Страница:
Я услышала, как он застонал по дороге.
– Папа! Папа! Папочка! Солнышко мое! Вернись! – зарыдала я, протягивая вслед за ним ручонки.
Он быстро на меня оглянулся и потом с живостью мальчика бросился снова к дивану, упал перед ним на колени, охватил мою голову дрожащими руками и впился в мои губы долгим, долгим поцелуем.
Потом снова закачался высокий белый султан на его каске и… сердце мое наполнила пустота… Ужасная пустота…
Тетя Лиза подхватила меня на руки и подбежала к окошку… Коляска отъезжала в эту минуту от крыльца. «Солнышко» сидел подле другого военного и смотрел в окно, на нас. У него было грустное, грустное лицо. Он долго крестил воздух в мою сторону. И когда коляска тронулась, все крестил и кивал мне головою… Еще минута… другая и «солнышко» скрылось из моих глаз. Наступила темнота, такая темнота разом, точно ночью.
Чей-то голос зашептал близко, близко у моего уха:
– Если б ты захотела молиться, девочка, кто знает? – может быть, папа остался бы с тобой.
– Тетя Лиза! – кричала я отчаянно, – неси меня в столовую сейчас, скорее: я хочу молиться за него, за папу!
Через минуту мы уже там. В открытое окно запах шиповника льется прежней ароматичной волною. Худенькая, нервная девочка стоить подле голубоглазой женщины перед образом на коленях и шепчет тихо, чуть слышно:
– Боженька! Добрый Боженька, прости меня и сохрани мне мое «солнышко», добрый, ласковый Боженька…
И тихо, тихо плачет…
Когда он вернулся через год, черный от загара, осунувшийся, похудевший, но все же красивый, я не узнала его.
Я помню этот день отлично. Тетя была в саду. Дверь с террасы на подъезд широко раскрыта. Я сижу на террасе, а Дуня режет мне баранью котлетку, поданную на завтрак. В дверь террасы видны зеленые акации и дубовая аллея парка. И вдруг, неожиданно, как в сказке, вырастает высокая фигура в пролете дверей. Высокой, загорелый, в старой запыленной шинели стоит он в дверях, заслоняя своей фигурой и синий клочок неба, сияющий мне сапфиром через дверь, и зелень акации, и крыльцо. Он смотрит на меня с минуту… и странная знакомая улыбка играет на его лице, сплошь обросшем бородою.
– Лидюша! – зовет меня тихонько знакомый голос.
Я узнаю голос, но не узнаю черного бородатого лица.
– Батюшки мои! Да это барин! – вскрикивает Дуня и роняет тарелку. – Лидюша! Лидюша! папочка ведь это! – шумливо суетится она.
Тут только я понимаю в чем дело.
– Папа… папа-Алеша! Солнышко! Вмиг я уже в его объятиях.
– Сокровище мое! Крошка моя! Радость Лидюша! – слышу я нежный голос над моим ухом.
И град поцелуев сыплется на меня.
Боже мой, если когда-либо я была безумно счастливо в моем детстве, так это было в тот день, в те минуты.
Блаженные минуты свидания с милым, дорогим отцом, я не забуду вас!
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА I
ГЛАВА II
ГЛАВА III
– Папа! Папа! Папочка! Солнышко мое! Вернись! – зарыдала я, протягивая вслед за ним ручонки.
Он быстро на меня оглянулся и потом с живостью мальчика бросился снова к дивану, упал перед ним на колени, охватил мою голову дрожащими руками и впился в мои губы долгим, долгим поцелуем.
Потом снова закачался высокий белый султан на его каске и… сердце мое наполнила пустота… Ужасная пустота…
Тетя Лиза подхватила меня на руки и подбежала к окошку… Коляска отъезжала в эту минуту от крыльца. «Солнышко» сидел подле другого военного и смотрел в окно, на нас. У него было грустное, грустное лицо. Он долго крестил воздух в мою сторону. И когда коляска тронулась, все крестил и кивал мне головою… Еще минута… другая и «солнышко» скрылось из моих глаз. Наступила темнота, такая темнота разом, точно ночью.
Чей-то голос зашептал близко, близко у моего уха:
– Если б ты захотела молиться, девочка, кто знает? – может быть, папа остался бы с тобой.
– Тетя Лиза! – кричала я отчаянно, – неси меня в столовую сейчас, скорее: я хочу молиться за него, за папу!
Через минуту мы уже там. В открытое окно запах шиповника льется прежней ароматичной волною. Худенькая, нервная девочка стоить подле голубоглазой женщины перед образом на коленях и шепчет тихо, чуть слышно:
– Боженька! Добрый Боженька, прости меня и сохрани мне мое «солнышко», добрый, ласковый Боженька…
И тихо, тихо плачет…
* * *
Детская молитва услышана.Когда он вернулся через год, черный от загара, осунувшийся, похудевший, но все же красивый, я не узнала его.
Я помню этот день отлично. Тетя была в саду. Дверь с террасы на подъезд широко раскрыта. Я сижу на террасе, а Дуня режет мне баранью котлетку, поданную на завтрак. В дверь террасы видны зеленые акации и дубовая аллея парка. И вдруг, неожиданно, как в сказке, вырастает высокая фигура в пролете дверей. Высокой, загорелый, в старой запыленной шинели стоит он в дверях, заслоняя своей фигурой и синий клочок неба, сияющий мне сапфиром через дверь, и зелень акации, и крыльцо. Он смотрит на меня с минуту… и странная знакомая улыбка играет на его лице, сплошь обросшем бородою.
– Лидюша! – зовет меня тихонько знакомый голос.
Я узнаю голос, но не узнаю черного бородатого лица.
– Батюшки мои! Да это барин! – вскрикивает Дуня и роняет тарелку. – Лидюша! Лидюша! папочка ведь это! – шумливо суетится она.
Тут только я понимаю в чем дело.
– Папа… папа-Алеша! Солнышко! Вмиг я уже в его объятиях.
– Сокровище мое! Крошка моя! Радость Лидюша! – слышу я нежный голос над моим ухом.
И град поцелуев сыплется на меня.
Боже мой, если когда-либо я была безумно счастливо в моем детстве, так это было в тот день, в те минуты.
Блаженные минуты свидания с милым, дорогим отцом, я не забуду вас!
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА I
Моя пытка. – Тетя Оля. – Новость далеко не приятного свойства
Май стоить в самом разгаре. Солнце жарит вовсю. Небо такое же голубое, как голубой кушак на моем новом платье. Ах, какое красивое небо! Век бы смотрела на него!
Мой стол стоить у самого окошка, у того самого окошка, через которое четыре года тому назад я смотрела на драку коршунов в воздушном пространстве и не хотела молиться. Но теперь я молюсь. Хороший урок дала мне судьба, на всю жизнь и я часто думаю, что захоти я тогда молиться – Бог не разгневался бы на меня и папу-Алешу не взяли бы на войну. Правда, «солнышко» вернулся здоровым – не то, что папа Лели Скоробогач, моей ближайшей подруги, которому контузили ногу и он ходит теперь, опираясь на палку. И все-таки лучше, если бы не было воины и папа-Алеша оставался бы дома.
