«Чего я хочу!» – вихрем проносится в моих мыслях, и я мигом забываю и про буку, и про «событие с няней».
   Ах, как много я хочу! Во-первых, хочу спать сегодня в комнате у «солнышка»; во-вторых, хочу маленького пони и высокий, высокий шарабан, такой высокий, чтобы люди поднимали голову, если захотят посмотреть на меня, когда я еду в нем, и я бы казалась им царицей на троне… Потом хочу тянучек от Кочкурова, сливочных, моих любимых. Многого хочу!
   – Все! Все будет! – говорит нежно «солнышко». – Успокойся только, сокровище мое!
   Мне самой надоело волноваться и плакать. Я уже давно забыла про буку и снова счастлива у родной груди. Я только изредка всхлипываю да прижимаюсь к «солнышку» все теснее и теснее.
   Теперь я слышу неясно, как в дремоте, что он бережно заворачивает меня в голубое шелковое одеяльце и песет в свою комнату, помещающуюся на самом конце длинного коридора. Там горит лампада перед образом Спасителя, и стоит широкая мягкая постель. А за окном шумят деревья парка сурово и печально.
   «Солнышко» бережно опускает меня, сонную, как рыба, на свою кровать и больше я уж ничего не соображаю, решительно ничего… Я сплю…

ГЛАВА IV
Подарок. – Первое тщеславие. – Детский праздник. – Снова прекрасный принц и Коля Черский

   Прошел месяц. Зеленые ягоды смородины стали красными, как кровь, в нашем саду, и тетя Лиза принялась варить та них варенье на садовой печурке. Няню Грушу отказали и вместо нее за мною ходила добрая, отзывчивая, молоденькая Дуня, родная сестра краснощекой кухарки Маши.
   Стоял знойный полдень. Мухи и пчелы с жужжаньем носились над тетиной печуркой, и тетя сама, красная – раскрасная, с потным лоснящимся лицом копошилась у огня. В ожидании обычной порции пенок, я присела неподалеку с моей любимой куклой Уляшей и занялась разглядыванием Божией коровки на соседнем листе лопуха.
   Вдруг странный звук за забором поразил мой слух. Чье-то легкое ржание послышалось у крыльца.
   Это не был голос Размаха, нашей вороной лошади, ходившей в упряжи, нет, – то было тоненькое ржание совсем молоденького конька.
   В уме моем мелькнула смутная догадка. В одну минуту и смородинные пенки, и Божья коровка – все было забыто. Я несусь, сломя голову, из сада на террасу, откуда выходит парадная дверь на крыльцо. В стеклянные окна террасы я виду… Ах, что я вижу!
   Боже мой! Все мое детское сердчишко преисполнено трепетом. Я задыхаюсь от восторга, и лоб мой делается влажным в один миг.
   – Пони! Пони! Какой миленький! Какой хорошенький! – кричу я не своим голосом и пулей вылетаю на крыльцо.
   Перед нашим подъездом стоит прелестная гнедая шведка, запряженная в высокий шарабан. Шерсть у нее отливает червонным золотом, а глаза так и горят и горят. Козел в шарабане нет, а на переднем сидении сидит мое «солнышко», держа в одной руке кнут, в другой вожжи и улыбается мне своей милой, чарующей улыбкой. Нет, положительно нет другого человека, у которого было бы такое лицо, такая улыбка!
   – Ну, что, довольна подарком, Лидюша? – слышен мне милый, ласковый голос.
   – Как? Это мне подарок? Этот чудный пони мой? И шарабан тоже? О!..
   От волнения я ничего не могу говорить и только, сжав кулачишки, подпрыгиваю раз десять на одном месте и тихо визжу.
   – Довольна? – спрашивает папа, и глаза его сияют.
   Потом он спускается на землю из высокого шарабана, и я висну у него на шее.
   – Папа-Алеша! Добрый! Милый! Я тебя ужасно люблю!
   В особенно счастливые минуты я называю отца «папа-Алеша».
   – Ну-ну, лисичка-сестричка, – отмахивается он от меня, беги скорее одеваться к тете Лизе. Я беру тебя сейчас в Павловск на танцевальное утро.
