю вам самим расправляться с ним.
В голосе моего «Солнышка» звучат властные ноты. В глазах приказание. Обычного детского выражения я не вижу в них сейчас.
Но возмущенная толпа уже не слышит ничего.
– Ты, ваше высокородие, препятствовать нам не моги. У нас свои уставы, – коротко бросает Наумский и затем отрывисто приказывает толпе: – Ведите в казарму мальчишку и там ждите меня и моего приказа.
У меня холодеет сердце и дрожь пробегает по спине. Предо мною жалкое, маленькое лицо, исковерканное страхом. Я чувствую сама, что бледнею. Холодные капли пота выступают у меня на лбу.
– Они забьют до смерти этого ребенка, а вырвать его у них нет возможности и сил.
– Послушайте, – кричит мой отец, повышая голос. – Если вы тронете его хоть пальцем, двери моего дома навсегда закрыты для вас, и субботние получки вы…
Он не доканчивает своей фразы. Высокий человек с крошечной головой, смело расталкивая толпу, пробирается к маленькому бродяжке. Вот он перед ним.
Мое сердце наполняется огромным порывом счастья. Теперь я знаю, я чувствую ясно: Левка спасен.
Сильными толчками Большой Джон отстраняет мужчин, державших мальчугана, и кладет руку на кудрявую голову оборванца.
– Ты пойдешь со мною, – говорит он голосом, не допускающим возражений. – Я беру тебя на поруки в свой дом.
Потом, окинув толпу ястребиным взглядом, добавляет властными нотами:
– И кто тронет его пальцем, тот будет считаться со мной. А теперь расходитесь вы, живо! До свиданья, полковник! – минутою позднее обращается он к «Солнышку» и пожимает его руку (другою рукою он цепко держит Левку за плечо). – Совсем забыл; через неделю день рождения сестры моей Алисы – ее совершеннолетие, и мой отец просит вас пожаловать с супругой и дочерью к нам. У нас праздник и бал. Маленькая русалочка, вы не откажете подарить мне котильон? Не правда ли?
– О, конечно! – тороплюсь я ответить, а глаза мои по-прежнему впиваются в Левку.
Меня поражает это хищное и в то же время запуганное выражение лица с цыганскими глазами.
Толпа оборванных людей медленно расходится тихо ропща и негодуя. Но открыто протестовать она не может. Большой Джон – крупная личность в городке. Многих из этих ссыльных он определяет на фабрику своего отца. Многим дает заработать кусок хлеба.
Левка, попав под его защиту, теперь является недосягаемым для толпы. Он это чувствует и доверчиво льнет к своему благодетелю. На губах его появляется довольная улыбка, а черные глаза коварно усмехаются, глядя на толпу.
* * *
Лето мы проводим не в самом городе Ш., а в предместье его, в прелестной маленькой мызе «Конкордия», сбегающей дорожками к реке. Две извозчичьи пролетки везут нас туда. Я еду в переднем экипаже с мамой-Нэлли. Позади – папа с братишкой.– Как хорошо, что тебе сразу представляется случай встретить на вечере у Вильканг все здешнее общество, – говорит моя спутница. – Войдешь в него сразу, познакомишься со всеми.
Я киваю, но на уме у меня другое. Я не люблю общества. Лес, поле, красавица-река, лодка, природа – вот желанное общество. Я еще полна печали по подругам. Симу, Зину Бухарину, Черкешенку, Рант, Веру Дебицкую, – всех их мне никто не заменит.
Мама-Нэлли точно читает в моих мыслях.
– У тебя не будет недостатка в сверстницах, – говорит она. – У нас живет молоденькая швейцарка Эльза, рекомендованная Джоном Вилькангом. Она будет всюду сопровождать тебя. И потом, Варя еще у нас. И хотя она тебе не пара, но все-таки в молодом обществе тебе будет веселей.
Варя? Да. А я-то и забыла о ней.
Молодая, полуинтеллигентная, из школы ученых нянь-фребеличек, Варя давно уже живет в нашем доме. Она нянчила моего брата Павлика, а теперь на ее руках Саша и Нина – младшая детвора. Во время моих летних вакаций я подружилась с Варей и даже тайком от всех перешла с нею на «ты». Моим родителям не особенно нравится эта дружба, так как обладающая далеко не легким характером Варя не умеет держать себя в границах. Она деспотична и резка, но ко мне питает привязанность. При всех мы на «вы»; наедине – на «ты» и считаем себя подругами.
Пока я расспрашиваю маму про Варю, мы минуем город с его рынком и бульваром, с его белой фабрикой, сосновым лесом и кладбищем на горе. Вон казармы в предместье. Вон рыбацкая слобода, куда мы когда-то ходили пить парное молоко с моей гувернанткой-француженкой. Вон уже потянулись поля, роща, показалась высокая дача с бельведером. Вдали лес, темный и молчаливый. А по другую сторону дороги – белые столбы ворот мызы «Конкордия».
Мы подъезжаем.
Пестрая группа виднеется у входа на мызу. Кто-то машет платком, кто-то маленький, толстенький, потешный крутит шляпой над головой.
– Стой! Стой! – кричу я извозчику, соскакиваю с пролетки и, небрежно подхватив шлейф моего белого платья, бегу со съехавшей на бок шляпой навстречу собравшимся.
Вот они все передо мною.
Насколько мой первый братишка строен и хорош, настолько второй – толстенький и неуклюжий шестилетний Сашук – кажется медвежонком. Но в серых глазах его столько добродушия, что так и тянет расцеловать его.
Четырехлетняя Ниночка прелестна грацией крошечной женщины. И глаза у нее – как голубые незабудки в лесу. Черные реснички длинны.
– Лида приехала! Лида! – визжат они и прыгают на месте, хлопая в ладоши.
Я обнимаю всех, целую.
– Ты будешь рассказывать нам сказки?
– Да, милые! Да!
– А мыльные пузыри пускать будешь? – осведомляется Саша.
– Ну, конечно! Конечно!
– А у меня есть жук в коробке! – посапывая носиком и высвобождаясь из моих объятий, присовокупляет он.
– А ты такая же шалунья, как прежде? – спрашивает Павлик. И вдруг вспоминает: – Ах! Слушайте… У пристани какой-то бродяжка у Лиды из кармана портмоне вытащил. Его все ссыльные бить хотели. Но папочка не позволил, а Большой Джон вдруг как выскочит, как растолкает их всех, и к себе мальчика взял. Он – черный, как цыган. И злой. А глаза как яйцо. Во!
– Лида Алексеевна! Милая! Поздравляю! – слышу я резкий голос.
– Варя, дорогая!
Карие глаза ее горят, а по скуластому молодому лицу разлился румянец. Она некрасива: маленькие глазки, поджатые узкие губы, скуластое лицо, волосы, густые и непокорные, какого-то линючего цвета. Но зато у нее крупные сильные зубы и насмешливое, умное лицо.
Я оборачиваюсь к ней, целую. Ее преданность и любовь так радуют меня.
– Ах, Варя, какая у нас будет дивная жизнь! – шепчу я ей.
– Наконец приехала, родная! А у нас тут новость – взята швейцарка. Ну и сокровище! Увидишь! – шепчет она пренебрежительно.
Я сразу понимаю все. Варя ненавидит «чужеземку». Она ревнует ее ко мне, к детям, к своему положению у нас в доме.