Да, молиться я теперь умею. Но зато какая пытка это ученье! И к чему мне, восьмилетней девочке, знать, сколько было колен царства Израильского и что такое причастие и деепричастие на русском языке?
Тетя Лиза ушла, выбившись со мною из сил, а я сижу над раскрытой книжкой и мечтаю. Сегодня приедет тетя Оля из города и привезет мне новое платье. Она всегда сама обшивает меня, тетя Оля. Никогда не позволяет отдавать мои костюмы портнихам. И новое платье она сшила сама. Только кушак купила мне тетя Лиза, голубой, как небо. Очень красивый кушак! Надену этот кушак, это платье, и меня повезут к Весмандам на рождение. Там гостит рыжая Лили и Вова приехал из Петербурга, из пажеского корпуса. Я его мельком видела вчера. Такой потешный в мундирчике. Ах, скорее бы тетя Оля приезжала!.. Тогда Лиза наверное позволит бросить уроки. Побегу тогда на гиганки. Приедут Леля, Гриша, Коля, а может быть и Анюта? Ах, только бы не она!.. Придется домой идти. Тетя Лиза не позволяет играть с Анютой. Она отчаянная. И Коля Черский будет. Я его очень люблю. Он никогда не ссорится со мною и умеет все объяснить – и какая травка, и какие букашки, и как паук называется. Он умный. Первым учеником идет в гимназии. А ему ведь только четырнадцать лет. Ах, скорее бы тетя приезжала! Вон Петр (это наш денщик) побежал дверь открывать.
– Что, Петр, тетя Оля приехала?
– Нет, барышня, мужик принес свежие орехи продавать.
Орехи? Не дурно! Совсем даже не дурно.
Ах, скорее бы выучить. И что это за неблагодарные евреи были. Сколько им Моисей наделал, ничего знать не хотят, ропщут и только. И зачем только учить про таких дурных надо? То ли дело история Исаака. Я даже заплакала на том месте, где его Авраам в жертву принести хотел. Потом успокоилась, узнав, что все кончилось благополучно.
– Ты выучила урок, Лидюша? – внезапно появляясь на пороге, спрашивает тетя Лиза.
– Ты что это ешь, тетя Лиза? – заинтересовываюсь я, видя, что рот тети движется, пережевывая что-то.
– Отвечай урок. Нечего болтать попусту, – желая казаться строгой, говорит тетя.
Я надуваю губы и молчу.
– Закон Божий выучила?
Молчу.
– A русский?
Молчу снова.
– Ну, мы это вечером пройдем, а теперь пиши диктовку.
– В такую жару? Диктовку? Те-тя Ли-за-а! – тяну я жалобно.
Но тетя неумолима.
Я беру перо, которое становится разом мокрым в моих потных руках, и вывожу какие-то каракульки.
– Что ты написала! – выходит из себя тетя, – надо труба, а ты пишешь шуба…
– Все равно – труба или шуба! – хладнокровно замечаю я.
– А такую длинную палку у «р» зачем ты сделала, а?
– С размаху! – отвечаю я равнодушно.
– Нет, ты будешь целую страницу лишнюю писать! – возмущается тетя. – Пиши!
Но я бросаю перо и начинаю хныкать. В одну минуту лицо тети Лизы проясняется. Суровое выражение исчезает с него.
– Девочка моя, о чем? – наклоняется она ко мне с тревогой.
Но я уже не хнычу, а реву вовсю.
Какая я несчастная! Какая несчастная, право! И никто не хочет понять, до чего я несчастная! В жару, в духоту – и вдруг изволь учить про каких-то неблагодарных евреев, которые мучили бедненького Моисея! Нет, буду плакать! Нарочно буду! Чтобы голова разболелась, чтобы вся расхворалась! А потом умру. Да, умру, вот назло вам всем умру, в отместку. Придет священник, будет панихиду служить. Выроют ямку у церкви и положат туда Лидюшу. Закопают… Где Лидюша? Нет Лидюши!.. И всем будет жаль меня, жаль…
И я уже рыдаю, отлично зная, что «солнышко» на работах (мои отец управляет ходом казенных построек), а тети мне нечего стесняться. Я ложусь головой на классный столик и повторяю только одно слово: «умру, умру, умру!»
Теперь я уже не над тем плачу, что надо заниматься, а мне просто жаль себя.
Умереть в такой ранней юности! Ведь и девяти лет нет еще! О ужас, ужас!..
Тетя мечется вокруг меня со стаканом воды, с валериановыми каплями, одеколоном. Но я нимало не обращаю внимания на нее, а реву, реву, реву…
Под собственные стоны и всхлипывания мне не слышно, как подкатывает к крыльцу пролетка, как звонок продолжительно дребезжит в прихожей, и я прихожу в себя только в ту минуту, когда вижу на пороге высокую, статную фигуру тети Оли, с руками, наполненными узелками, пакетиками и картонками без числа. Тетя Лиза, младшая из сестер-тетей, говорить постоянно: «Когда Оля умрет, за ее гробом пойдут все провожающие с узелками в руках». – И все смеются, слыша это, а сама тетя Оля громче и добродушнее всех.
Не могу себе представить более доброго человека в мире. Она вся соткана из доброты, эта моя вторая воспитательница и крестная мать. Ни на кого не рассердится, голоса не повысит и постоянно хлопочет и работает на других. Исполнить ли какое-нибудь трудное поручение, сшить ли к спеху кому-либо из сестер белье, одеть моих кукол, ухаживать дни и ночи за часто болевшею старшею сестрою Юлией, – она тут как тут, милая, добрая, самоотверженная тетя Оля! Я ее не помню зато иною, как спешащей с узелком куда-то, непременно с узелком, сосредоточенную, запыхавшуюся и милую, милую без конца, или приютившуюся с иголкой в руке в нашей столовой над длинной и скучной работой, так как она обшивала всегда не только меня, но и тетю Лизу и других сестер.
Кроме слабости делать добро близким и чужим у тети Оли есть еще большая слабость: крестница Лидюша. И сейчас войдя к нам, она сразу как-то потемнела при виде слез на лице своей любимицы.
– Вот неугодно ли, полюбуйся, Оля, – раздражительно говорить тетя Лиза, которая, видя, что ничто не может унять мои слезы, сердится снова, – полюбуйся, как отличается твоя любимица! Ни Закона не выучила, ни басни, ничего! А теперь плачет – унять не могу.
– Ай-Ай-Ай! Нехорошо, девочка! – говорить тетя Оля. – Ведь если так продолжаться будет, то папа и прав, пожалуй, что мы тебя воспитывать не умеем…
– Кто справится с такою капризницей! – сердитым голосом говорить тетя Лиза.