   Тут уж я не знаю, что делается со мною.
   С визгом несусь я в дом, вся красная, радостная, возбужденная.
   – Одеваться! Скорее одеваться! Дуня! Дуня! Дуня! – кричу я.
   Тетя Лиза бросила варение и спешит из сада. Дуня бомбой вылетает из кухни. Маша за нею. И все это разом сосредотачивается вокруг меня. Меня причесываю, моют, одевают. Потом, когда я готова, из простенькой Лидюша, в ее холстинковом затрапезном платьице, превращаюсь в нарядную, пышную, всю в белых кружевных воланах и шелковых бантах девочку, она крестит меня и ведет на крыльцо. Там уже ждет меня «солнышко». Он тоже принарядился. Его военный китель блестит серебряными пуговицами и сверкает ослепительной белизной. И волосы он расчесал так красиво и пахнет от него чем-то острым и вкусным вроде сирени.
   – Ты прелесть какой красивый сегодня, папа-Алеша! – с видом знатока, окинув всю фигуру «солнышка», говорю я.
   – Ах, ты, стрекоза! – смеется папа и подсаживает меня в шарабан.
   Вокруг нас собирается толпа ребятишек и, разинув рот, смотрит на меня. Это дети казенных служащих, которые живут в нашем дворе. Мне и приятно видеть их восторг, и отчего-то стыдно. Мне стыдно быть такой великолепной, нарядной девочкой и ехать на «собственном пони», когда у этих малышей рваные сапоги на ногах и грязные рубашонки… Но хорошее побуждение недолго гостить в моей душе. Через секунду я уже чувствую себя владетельной принцессой, а всю эту рваную детвору моими покорными слугами. Сердце мое преисполнено гордости. Я точно вырастаю в собственных глазах и милостиво киваю головой оборванным ребятишкам, хотя никто из них и не думает кланяться мне.
   Пони трогается, шарабан за ним, и рваные ребятишки остаются далеко позади…
   – А вот и Воронской со своей малюткой! Что за прелестное дитя! – слышится за мною чей-то ласковый голос, едва мы появляемся в зале Павловского вокзала, уже полной народа – взрослыми и детьми.
   – Ничего нет и особенного, – отвечает другой. – Разрядили как куклу, поневоле будет мила, – Взгляните лучше на Лили. Вот это действительно прелестная девочка! Сейчас видно, что она из аристократической семьи, – не унимаете голос.
   Я хочу оглянуться и не успеваю, потому что мы входим в эту минуту с «солнышком» в огромный зал.
   Музыка гремит на эстраде, где сидят музыканты. Какой-то длинноусый человек машет палочкой вверх, вниз, вправо и влево, перед самыми лицами музыкантов. Мне становится страшно за музыкантов. Я боюсь, что длинноусый человек непременно побьет их своей палочкой. Я хочу выразить это мое опасение отцу, но в ту же самую минуту к нам подбегает, подпрыгивая на ходу, стройненькая, огненно-рыжая девочка в шотландской юбочке, с голыми икрами (чулки едва-едва доходят ей до щиколотки) и вскрикивает радостно, приседая перед моим отцом:
   – Monsieur Воронский! Здравствуйте. Папа прислал меня к вам.
   – А, Лили! Очень рад вас видеть. А вот и моя дочурка. Познакомьтесь с нею, – ласково отвечает ей мое «солнышко».
   Рыжая девочка едва удостаивает меня взглядом. Ей лет 7–8 на вид, но она старается держать себя совсем как взрослая. Это уродливо и смешно.
   Мне эта рыжая девочка совсем-совсем не нравится. У нее такое гордое лицо. И шотландская юбочка, и голые икры, все, решительно все мне не нравится в ней. И поэтому меня злит, что «солнышко» так ласково разговаривает с нею.
   – А мы и не поздоровались с вами как следует, Лили, – говорит «солнышко», – можно мне поцеловать вас?
   Что? Или я ослышалась?
   «Солнышко» хочет поцеловать чужую девочку? Нет! Нет! этого нельзя, нельзя! Или он, «солнышко», не знает, что ему можно ласкать одну его Лидюшу?
