нахмурил брови; лицо у него было заспанное, он только что отдыхал после
обеда и был сильно не в духе.
Беликов посидел молча минут десять и начал:
-- Я к вам пришел, чтоб облегчить душу. Мне очень, очень тяжело.
Какой-то пасквилянт нарисовал в смешном виде меня и еще одну особу, нам
обоим близкую. Считаю долгом уверить вас, что я тут ни при чем... Я не
подавал никакого повода к такой насмешке,-- напротив же, все время вел себя
как вполне порядочный человек.
Коваленко сидел, надувшись, и молчал. Беликов подождал немного и
продолжал тихо, печальным голосом:
-- И еще я имею кое-что сказать вам. Я давно служу, вы же только еще
начинаете службу, и я считаю долгом, как старший товарищ, предостеречь вас.
Вы катаетесь на велосипеде, а эта забава совершенно неприлична для
воспитателя юношества.
-- Почему же? -- спросил Коваленко басом.
-- Да разве тут надо еще объяснять, Михаил Саввич, разве это не понято?
Если учитель едет на велосипеде, то что же остается ученикам? Им остается
только ходить на головах! И раз это не разрешено циркулярно, то и нельзя. Я
вчера ужаснулся! Когда я увидел вашу сестрицу, то у меня помутилось в
глазах. Женщина или девушка на велосипеде -- это ужасно!
-- Что же собственно вам угодно?
-- Мне угодно только одно -- предостеречь вас, Михаил Саввич. Вы --
человек молодой, у вас впереди будущее, надо вести себя очень, очень
осторожно, вы же так манкируете, ох, как манкируете! Вы ходите в вышитой
сорочке, постоянно на улице с какими-то книгами, а теперь вот еще велосипед.
О том, что вы и ваша сестрица катаетесь на велосипеде, узнает директор,
потом дойдет до попечителя... Что же хорошего?
-- Что я и сестра катаемся на велосипеде, никому нет до этого дела! --
сказал Коваленко и побагровел.--
А кто будет вмешиваться в мои домашние и семейные дела, того я пошлю к
чертям собачьим. Беликов побледнел и встал.
-- Если вы говорите со мной таким тоном, то я не могу продолжать,--
сказал он.-- И прошу вас никогда так не выражаться в моем присутствии о
начальниках. Вы должны с уважением относиться к властям.
-- А разве я говорил что дурное про властей? -- спросил Коваленко,
глядя на него со злобой.-- Пожалуйста, оставьте меня в покое. Я честный
человек и с таким господином, как вы, не желаю разговаривать. Я не люблю
фискалов.
Беликов нервно засуетился и стал одеваться быстро. с выражением ужаса
на лице. Ведь это первый раз в жизни он слышал такие грубости.
-- Можете говорить, что вам угодно,-- сказал он, выходя из передней на
площадку лестницы.-- Я должен только предупредить вас: быть может, нас
слышал кто-нибудь, и чтобы не перетолковали нашего разговора и чего-нибудь
не вышло, я должен буду доложить господину директору содержание нашего
разговора... в главных чертах. Я обязан это сделать.
-- Доложить? Ступай докладывай!
Коваленко схватил его сзади за воротник и пихнул, и Беликов покатился
вниз по лестнице, гремя своими калошами. Лестница была высокая, крутая, но
он докатился донизу благополучно, встал и потрогал себя за нос: целы ли
очки? Но как раз в то время, когда он катился по лестнице, вошла Варенька и
с нею две дамы; они стояли внизу и глядели -- и для Беликова это было
ужаснее всего. Лучше бы, кажется, сломать себе шею, обе ноги, чем стать
посмешищем: ведь теперь узнает весь город, дойдет до директора,
попечителя,-- ах, как бы чего не вышло! -- нарисуют новую карикатуру, и
кончится все это тем, что прикажут подать в отставку...