– Ну, даст Бог, исправится наша Лидюша, – примиряющим тоном отвечает снова моя крестная и ласково приглаживает мои кудрявящиеся волосы рукою. – Вот приедет гувернантка и…
– Гувернантка, а? Какая гувернантка? – испуганными звуками вырывается из моей груди. – Что ты сказала, тетя? Повтори, что ты сказала, про какую гувернантку ты сказала! – задыхаясь от волнения, тормошу я тетю.
– Ну, чего ты волнуешься? Успокойся, пожалуйста, – говорить тетя Лиза. – Я давно хотела сказать тебе… что… что папа пригласить тебе гувернантку… Он находит, что наши занятия идут не так правильно, как бы он хотел.
И горькая улыбка кривит губы моей второй матери. Я понимаю, что значить эта улыбка. Давно уже замечаю я, что что-то неладное творится у нас в доме. Папа как-то разом изменился к тете Часто он говорить ей колкости и она отвечает ему тем же. А иногда, я слышу, они ссорятся даже, и тогда голоса и их, звучат раздраженно и громко по всему дому. Я не помню, как это началось и когда. Но теперь решительно не проходить ни одного дня, чтобы они не поговорили крупно.
И, Господи, до чего я страдаю в такие минуты!
Я люблю их обоих, ужасно люблю. «Солнышко» значительно больше, конечно, но и тетю Лизу люблю, как вряд ли можно любить родную мать. И поэтому, когда я слышу, что двое любимых мною людей ссорятся из за чего-то, я невыносимо страдаю. Теперь уже они не называют друг друга «Алешей» и «Лизой», нет: «Алексей Александрович» и «Елизавета Дмитриевна»… Ах, как все это звучит печально и уныло!
Однажды я подкралась к дверям террасы и услышала фразу, сказанную папой:
– «Нет, положительно вы не умеете воспитывать Лидюшу! Никаких педагогических способностей, решительно никаких!»
И дрожащий голос тети Лизы ответил:
– «Но ведь все это скоро кончится, ведь вы, Алексей Александрович, нашли ей подходящую воспитательницу. Остается уже недолго потерпеть»…
И голос тети Лизы задрожал слезами.
Тогда я не поняла о какой воспитательнице они говорили, но теперь… теперь… Я понимаю ясно, что значить «новая воспитательница».
«Они хотят мне дать гувернантку! Ага! Отлично! – вихрем несется в моих мыслях. – Гувернантка! Великолепно! Чудо как хорошо! Задам же я ей перцу, этой гувернантке! Пусть только появится она к нам в дом!»
И злая, трепещущая, взволнованная, как никогда, я вскакиваю со своего места и стрелою несусь прямо в сад, оттуда вдоль пруда, прямо в рощу – в ту самую рощу, где впервые когда-то прекрасный принц увидел маленькую принцессу…
Мой стол стоить у самого окошка, у того самого окошка, через которое четыре года тому назад я смотрела на драку коршунов в воздушном пространстве и не хотела молиться. Но теперь я молюсь. Хороший урок дала мне судьба, на всю жизнь и я часто думаю, что захоти я тогда молиться – Бог не разгневался бы на меня и папу-Алешу не взяли бы на войну. Правда, «солнышко» вернулся здоровым – не то, что папа Лели Скоробогач, моей ближайшей подруги, которому контузили ногу и он ходит теперь, опираясь на палку. И все-таки лучше, если бы не было воины и папа-Алеша оставался бы дома.
Да, молиться я теперь умею. Но зато какая пытка это ученье! И к чему мне, восьмилетней девочке, знать, сколько было колен царства Израильского и что такое причастие и деепричастие на русском языке?
Тетя Лиза ушла, выбившись со мною из сил, а я сижу над раскрытой книжкой и мечтаю. Сегодня приедет тетя Оля из города и привезет мне новое платье. Она всегда сама обшивает меня, тетя Оля. Никогда не позволяет отдавать мои костюмы портнихам. И новое платье она сшила сама. Только кушак купила мне тетя Лиза, голубой, как небо. Очень красивый кушак! Надену этот кушак, это платье, и меня повезут к Весмандам на рождение. Там гостит рыжая Лили и Вова приехал из Петербурга, из пажеского корпуса. Я его мельком видела вчера. Такой потешный в мундирчике. Ах, скорее бы тетя Оля приезжала!.. Тогда Лиза наверное позволит бросить уроки. Побегу тогда на гиганки. Приедут Леля, Гриша, Коля, а может быть и Анюта? Ах, только бы не она!.. Придется домой идти. Тетя Лиза не позволяет играть с Анютой. Она отчаянная. И Коля Черский будет. Я его очень люблю. Он никогда не ссорится со мною и умеет все объяснить – и какая травка, и какие букашки, и как паук называется. Он умный. Первым учеником идет в гимназии. А ему ведь только четырнадцать лет. Ах, скорее бы тетя приезжала! Вон Петр (это наш денщик) побежал дверь открывать.
– Что, Петр, тетя Оля приехала?
– Нет, барышня, мужик принес свежие орехи продавать.
Орехи? Не дурно! Совсем даже не дурно.
Ах, скорее бы выучить. И что это за неблагодарные евреи были. Сколько им Моисей наделал, ничего знать не хотят, ропщут и только. И зачем только учить про таких дурных надо? То ли дело история Исаака. Я даже заплакала на том месте, где его Авраам в жертву принести хотел. Потом успокоилась, узнав, что все кончилось благополучно.
– Ты выучила урок, Лидюша? – внезапно появляясь на пороге, спрашивает тетя Лиза.
– Ты что это ешь, тетя Лиза? – заинтересовываюсь я, видя, что рот тети движется, пережевывая что-то.
– Отвечай урок. Нечего болтать попусту, – желая казаться строгой, говорит тетя.
Я надуваю губы и молчу.
– Закон Божий выучила?
Молчу.
– A русский?
Молчу снова.
– Ну, мы это вечером пройдем, а теперь пиши диктовку.
– В такую жару? Диктовку? Те-тя Ли-за-а! – тяну я жалобно.
Но тетя неумолима.
Я беру перо, которое становится разом мокрым в моих потных руках, и вывожу какие-то каракульки.
– Что ты написала! – выходит из себя тетя, – надо труба, а ты пишешь шуба…
– Все равно – труба или шуба! – хладнокровно замечаю я.
– А такую длинную палку у «р» зачем ты сделала, а?
– С размаху! – отвечаю я равнодушно.
– Нет, ты будешь целую страницу лишнюю писать! – возмущается тетя. – Пиши!
Но я бросаю перо и начинаю хныкать. В одну минуту лицо тети Лизы проясняется. Суровое выражение исчезает с него.
– Девочка моя, о чем? – наклоняется она ко мне с тревогой.
Но я уже не хнычу, а реву вовсю.