   И прежде чем он успел приблизиться к рыжей головке, я бросилась к нему с громким криком:
   – Не хочу, не надо! Не надо, папочка!
   Позади нас кто-то рассмеялся.
   – Хорошенькое воспитание дают ей ее тетушки! – слышится поблизости язвительная фраза.
   – Сиротка! Что поделаешь!.. Без матери всегда так бывает, – говорит другой, уже знакомый мне голос.
   Живо обернувшись, я вижу сухую старушку с черепаховым лорнетом у глаз.
   Прежде чем «солнышко» успевает остановить меня, я быстро вырываю мою руку из его руки, мелкими шажками подбегаю к старушке с лорнетом и, дерзко закинув голову, кричу ей в лицо:
   – Неправда! я не сиротка!.. У меня есть «солнышко», тетя Лиза и тети: Оля, Лина и Гуляша. А у вас их нет…
   И мой голос звенит слезами.
   Папа очень сконфужен. Он бросается к старушке с лорнетом и извиняется, расшаркиваясь перед нею.
   – Лидюша, Лидюша, – испуганно шепчет он, – что с тобою?
   – А потому, что она злючка! – очень громко и отчетливо говорю я так, что ехидная старушка с лорнетом, наверное, слышит мои слова.
   Я еще хотела добавить что-то, но тут предо мною внезапно выросло светлое видение с белокурыми локонами.
   – Прекрасный принц! Здесь! – широко раскрывая свои и без того огромные глаза, удивленно вскрикиваю я.
   – Да, прекрасная принцесса!
   И Вова Весманд, он же и мальчик с ослом, с самым забавным видом расшаркивается предо мною и тут же прибавляет:
   – Хочешь, я буду твоим кавалером?
   – Вова! Вова! – кричит, пробегая мимо нас как раз в это время, рыженькая Лили, – идем танцевать со мной.
   Но уже поздно: мы взялись за руки и кружимся по залу, – я с моим прекрасным принцем. Но – ах! – что это был за танец! Вероятно, нечто подобное пляшут дикие вокруг костров! Как ни болтала я ногами, как ни старалась попасть в такт музыка, ничего не выходило. Другие пары кружились, как бабочки, кругом нас в то время, как я и мой кавалер бессмысленно топтались на одном месте, поминутно натыкаясь на другие пары. Наконец, окончательно потеряв терпение, Вова разом остановился посреди залы, тряхнул своими длинными локонами и, топнув ногою, вскричал:
   – Нет! С тобою и шагу сделать нельзя… Лили! Лили! – позвал он пробегавшую мимо девочку, – танцуй, пожалуйста, со мною. Моя дама слишком мала для меня. Лили звонко рассмеялась и бросила на меня торжествующий взгляд.
   Я готова была расплакаться от обиды и злости. С тоскою поводила я глазами вокруг себя, ища «солнышко». Но «солнышко» занялся разговором с высоким военным и ему было не до меня. А музыка гремела, и пары кружились, не давая мне возможности пробраться к нему. Каждую минуту я рисковала быть опрокинутой на пол, сбитой с ног, ушибленной, помятой. У меня уже начинала кружиться голова, ноги стали подкашиваться, перед глазами пошли красные круги, как вдруг я почувствовала чьи-то руки на своих плечах!..
   – Девочка, тебе дурно?
   Передо мною стоит бледный худенький мальчик, лет восьми, с высоким лбом и редкими как пух волосами. Умные серые глаза мальчика с заботливым вниманием смотрят на меня.
   – Я хочу к моему папе! – тяну я капризно, оттопыривая нижнюю губу.
   – Я провожу тебя к нему, – говорит мальчик. И, крепко схватившись за руки, мы пробираемся к тому месту, где папа разговариваешь с высоким военным.
   – Вот, Алексей Александрович, ваша дочка, – говорит мой спутник, подводя меня к папе.
   – Спасибо, Коля! – отвечает «солнышко» и тотчас же снова обращается к высокому военному, очевидно продолжая начатый разговор:
   – Да, да, наши солдатики храбры, как львы… дерутся на смерть… Мне брат писал что «там» очень рады перемирие… Вздохнут немного…
   – А про Скобелева пишет? – осведомляется военный.