Какая я несчастная! Какая несчастная, право! И никто не хочет понять, до чего я несчастная! В жару, в духоту – и вдруг изволь учить про каких-то неблагодарных евреев, которые мучили бедненького Моисея! Нет, буду плакать! Нарочно буду! Чтобы голова разболелась, чтобы вся расхворалась! А потом умру. Да, умру, вот назло вам всем умру, в отместку. Придет священник, будет панихиду служить. Выроют ямку у церкви и положат туда Лидюшу. Закопают… Где Лидюша? Нет Лидюши!.. И всем будет жаль меня, жаль…
И я уже рыдаю, отлично зная, что «солнышко» на работах (мои отец управляет ходом казенных построек), а тети мне нечего стесняться. Я ложусь головой на классный столик и повторяю только одно слово: «умру, умру, умру!»
Теперь я уже не над тем плачу, что надо заниматься, а мне просто жаль себя.
Умереть в такой ранней юности! Ведь и девяти лет нет еще! О ужас, ужас!..
Тетя мечется вокруг меня со стаканом воды, с валериановыми каплями, одеколоном. Но я нимало не обращаю внимания на нее, а реву, реву, реву…
Под собственные стоны и всхлипывания мне не слышно, как подкатывает к крыльцу пролетка, как звонок продолжительно дребезжит в прихожей, и я прихожу в себя только в ту минуту, когда вижу на пороге высокую, статную фигуру тети Оли, с руками, наполненными узелками, пакетиками и картонками без числа. Тетя Лиза, младшая из сестер-тетей, говорить постоянно: «Когда Оля умрет, за ее гробом пойдут все провожающие с узелками в руках». – И все смеются, слыша это, а сама тетя Оля громче и добродушнее всех.
Не могу себе представить более доброго человека в мире. Она вся соткана из доброты, эта моя вторая воспитательница и крестная мать. Ни на кого не рассердится, голоса не повысит и постоянно хлопочет и работает на других. Исполнить ли какое-нибудь трудное поручение, сшить ли к спеху кому-либо из сестер белье, одеть моих кукол, ухаживать дни и ночи за часто болевшею старшею сестрою Юлией, – она тут как тут, милая, добрая, самоотверженная тетя Оля! Я ее не помню зато иною, как спешащей с узелком куда-то, непременно с узелком, сосредоточенную, запыхавшуюся и милую, милую без конца, или приютившуюся с иголкой в руке в нашей столовой над длинной и скучной работой, так как она обшивала всегда не только меня, но и тетю Лизу и других сестер.
Кроме слабости делать добро близким и чужим у тети Оли есть еще большая слабость: крестница Лидюша. И сейчас войдя к нам, она сразу как-то потемнела при виде слез на лице своей любимицы.
– Вот неугодно ли, полюбуйся, Оля, – раздражительно говорить тетя Лиза, которая, видя, что ничто не может унять мои слезы, сердится снова, – полюбуйся, как отличается твоя любимица! Ни Закона не выучила, ни басни, ничего! А теперь плачет – унять не могу.
– Ай-Ай-Ай! Нехорошо, девочка! – говорить тетя Оля. – Ведь если так продолжаться будет, то папа и прав, пожалуй, что мы тебя воспитывать не умеем…
– Кто справится с такою капризницей! – сердитым голосом говорить тетя Лиза.
– Ну, даст Бог, исправится наша Лидюша, – примиряющим тоном отвечает снова моя крестная и ласково приглаживает мои кудрявящиеся волосы рукою. – Вот приедет гувернантка и…
– Гувернантка, а? Какая гувернантка? – испуганными звуками вырывается из моей груди. – Что ты сказала, тетя? Повтори, что ты сказала, про какую гувернантку ты сказала! – задыхаясь от волнения, тормошу я тетю.
– Ну, чего ты волнуешься? Успокойся, пожалуйста, – говорить тетя Лиза. – Я давно хотела сказать тебе… что… что папа пригласить тебе гувернантку… Он находит, что наши занятия идут не так правильно, как бы он хотел.
И горькая улыбка кривит губы моей второй матери. Я понимаю, что значить эта улыбка. Давно уже замечаю я, что что-то неладное творится у нас в доме. Папа как-то разом изменился к тете Часто он говорить ей колкости и она отвечает ему тем же. А иногда, я слышу, они ссорятся даже, и тогда голоса и их, звучат раздраженно и громко по всему дому. Я не помню, как это началось и когда. Но теперь решительно не проходить ни одного дня, чтобы они не поговорили крупно.
И, Господи, до чего я страдаю в такие минуты!
Я люблю их обоих, ужасно люблю. «Солнышко» значительно больше, конечно, но и тетю Лизу люблю, как вряд ли можно любить родную мать. И поэтому, когда я слышу, что двое любимых мною людей ссорятся из за чего-то, я невыносимо страдаю. Теперь уже они не называют друг друга «Алешей» и «Лизой», нет: «Алексей Александрович» и «Елизавета Дмитриевна»… Ах, как все это звучит печально и уныло!
Однажды я подкралась к дверям террасы и услышала фразу, сказанную папой:
– «Нет, положительно вы не умеете воспитывать Лидюшу! Никаких педагогических способностей, решительно никаких!»
И дрожащий голос тети Лизы ответил:
– «Но ведь все это скоро кончится, ведь вы, Алексей Александрович, нашли ей подходящую воспитательницу. Остается уже недолго потерпеть»…
И голос тети Лизы задрожал слезами.
Тогда я не поняла о какой воспитательнице они говорили, но теперь… теперь… Я понимаю ясно, что значить «новая воспитательница».
«Они хотят мне дать гувернантку! Ага! Отлично! – вихрем несется в моих мыслях. – Гувернантка! Великолепно! Чудо как хорошо! Задам же я ей перцу, этой гувернантке! Пусть только появится она к нам в дом!»
И злая, трепещущая, взволнованная, как никогда, я вскакиваю со своего места и стрелою несусь прямо в сад, оттуда вдоль пруда, прямо в рощу – в ту самую рощу, где впервые когда-то прекрасный принц увидел маленькую принцессу…
ГЛАВА II
Мои «рыцари». – Маленькая ведьма. – В гостях у лягушек
Нет, слышали вы эту прелесть? У меня будет гувернантка!
И злая, красная от волнения и бега, растрепанная девочка обводит разгоревшимися глазами круг своих друзей.
Их пятеро под широкой, развесистой елью на опушке рощи: Леля Скоробогач смугленькая, толстенькая брюнетка с иссиня-черными косичками и щелочками-глазами; ее брат Гриша, краснощекий, курносый мальчик с ясным, смеющимся, милым взглядом, лет девяти, и семилетний Копа – темноглазый мальчик с пуговицеобразным носиком и бритой головенкой, круглой как шар. Тут же и Коля Черский, рослый, тоненький гимназист лет 11, мало изменившийся с тех пор, как он спас меня от танцующих пар в зале Павловского вокзала, только лицо его стало еще серьезнее, а глаза темнее и глубже. Наконец, тут и Вова. За эти четыре года он порядочно изменился: плотный, широкоплечий, с тем же веселым, насмешливым и жизнерадостным взглядом, с теми же румяными, дерзко усмехающимися губками, он чудо как хорош собой. На нем коломенковая рубашка с погонами, на которых стоят первоначальные буквы пажеского корпуса, и высокие, совсем мужские сапоги. Вова заметно важничает и своими высокими сапогами, и тем, что этой весною его приняли в пажи.
Коля в своей скромной гимназической блузке совсем теряется подле великолепного пажика.
Это мои «рыцари», особенно Коля. С того памятного утра, когда «солнышко» на детском празднике пригласил его к нам, он поступил в мои «рыцари», как пресерьезно уверяет Вова. Все свое свободное от занятий время Коля проводил у нас. Тетя была очень рада этому. У Коли был дядя – бедный чиновник, который пил и буянил. По крайней мере, мы часто слышали его грозные крики, несущиеся из флигелька, где они жили в комнате у музыканта-стрелка. Колю все любили: он был всегда скромен, тих и серьезен. И потом он так умел хорошо рассказывать, что его заслушаться можно было. Второй мой «рыцарь» – это Гриша. Веселым, шаловливый мальчуган был предан мне как собачка. Он так и смотрел мне в глаза, предупреждая каждое мое желание. Это не то что Вова. Этот рыцарем не пожелал быть ни за что. «Вот еще! Прислуживать девчонке», – повторял он очень часто, презрительно выпячивая нижнюю губу.
Но когда Леля и я возили кукол на прогулку (чего я особенно не любила, потому что признавала одну только игру, когда куклы изображали из себя разбойников и дрались друг с другом), то Вова с особенным удовольствием брал на себя роль кучера и о «прислуживании девчонкам» ничего не упоминал… Гриша и Леля дополняли покорную свиту маленькой принцессы.
Все мои рыцари поджидали меня, когда я, окончив урок, прибегу на поляну.
– Гувернантка? Какая гувернантка? – так и встрепенулись они, устремив загоревшиеся любопытством глаза на мое красное, взволнованное лицо.
– А вот какая! Нос у нее длинный-предлинный, как у ведьмы. Рот такой, что всю нашу дачу проглотить может, зубы из него как лопаты торчать и она щелкает ими, как кастаньетами, когда злится, а глаза у нее, как у рыжей Лили, когда та злится…
Последнее относилось к Вове. Рыжая Лиля была его кузиной, воспитывалась в институте и теперь приезжала на каникулы к Весмандам. Вове она ужасно нравилась, и потому он ходить за нею попятам, живо перенял ее манеру говорить всегда по-французски, умышленно картавя на «р» и «л», и говорил, что Лили самая хорошенькая девочка в мире. Этого я уже никак перенести не могла, потому что считала себя неизмеримо красивее Лили, и не забывала при каждом удобном случай пройтись на ее счет в присутствии Вовы.
Мою последнюю фразу я проговорила с особенным торжеством, Вове назло.
Вова вскипел.
– Неправда, Лили красивая! – горячо защищал он кузину, – и глаза у нее синие, выпуклые, прелесть, а твоих и не видно, ушли куда-то… Ищи их как в лесу…
– Ну, уж, Вовка, это ты врешь! – вскипел Гриша, – у Лиды глазки чудные и сама она прехорошенькая. Твоя рыжая Лилька ей в подметки не годится.
– Ты дурак и клоп. Смеешь еще разговаривать! – взбесился Володя, – вот постой, я тебя вздую!
Мне ужасно хотелось, чтобы они подрались. Ведь благородные рыцари всегда дрались на турнирах из за своих принцесс. Впрочем и сама принцесса готова была превратиться в рыцаря и подраться заодно уж с этим негодным Володькой.
– Ах, зачем я не мальчик! – самым искренним образом сожалела я в такие минуты. Но на этот раз ссора улажена. Есть более важный вопрос, который очень интересует моих рыцарей, а именно – моя будущая гувернантка, страшная, сморщенная, как сморчок, гувернантка точь-в-точь такая, какая была у рыжей Лили, два года тому назад!..
– Я ее буду ненавидеть! – пылко выкрикивает Гриша своим звонким голосом.
– И я, и я тоже! – вторит ему Леля, его сестра.
– А я ее убью! – неожиданно выпаливает Копа.
– Из палки убьешь? – хохочет Вова и тотчас же добавляет, лукаво сощурив глаза: – а собственно недурная идея пригласить к Лиде гувернантку… Она ее отшлифует.
– Что такое?
Вот так слово! Мы его слышим в первый раз. Леля даже рот раскрыла от удивления, и сама я преисполняюсь невольным уважением к Вовке, знающему такие великолепные, непонятные слова. Я даже обидеться не решаюсь, не зная наверное, хотел ли меня задеть своим словом Вова или нет.
– А по-моему Лиде шлифовка не нужна! – звучит тихий, глубокий голос Коли Черского, – она так лучше, как она есть, такая непосредственная.
Еще новое слово! И такое же непонятое. Нет, решительно они поумнели за лето, эти мальчишки! Меня жжет самое жгучее любопытство и так и подмывает спросить, что значат эти мудреные слова «отшлифовать», «шлифовка», «непосредственное»… Но мне, принцессе, не следует показаться глупее своих рыцарей. Нет, ни за что.
Минуту длится молчание. Наконец, Вова восклицает:
– И чего вы все носы повысили?.. Подумаешь, гувернантка, важная какая! Неужели ты, Лида, так глупа, что не сумеешь справиться с нею? Ты тогда не мальчик больше, а нюня, баба, девчонка…
Это уже дерзость и оскорбление. Моя всегдашняя мечта – быть мальчишкой с головы до ног и ничем не отличаться от Вовы и Гриши. Я даже чуточку негодую на Колю за его «тихоньство» и вдруг…
В одну минуту я подскакиваю к Вове. Бац! II маленькой пажик, не ожидая от меня нападения, в одну минуту летит в траву, в то время как фуражка падает с его головы и откатывается далеко, далеко. Вова сконфужен и разозлен.
– Ха, ха, ха, ха! Ловко! Так его! Ай да барышня воспитанная! Очень хорошо! – слышится где-то над нами веселый грубоватый голос.
Мы с недоумением поднимаем головы, задираем их кверху, так как голос выходить из ветвей развесистой ивы, свесившейся над самым берегом пруда.
Но в зелени ветвей никого и ничего не видно.
– Кто? – недоумевая и переглядываясь, спрашиваем мы друг друга, пугливо сбившись в кучу, как маленькое стадо испуганных баранов.
– Это русалка! – прошептал в страхе Копа и юркнул за, спину сестры.
– Русалок на свете не бывает! – проговорил Гриша, – какой ты глупый, Копа! Удивительно…
В эту минуту выглянуло, все окруженное зеленью ивы, веснушчатое, загорелое и круглое, как яблоко, лицо девочки с зелеными, светлыми, слишком светлыми глазами.
– Анютка! – вскрикнули мы все хором.