   – Как же! Брат состоит в его отряде…
   – А вы не думаете, что и до вас дойдет очередь? – спрашивает высокий военный, обращаясь к моему папе – Пожалуй, там недостаток в военных инженерах, и вас тоже призовут… – говорить военный.
   Но тут папа значительно скашивает глаза на меня.
   – Пожалуйста, – тихо шепчет он, – не говорите этого при ребенке, – она у меня нервная, знаете, такая…
   Но я успела уже расслышать все и догадалась, что речь идет о войне с турками. У нас часто говорят про эту войну. Мой папа – военный инженер и его ужасно интересует все, что происходить там, на войне, или, как он говорил, «в действующей армии».
   – Ну-ну, Лидочка! – говорить высокий военный, – не пугайся! Папу твоего не возьмут на войну к туркам.
   – Я знаю, что не возьмут! – отвечаю я храбро.
   – Почему? – улыбается военный.
   – Да потому, что я не хочу! – бросаю я гордо и задираю кверху голову.
   Все смеются, и папа, и высокий военный, и худенький мальчик, который привел меня к «солнышку».
   – А я так хочу на войну! – слышится подле нас веселый голос, и я вижу Вову Весманда и рыжую Лили перед нами.
   – Я хочу быть гусаром! – добавляет он весело и вызывающе смотрит на нас своими бойкими, живыми глазками.
   – Молодец! – говорить военный.
   И потом, заметив худенького мальчика с умными, серьезными глазами, обращается к нему.
   – И ты тоже хочешь идти на войну и быть гусаром, не правда ли?
   – Ах, нет, – живо отвечает мальчик. – Там людей убивают и кровь льется. Зачем же?
   – А зачем турки бедных болгар обидели… у них дети! – заносчиво кричит Вова и сверкает глазенками.
   – И у турок дети… маленькие, – с мечтательной грустью говорит худенький мальчик. – Нет, я в гусары не пойду. Я лучше учителем буду, – заключает он тихо.
   – Учитель! Учитель! – в один голос хохочут Лили и Вова, – а сам наверное ничего не знает…
   – Нет, знаю, – веско и убедительно говорить мальчик.
   – Не спорьте, не спорьте, дети, – останавливает мой отец расходившуюся компанию. – Ну, нам пора. Едем Лидюша, – добавляет он и пожимает руку военного.
   – До свиданья, дядя Воронской. Приходите же к нам! И вот с нею, – тоном избалованного ребенка говорить Вова, и небрежным кивком головы указывает на меня.
   – Au revoir, monsieur! – приседает перед папой рыжая Лили.
   – Коля, ты с нами. Ведь мы соседи, я тебя подвезу. Хочешь? – предлагает «солнышко» моему новому знакомому – худенькому мальчику.
   – Благодарствуйте, – отвечает мальчик и весь вспыхивает от удовольствия.
   Еще бы! Кому не приятно прокатиться на таком пони, да еще в таком шарабане.
   – Коля Черский живет со своим дядей в нашем дворе, – говорит мне «солнышко». – Он славный мальчик. Не то, что разбойник Вова и его кузина Лили. Он будет приходить играть с тобою. Хочешь?
   – Хочу! – говорю я радостно.
   До сих пор я никогда не играла с детьми. Тетя Лиза и «солнышко» тщательно оберегали меня от детского общества, боясь, чтобы оно не влияло дурно на мой слабый организм. Коля Черский был первый товарищ, которого давали мне.
   Весело вскочила я в шарабан следом за папой. Коля поместился против нас на переднем сиденье, поджав ноги и сложив руки на коленях, как пай-мальчик.
   Пони тронулся с места и шарабан покатился по тенистой аллее Павловского парка по направлению к Царскому Селу.

ГЛАВА V
Мальчик-каприз. – Серая Женщина. – Первое горе

   Два коршуна высоко поднялись в небо… Один ударил клювом другого, и тот, которого ударили, опустился ниже, а победитель, торжествуя, поднялся к белым облакам и чуть ли не к самому солнцу.