Да, это была Анютка, отчаяннейшее маленькое существо на свете, бич семьи Скоробогач, отъявленная шалунья. Ее считали идиоткой и нам, детям, было строго-настрого запрещено играть с нею. И. мы тщательно избегали Анютку, хотя жгучее любопытство всегда влекло нас к ней, особенно меня, живую, впечатлительную девочку, вечно ищущую все новых и новых ощущений. Я знала, что Анютку нещадно наказывают за каждую провинность, но что она нимало не огорчалась этим.
Ее иначе не называли, как «маленькою ведьмой». Ей было 12 лет, но казалась она крошечной восьмилетней девчушкой.
Едва ее загорелое веснушчатое лицо вытянуло из за зелени ивы, как целый град мелких камешков полететь в Анютку. Кона и Гриша тщательно бомбардировали ими сестру. Вова не отставал от них. Анютка злилась. Она то высовывала нам язык, то корчила гримасы.
– Анюта, Анюта!.. И не стыдно тебе! – пробовал уговорить ее Коля, но едва мальчик раскрыл рот, как комок мягкой глины, в изобилии покрывавшей весь берег пруда, звонко шлепнулся ему в щеку.
– Безобразие какое! – вскричали мы все трое, в то время как Коля, весь красный от обиды, тщательно вытирал лицо носовым платком.
– Вот тебе! Вот тебе! Ишь ты, умник какой выискался. Учитель будущий! Что, ловко тебе влетело?! – кривлялась на своем суку и кричала Анютка.
В ответ ей разозленные мальчики запустили целый град камешков. Она метнулась было в сторону. Личико ее приняло осмысленное выражение испуга. Потом она снова расхохоталась и показала нам язык.
– Анюта! перестань дурачиться, слезай с ивы, сук может отломиться и ты попадешь в пруд! – кричала Анютке Леля.
Та в ответ только показала кулак сестре.
– Не хочешь! – грозно и значительно произнес Копа. – Вот погоди, тогда я сейчас домой побегу… и… папе пожалуюсь… и выдерут же тебя, Анютка!
– Ах, не надо! – вырвалось у меня невольно. Одно только напоминание о наказании, о побоях приводило меня в какой-то непонятный ужас. Мне казался до того противным и позорным весь акт этого наказали, до того неестественно грубым, что при одном слове о том, что того или другого знакомого ребенка наказывают, дерут, я бледнела, как смерть, дрожала с головы до ног и была близка к нервному припадку. Моя натура, пылкая, впечатлительная, и моя душа, свободная, как птичка, были чужды мрачных образов насилия и зла.
– Не надо жаловаться, Гриша, я сама попробую убедить ее сойти вниз! – ласково проговорила я, и ловко и проворно, как кошка, вспрыгнула на первый сук, оттуда на следующий, потом еще и еще выше и, наконец, в какие-нибудь две минуты стояла перед Анюткой, тесно оцепленная густою листвою огромной ивы.
– Пойдем! – проговорила я, схватив за руку девочку. – Вниз пойдем, и даю тебе слово, тебя никто пальцем не тронет, я защищу тебя.
– Не очень-то я нуждаюсь в твоей защите! – проговорила дерзко Анютка. – Пошла ты прочь от меня по добру, по здорову, пока…
– Что пока? – смотря ей прямо в ее светлые злые глаза, строго спросила я.
– А вот что пока! – захохотала она, и, прежде чем я могла понять злую девчонку, я разом почувствовала, как что-то толкнуло меня в грудь, огромный сук выскользнул у меня из-под ног и, больно ударяясь о встречные сучья ивы, я, перекувыркнувшись несколько раз в воздухе, тяжело рухнула в пруд.
Первое ощущение холодной воды как-то разом протрезвило меня. Я слышала звонкий крик моей «свиты», повисшей над прудом, чей-то плач – и больше уже не поняла ничего.
Что-то холодное, вонючее, скользкое вливалось мне в нос, рот и уши, мешая крикнуть, мешая дышать… Мне казалось, что я умру сейчас, сию минуту…
Пришла я в себя на руках тети Оли. Передо мною было насмерть испуганное лицо другой моей тети, Лизы. Что-то горячее жгло под ложечкой и у висков (потом я поняла, что это горчичники, щедро расставленные тетями).
– Деточка! Слава Богу, очнулась моя дорогая! Спасибо Коле… вытащил тебя из пруда и сюда принес и рассказал все… про Анютку… Хорошо же ей достанется сейчас! Сама пойду жаловаться ее отцу. Экая дрянная девчонка! – И на добром, милом лице моей крестной отразились и негодованье, и гнев, так непривычные этому доброму лицу.
Точно что ударило мне в голову:
«На Анютку жалуются! Анютку накажут! И надо же было сплетничать Коле! Велика важность: в пруду выкупалась. Невидаль какая! Ведь не зимой, а летом».
– Ну, уж это неправда, Коля соврал! – вскричала я пылко. – Анюта не при чем. Я полезла на иву, сук подломился, и я сверзилась с нее в пруд.
– Лида! – услышала я тихий, но внушительный оклик.
– Ага, он здесь! Несносный доносчик!
И, быстро повернув лицо в сторону взволнованного, бледного Коли, с платья которого струилась вода на пол, я проворчала сердито:
– Нечего глупости болтать. Сама упала в пруд и баста. А если… если… вы… кто-нибудь на Анютку… пожалуется… то я… я…
И, не договорив, я забилась и затрепетала на руках тети.
Мне тотчас же было дано слово оставить Анютку в покое.
На другое утро, когда я, совсем уже оправившаяся от моего невольного купанья, как ни в чем не бывало, бегала по саду, ко мне подошел Коля.
– Ты меня выставила вчера лгуном, – проговорил он серьезно, исподлобья глянув в мои глаза.
– Зато Анютка спасена, – рассмеялась я весело.
– Не только спасена, но еще успела мне сделать гадость…
– А что такое? – спросила я тревожно.
– Побежала к моему дяде и пожаловалась на меня, что я ее хотел толкнуть в воду, и дядя наказал меня.
– Как? – вся замирая от ужаса, прерывающимся голосом спросила я.
Коля молчал.
– Как? – уже настойчиво повторила я, и голос мой зазвучал властными нотками. Я не привыкла иначе говорить с моими «рыцарями».
Коля продолжал молчать.
Тогда я быстро вскинула на него глазами. Он был очень бледен. Только на левой щеке краснел предательский румянец… Я тихо вскрикнула и прижалась лицом к этой щеке. Больше я ничего не хотела знать, ничего!..
И злая, красная от волнения и бега, растрепанная девочка обводит разгоревшимися глазами круг своих друзей.
Их пятеро под широкой, развесистой елью на опушке рощи: Леля Скоробогач смугленькая, толстенькая брюнетка с иссиня-черными косичками и щелочками-глазами; ее брат Гриша, краснощекий, курносый мальчик с ясным, смеющимся, милым взглядом, лет девяти, и семилетний Копа – темноглазый мальчик с пуговицеобразным носиком и бритой головенкой, круглой как шар. Тут же и Коля Черский, рослый, тоненький гимназист лет 11, мало изменившийся с тех пор, как он спас меня от танцующих пар в зале Павловского вокзала, только лицо его стало еще серьезнее, а глаза темнее и глубже. Наконец, тут и Вова. За эти четыре года он порядочно изменился: плотный, широкоплечий, с тем же веселым, насмешливым и жизнерадостным взглядом, с теми же румяными, дерзко усмехающимися губками, он чудо как хорош собой. На нем коломенковая рубашка с погонами, на которых стоят первоначальные буквы пажеского корпуса, и высокие, совсем мужские сапоги. Вова заметно важничает и своими высокими сапогами, и тем, что этой весною его приняли в пажи.
Коля в своей скромной гимназической блузке совсем теряется подле великолепного пажика.
Это мои «рыцари», особенно Коля. С того памятного утра, когда «солнышко» на детском празднике пригласил его к нам, он поступил в мои «рыцари», как пресерьезно уверяет Вова. Все свое свободное от занятий время Коля проводил у нас. Тетя была очень рада этому. У Коли был дядя – бедный чиновник, который пил и буянил. По крайней мере, мы часто слышали его грозные крики, несущиеся из флигелька, где они жили в комнате у музыканта-стрелка. Колю все любили: он был всегда скромен, тих и серьезен. И потом он так умел хорошо рассказывать, что его заслушаться можно было. Второй мой «рыцарь» – это Гриша. Веселым, шаловливый мальчуган был предан мне как собачка. Он так и смотрел мне в глаза, предупреждая каждое мое желание. Это не то что Вова. Этот рыцарем не пожелал быть ни за что. «Вот еще! Прислуживать девчонке», – повторял он очень часто, презрительно выпячивая нижнюю губу.
Но когда Леля и я возили кукол на прогулку (чего я особенно не любила, потому что признавала одну только игру, когда куклы изображали из себя разбойников и дрались друг с другом), то Вова с особенным удовольствием брал на себя роль кучера и о «прислуживании девчонкам» ничего не упоминал… Гриша и Леля дополняли покорную свиту маленькой принцессы.
Все мои рыцари поджидали меня, когда я, окончив урок, прибегу на поляну.
– Гувернантка? Какая гувернантка? – так и встрепенулись они, устремив загоревшиеся любопытством глаза на мое красное, взволнованное лицо.
– А вот какая! Нос у нее длинный-предлинный, как у ведьмы. Рот такой, что всю нашу дачу проглотить может, зубы из него как лопаты торчать и она щелкает ими, как кастаньетами, когда злится, а глаза у нее, как у рыжей Лили, когда та злится…
Последнее относилось к Вове. Рыжая Лиля была его кузиной, воспитывалась в институте и теперь приезжала на каникулы к Весмандам. Вове она ужасно нравилась, и потому он ходить за нею попятам, живо перенял ее манеру говорить всегда по-французски, умышленно картавя на «р» и «л», и говорил, что Лили самая хорошенькая девочка в мире. Этого я уже никак перенести не могла, потому что считала себя неизмеримо красивее Лили, и не забывала при каждом удобном случай пройтись на ее счет в присутствии Вовы.
Мою последнюю фразу я проговорила с особенным торжеством, Вове назло.
Вова вскипел.
– Неправда, Лили красивая! – горячо защищал он кузину, – и глаза у нее синие, выпуклые, прелесть, а твоих и не видно, ушли куда-то… Ищи их как в лесу…
– Ну, уж, Вовка, это ты врешь! – вскипел Гриша, – у Лиды глазки чудные и сама она прехорошенькая. Твоя рыжая Лилька ей в подметки не годится.
– Ты дурак и клоп. Смеешь еще разговаривать! – взбесился Володя, – вот постой, я тебя вздую!
Мне ужасно хотелось, чтобы они подрались. Ведь благородные рыцари всегда дрались на турнирах из за своих принцесс. Впрочем и сама принцесса готова была превратиться в рыцаря и подраться заодно уж с этим негодным Володькой.
– Ах, зачем я не мальчик! – самым искренним образом сожалела я в такие минуты. Но на этот раз ссора улажена. Есть более важный вопрос, который очень интересует моих рыцарей, а именно – моя будущая гувернантка, страшная, сморщенная, как сморчок, гувернантка точь-в-точь такая, какая была у рыжей Лили, два года тому назад!..
– Я ее буду ненавидеть! – пылко выкрикивает Гриша своим звонким голосом.
– И я, и я тоже! – вторит ему Леля, его сестра.
– А я ее убью! – неожиданно выпаливает Копа.
– Из палки убьешь? – хохочет Вова и тотчас же добавляет, лукаво сощурив глаза: – а собственно недурная идея пригласить к Лиде гувернантку… Она ее отшлифует.
– Что такое?
Вот так слово! Мы его слышим в первый раз. Леля даже рот раскрыла от удивления, и сама я преисполняюсь невольным уважением к Вовке, знающему такие великолепные, непонятные слова. Я даже обидеться не решаюсь, не зная наверное, хотел ли меня задеть своим словом Вова или нет.
– А по-моему Лиде шлифовка не нужна! – звучит тихий, глубокий голос Коли Черского, – она так лучше, как она есть, такая непосредственная.
Еще новое слово! И такое же непонятое. Нет, решительно они поумнели за лето, эти мальчишки! Меня жжет самое жгучее любопытство и так и подмывает спросить, что значат эти мудреные слова «отшлифовать», «шлифовка», «непосредственное»… Но мне, принцессе, не следует показаться глупее своих рыцарей. Нет, ни за что.
Минуту длится молчание. Наконец, Вова восклицает:
– И чего вы все носы повысили?.. Подумаешь, гувернантка, важная какая! Неужели ты, Лида, так глупа, что не сумеешь справиться с нею? Ты тогда не мальчик больше, а нюня, баба, девчонка…
Это уже дерзость и оскорбление. Моя всегдашняя мечта – быть мальчишкой с головы до ног и ничем не отличаться от Вовы и Гриши. Я даже чуточку негодую на Колю за его «тихоньство» и вдруг…
В одну минуту я подскакиваю к Вове. Бац! II маленькой пажик, не ожидая от меня нападения, в одну минуту летит в траву, в то время как фуражка падает с его головы и откатывается далеко, далеко. Вова сконфужен и разозлен.
– Ха, ха, ха, ха! Ловко! Так его! Ай да барышня воспитанная! Очень хорошо! – слышится где-то над нами веселый грубоватый голос.
Мы с недоумением поднимаем головы, задираем их кверху, так как голос выходить из ветвей развесистой ивы, свесившейся над самым берегом пруда.
Но в зелени ветвей никого и ничего не видно.
– Кто? – недоумевая и переглядываясь, спрашиваем мы друг друга, пугливо сбившись в кучу, как маленькое стадо испуганных баранов.