   Я внимательно слежу за тем, как побежденный усиленно кувыркается в воздухе, силясь удержаться на своих могучих крыльях. Мои дальнозоркие глаза видят отлично обоих хищников. Окно в сад раскрыто. В него врывается запах цветущего шиповника, который растет вдоль стены дома. Белые облачка плывут по небу быстро, быстро… Мне досадно, что они плывут так быстро… И на коршунов досадно, что они дерутся, когда отлично можно жить в мире… И на шиповник досадно, что он так сильно пахнет, когда есть другие цветы без запаха! А больше всего досадно на то, что надо молиться… Я стою перед одним из углов нашей столовой, в котором висит маленький образок с изображением Спасителя! Тетя Лиза стоит рядом со мною в своем широком ситцевом капоте, кое-как причесанная по-утреннему и, протирая очки, говорит:
   – Молись, Лидюша: «Помилуй, Господи, папу…»
   Я мельком вскидываю на нее недовольными глазами. Лицо у тети, всегда доброе, без очков кажется еще добрее. Голубые ясные глаза смотрят на меня с ласковым одобрением. Добрая тетя думает, что я забыла слова молитвы и подсказывает их мне снова:
   – «Господи! Спаси и помилуй папу…» Говори же.
   Лидюша, что ж ты!
   Я молчу. Смутное недовольство, беспричинно охватившее меня, когда я поднималась с постели, теперь с новою силою овладевает мной. Знакомый мне уже голос проказника-каприза точно шепчет мне на ушко: «Не надо молиться. Зачем? От этого ни добрее, ни умнее не будешь».
   А тетя шепчет в другое ухо:
   – Стыдно, Лидюша! Такая большая девочка – и вдруг молиться не хочет!
   Но я молчу по-прежнему. Точно воды в рот набрала. И смотрю в окно помутившимися от глухого раздражения глазами. Коршуны давно уже перестали драться. Но облака плывут все также скоро. Ужасно скоро. Противные, хоть подождали бы немножко! И несносный шиповник так и лезет своим запахом в окно.
   Гадкий шиповник!
   Тетя говорит уже не прежним ласковым голосом, а строгим:
   – Лидюша! Да начнешь ли ты, наконец?
   Тут уж меня со всех сторон окружают цепкие клещи невидимого проказника-каприза. Раздражение мое растет. Как? Со мною, с божком семьи, с общим кумиром, говорят таким образом?
   – Не хочу молиться! Не буду молиться! – кричу я неистово и топаю ногами.
   – Что ты! Что ты! – повышает голос тетя, – как ты смеешь говорить так? Сейчас же изволь молиться.
   – Не хочу! Не хочу! Не хочу! Ты злая, злая, тетя Лиза! – надрываюсь я и делаюсь красная, как рак.
   – За меня не хочешь, так за папу! За папу должна молиться.
   – Не хочу! – буркаю я и смотрю исподлобья, какое впечатление произведут мои слова на тетю Лизу.
   Ее брови сжимаются над ясными голубыми глазами, и глаза эти окончательно теряют прежнее ласковое выражение.
   – Изволь сейчас же молиться за папу! – строго приказывает она.
   – Не хочу!
   – Значить, ты не любишь его! – с укором восклицает тетя. – Не любишь? Говори!
   Вопрос поставлен ребром. Увильнуть нельзя. На минуту в моем воображении вырастаешь высокая стройная фигура «солнышка» и его чудесное лицо. И сердце мое вмиг наполняется жгучим, острым чувством бесконечной любви. Мне кажется, что я задохнусь сейчас от прилива чувства к нему, к моему дорогому папе-Алеше, к моему «солнышку».
   Но взгляд мой падает нечаянно на хмурое лицо тети Лизы, и снова невидимые молоточки проказника-каприза выстукивают внутри меня свою неугомонную дробь: «Зачем молиться? Не надо молиться!»
   – Не любишь папу? – подходить ко мне почти вплотную тетя и смотрит на меня испытующим взглядом, – не любишь? Говори.
   Меня мучает ее взгляд, проникающий в самую мою душу. Точно острые иглы идут от этих ясных голубых глаз и колют меня. Нехорошо становится на душе. Хочется заплакать, прижаться к ее груди и крикнуть сквозь рыданье: «Люблю! Люблю! И тебя и его! Люблю! Дорогая! Милая!»
   Тут снова подскакивает ко мне мальчик – каприз и шепчет:
   – «Не поддавайся! Вот еще, что вздумали: молиться заставляют как же!»
   И я, дерзко закинув голову назад и смотря в самые глаза тети вызывающим взглядом, кричу так громко, точно она глухая:
   – Не люблю! Отстань! Никого не люблю! И папу не люблю, да, да, не люблю! Не люблю! Злые вы, злые все, злые!
   – Ах! – роняют только губы тети, и она закрывает руками лицо.
   Потом быстро схватывает меня за плечо и говорить голосом, в котором слышатся слезы:
   – Ах, ты, гадкая, гадкая девочка!.. Что ты сказала! Смотри, как бы Боженька не разгневался на тебя и не отнял папу! – И, отвернувшись от меня, она быстро выбегает из столовой.
   Я остаюсь одна.
   В первую минуту я совершенно не чувствую ни раскаяния, ни стыда.
   Но мало помалу что-то тяжелое, как свинец, вливается мне в грудь. Точно огромный камень положили на меня и он давить меня, давить…
   Что я сделала! Я обидела мое «солнышко»! Вот что сделала я! О, злое, злое дитя! Злая, злая Лидюша!
   Я бросаюсь к окну, кладу голову на подоконник и громко, судорожно всхлипываю несколько раз. Но плакать я не могу. Глыба, надавившая мне грудь, мешает.
   И вдруг, легкое, как сон, прикосновение к моей голове заставляет меня разом поднять лицо. Передо, мною чужая, незнакомая женщина в сером платье, вроде капота, и с капюшоном на голове. Большие, пронзительные, черные глаза смотрят на меня с укором и грустью. Серая женщина молчит и все смотрит, смотрит на меня. И глыба, надавившая мне грудь, точно растопляется под ее острым, огненным взглядом. Слезы текут у меня из глаз. Мне вдруг разом захотелось молиться… и любить горячо, не только мое «солнышко», которого я бесконечно люблю, несмотря на мальчика-каприза, но и весь мир, весь большой мир…
   Серая женщина улыбается мне ласково и кротко. Я не знаю почему, но я люблю ее, хотя вижу в первый раз. Какая-то волна льется мне в душу, теплая, горячая и приятная, приятная без конца.
   – Тетя Лиза! Тетя Лиза! – кричу я обновленным, просветлевшим голосом, – иди скорее. Я буду паинькой и буду молить…
   Я не доканчиваю моей фразы, потому что серая женщина разом исчезает, как сон. Я лежу головой на подоконнике, и глаза мои пристально устремлены в сад.
   По садовой аллее идут двое военных. Одного, высокого, стройного, темноволосого, я узнаю из тысячи. Это – мое «солнышко». Другой – незнакомый, черный от загара, кажется карликом по росту в сравнении с моим папой.
   У папы какая-то бумага в руках. И лицо его бело, как эта бумага.
   Что-то екает в моем детском сердчишке. Тяжелая глыба, снятая было с меня серой женщиной, снова с удвоенной силой наваливается на меня.
   – «Солнышко»! – кричу я нарочно громче обыкновенного и стремглав бегу на крыльцо.
   Мы встречаемся в дверях прихожей – и с «солнышком», и с карликом – военным. Странно: в первый раз в жизни папа не подхватывает меня на воздух, как это бывает всегда при встречах с ним. Он быстро наклоняется и порывисто прижимает меня к себе.
   Опять сердчишко мое бьет тревогу… Глыба давить тяжелее на грудь.
   – Папа-Алеша! Мы поедем кататься! – цепляясь за последнюю надежду, что все будет по-старому, как было прежде, говорю я.
   Папа молчит и только прижимает меня к своей груди все теснее и теснее. Мне даже душно становится в этих тесных объятиях, душно и чуточку больно.