– Это русалка! – прошептал в страхе Копа и юркнул за, спину сестры.
– Русалок на свете не бывает! – проговорил Гриша, – какой ты глупый, Копа! Удивительно…
В эту минуту выглянуло, все окруженное зеленью ивы, веснушчатое, загорелое и круглое, как яблоко, лицо девочки с зелеными, светлыми, слишком светлыми глазами.
– Анютка! – вскрикнули мы все хором.
Да, это была Анютка, отчаяннейшее маленькое существо на свете, бич семьи Скоробогач, отъявленная шалунья. Ее считали идиоткой и нам, детям, было строго-настрого запрещено играть с нею. И. мы тщательно избегали Анютку, хотя жгучее любопытство всегда влекло нас к ней, особенно меня, живую, впечатлительную девочку, вечно ищущую все новых и новых ощущений. Я знала, что Анютку нещадно наказывают за каждую провинность, но что она нимало не огорчалась этим.
Ее иначе не называли, как «маленькою ведьмой». Ей было 12 лет, но казалась она крошечной восьмилетней девчушкой.
Едва ее загорелое веснушчатое лицо вытянуло из за зелени ивы, как целый град мелких камешков полететь в Анютку. Кона и Гриша тщательно бомбардировали ими сестру. Вова не отставал от них. Анютка злилась. Она то высовывала нам язык, то корчила гримасы.
– Анюта, Анюта!.. И не стыдно тебе! – пробовал уговорить ее Коля, но едва мальчик раскрыл рот, как комок мягкой глины, в изобилии покрывавшей весь берег пруда, звонко шлепнулся ему в щеку.
– Безобразие какое! – вскричали мы все трое, в то время как Коля, весь красный от обиды, тщательно вытирал лицо носовым платком.
– Вот тебе! Вот тебе! Ишь ты, умник какой выискался. Учитель будущий! Что, ловко тебе влетело?! – кривлялась на своем суку и кричала Анютка.
В ответ ей разозленные мальчики запустили целый град камешков. Она метнулась было в сторону. Личико ее приняло осмысленное выражение испуга. Потом она снова расхохоталась и показала нам язык.
– Анюта! перестань дурачиться, слезай с ивы, сук может отломиться и ты попадешь в пруд! – кричала Анютке Леля.
Та в ответ только показала кулак сестре.
– Не хочешь! – грозно и значительно произнес Копа. – Вот погоди, тогда я сейчас домой побегу… и… папе пожалуюсь… и выдерут же тебя, Анютка!
– Ах, не надо! – вырвалось у меня невольно. Одно только напоминание о наказании, о побоях приводило меня в какой-то непонятный ужас. Мне казался до того противным и позорным весь акт этого наказали, до того неестественно грубым, что при одном слове о том, что того или другого знакомого ребенка наказывают, дерут, я бледнела, как смерть, дрожала с головы до ног и была близка к нервному припадку. Моя натура, пылкая, впечатлительная, и моя душа, свободная, как птичка, были чужды мрачных образов насилия и зла.
– Не надо жаловаться, Гриша, я сама попробую убедить ее сойти вниз! – ласково проговорила я, и ловко и проворно, как кошка, вспрыгнула на первый сук, оттуда на следующий, потом еще и еще выше и, наконец, в какие-нибудь две минуты стояла перед Анюткой, тесно оцепленная густою листвою огромной ивы.
– Пойдем! – проговорила я, схватив за руку девочку. – Вниз пойдем, и даю тебе слово, тебя никто пальцем не тронет, я защищу тебя.
– Не очень-то я нуждаюсь в твоей защите! – проговорила дерзко Анютка. – Пошла ты прочь от меня по добру, по здорову, пока…
– Что пока? – смотря ей прямо в ее светлые злые глаза, строго спросила я.
– А вот что пока! – захохотала она, и, прежде чем я могла понять злую девчонку, я разом почувствовала, как что-то толкнуло меня в грудь, огромный сук выскользнул у меня из-под ног и, больно ударяясь о встречные сучья ивы, я, перекувыркнувшись несколько раз в воздухе, тяжело рухнула в пруд.
Первое ощущение холодной воды как-то разом протрезвило меня. Я слышала звонкий крик моей «свиты», повисшей над прудом, чей-то плач – и больше уже не поняла ничего.
Что-то холодное, вонючее, скользкое вливалось мне в нос, рот и уши, мешая крикнуть, мешая дышать… Мне казалось, что я умру сейчас, сию минуту…
Пришла я в себя на руках тети Оли. Передо мною было насмерть испуганное лицо другой моей тети, Лизы. Что-то горячее жгло под ложечкой и у висков (потом я поняла, что это горчичники, щедро расставленные тетями).
– Деточка! Слава Богу, очнулась моя дорогая! Спасибо Коле… вытащил тебя из пруда и сюда принес и рассказал все… про Анютку… Хорошо же ей достанется сейчас! Сама пойду жаловаться ее отцу. Экая дрянная девчонка! – И на добром, милом лице моей крестной отразились и негодованье, и гнев, так непривычные этому доброму лицу.
Точно что ударило мне в голову:
«На Анютку жалуются! Анютку накажут! И надо же было сплетничать Коле! Велика важность: в пруду выкупалась. Невидаль какая! Ведь не зимой, а летом».
– Ну, уж это неправда, Коля соврал! – вскричала я пылко. – Анюта не при чем. Я полезла на иву, сук подломился, и я сверзилась с нее в пруд.
– Лида! – услышала я тихий, но внушительный оклик.
– Ага, он здесь! Несносный доносчик!
И, быстро повернув лицо в сторону взволнованного, бледного Коли, с платья которого струилась вода на пол, я проворчала сердито:
– Нечего глупости болтать. Сама упала в пруд и баста. А если… если… вы… кто-нибудь на Анютку… пожалуется… то я… я…
И, не договорив, я забилась и затрепетала на руках тети.
Мне тотчас же было дано слово оставить Анютку в покое.
На другое утро, когда я, совсем уже оправившаяся от моего невольного купанья, как ни в чем не бывало, бегала по саду, ко мне подошел Коля.
– Ты меня выставила вчера лгуном, – проговорил он серьезно, исподлобья глянув в мои глаза.
– Зато Анютка спасена, – рассмеялась я весело.
– Не только спасена, но еще успела мне сделать гадость…
– А что такое? – спросила я тревожно.
– Побежала к моему дяде и пожаловалась на меня, что я ее хотел толкнуть в воду, и дядя наказал меня.
– Как? – вся замирая от ужаса, прерывающимся голосом спросила я.
Коля молчал.
– Как? – уже настойчиво повторила я, и голос мой зазвучал властными нотками. Я не привыкла иначе говорить с моими «рыцарями».
Коля продолжал молчать.
Тогда я быстро вскинула на него глазами. Он был очень бледен. Только на левой щеке краснел предательский румянец… Я тихо вскрикнула и прижалась лицом к этой щеке. Больше я ничего не хотела знать, ничего!..