   И вдруг над головой моей ясно слышится голос «солнышка», но какой странный, какой дрожащий:
   – Если меня не станет, то клянитесь, капитан, как друг и сослуживец, позаботиться о девочке. Это моя единственная привязанность и радость!
   – Конечно! Конечно!.. все сделаю, что хотите, – говорит черный карлик, и голос у него тоже дрожит не меньше, чем у папочки. – Но я уверен, что вы вернетесь здоровым и невредимым…
   – Как вернетесь? Разве ты уезжаешь, «солнышко»?
   Лицо у «солнышка» теперь белое, белое, как мел. А глаза покраснели и в них переливается влага… Я разом угадала, что это за влага в глазах «солнышка».
   – Слезки! Слезки! – кричу я, обезумев от ужаса, в первый раз увидя слезы на глазах отца. – Ты плачешь, «солнышко»? О чем, о чем?
   И я прильнул к его лицу, гладя ручонками его загорелые щеки и сама готовая разрыдаться.
   Но отец не плакал. Я никогда, ни раньше, ни потом, не видела его плачущим, моего дорогого папу. Но то, что я увидала, было страшнее слез. По лицу его пробежала судорога и глаза покраснели еще больше, когда он сказал:
   – Видишь ли, Лидюша, моя деточка ненаглядная, папе твоему ехать надо… Сейчас ехать… Папу на войну берут… в Турцию… Мосты наводить, укрепления строить. Понимаешь? Чтобы солдатикам легче было к туркам пробраться… Вот папа и едет твой… А ты умницей будь. Тетю не огорчай, слышишь?.. Мне скоро ехать надо… За мной, видишь, дядю чужого прислали… сегодня надо ехать… сейчас…
   Едва только папа успел произнести последнее слово, как я, слушавшая все точно в каком-то тумане, дико и пронзительно закричала:
   – А-а-а! Не пущу! А-а-а! Не смей уезжать! Не хочу! Не хочу! Не хочу! Папа! Папочка мой! Солнышко мое!
   И я зарыдала.
   Не помню, что было потом. Мне показалось только, что кругом меня вода, много, много виды, и мы тонем с папой-Алешей…
   Когда я очнулась, то лежала на диване в папином кабинете, большой светлой комнате, рядом со спальней и выходящей окнами в сад. Тетя Лиза стояла на коленях подле и смачивала мне виски ароматичным уксусом. Военного гостя не было в комнате. И папы тоже.
   – Где папа? Где «солнышко»? – вскричала я снова диким голосом и рванулась вперед.
   Страшной тоской сжалось сердце бедной маленькой четырехлетней девочки: ей казалось, что она не увидит больше своего отца. Но это было обманчивое предчувствие. Он вошел в ту же минуту в кабинет в дорожном пальто, с шашкой через плечо и тихо сказал, обращаясь к тете:
   – Вещи пошли прямо в штаб, сестра. Там уже перешлют в действующую армию…
   И потом, наклонясь ко мне, тихо, безмолвно обнял меня.
   Мы оба замерли в этом объятии. Мне казалось, что вот-вот соберутся тучи над нашей головою, блеснет молния, грянет гром… и гром убьет нас одним ударом, меня и папу. Но ничего не случилось такого…
   Папа с трудом оторвался от меня и стать осыпать все мое лицо частыми, страстными поцелуями.
   – Глазки мои! Губки мои!.. Реснички мои длинные! Лобик мой! Помните меня! Хорошенько своего папку помните! – шептал он между градом поцелуев прерывающимся от волнения голосом.
   Потом быстро поднял меня с дивана, прижал к себе и произнес чуть слышно, обращаясь к тете:
   – Ты должна мне сохранить ее, Лиза!
   – Будь покоен, Алеша, сохраню! – начала тетя нетвердым голосом.
   Потом папа еще раз обнял меня, перекрестил и опять обнял, и еще, и еще. Ему, казалось, было жутко оторваться от худенького тельца его девочки.
   – Ну, храни тебя Бог, крошка моя! – произнес он твердо, поборов себя, осторожно опустил меня на диван и бросился из комнаты.