Когда он поднялся, Варенька узнала его и, глядя на его смешное лицо,
помятое пальто, калоши, не понимая, в чем дело, полагая, что это он упал сам
нечаянно, не удержалась и захохотала на весь дом:
-- Ха-ха-ха!
И этим раскатистым, заливчатым "ха-ха-ха" завершилось все: и сватовство
и земное существование Беликова. Уже он не слышал, что говорила Варенька, и
ничего не видел. Вернувшись к себе домой, он прежде всего убрал со стола
портрет, а потом лег и уже больше не вставал.
Дня через три пришел ко мне Афанасий и спросил, не надо ли послать за
доктором, так как-де с барином что-то делается. Я пошел к Беликову. Он лежал
под пологом, укрытый одеялом, и молчал; спросишь его, а он только да или нет
-- и больше ни звука. Он лежит, а возле бродит Афанасий, мрачный,
нахмуренный, и вздыхает глубоко; а от него водкой, как из кабака.
Через месяц Беликов умер. Хоронили мы его все, то есть обе гимназии и
семинария. Теперь, когда он лежал в гробу, выражение у него было кроткое,
приятное, даже веселое, точно он был рад, что, наконец, его положили в
футляр, из которого он уже никогда не выйдет. Да, он достиг своего идеала! И
как бы в честь его, во время похорон была пасмурная, дождливая погода, и все
мы были в калошах и с зонтами. Варенька тоже была на похоронах и, когда гроб
опускали в могилу, всплакнула. Я заметил, что хохлушки только плачут или
хохочут, среднего же настроения у них не бывает.
Признаюсь, хоронить таких людей, как Беликов, это большое удовольствие.
Когда мы возвращались с кладбища, то у нас были скромные, постные
физиономии;
никому не хотелось обнаружить этого чувства удовольствия,-- чувства,
похожего на то, какое мы испытывали давно-давно, еще в детстве, когда
старшие уезжали из дому, и мы бегали по саду час-другой, наслаждаясь полною
свободой. Ах, свобода, свобода! Даже намек, даже слабая надежда на ее
возможность дает душе крылья, не правда ли?
Вернулись мы с кладбища в добром расположении. Но прошло не больше
недели, и жизнь потекла по-прежнему, такая же суровая, утомительная,
бестолковая, жизнь, не запрещенная циркулярно, но и не разрешенная вполне;
не стало лучше. И в самом деле, Беликова похоронили, а сколько еще таких
человеков в футляре осталось, сколько их еще будет!
-- То-то вот оно и есть,--сказал Иван Иваныч и закурил трубку.
-- Сколько их еще будет! -- повторил Буркин. Учитель гимназии вышел из
сарая. Это был человек небольшого роста, толстый, совершенно лысый, с черной
бородой чуть не по пояс; и с ним вышли две собаки.
-- Луна-то, луна! -- сказал он, глядя вверх. Была уже полночь. Направо
видно было все село, длинная улица тянулась далеко, верст на пять. Все было
погружено в тихий, глубокий сон; ни движения, ни звука, даже не верится, что
в природе может быть так тихо. Когда в лунную ночь видишь широкую сельскую
улицу с ее избами, стогами, уснувшими ивами, то н? душе становится тихо; в
этом своем покое, укрывшись в ночных тенях от трудов, забот и горя, она
кротка, печальна, прекрасна, и кажется, что и звезды смотря г на нее ласково
и с умилением и что зла уже нет на земле и все благополучно. Налево с края
села начиналось поле; оно было видно далеко, до горизонта, и во всю ширь
этого поля, залитого лунным светом, тоже ни движения, ни звука.
-- То-то вот оно и есть,-- повторил Иван Иваныч.-- А разве то, что мы
живем в городе в духоте, в тесноте, пишем ненужные бумаги, играем в винт --
разве это не футляр? А то, что мы проводим всю жизнь среди бездельников,
сутяг, глупых, праздных женщин, говорим и слушаем разный вздор -- разве это
не футляр? Вот, если желаете, то я расскажу вам одну очень поучительную
историю.
-- Нет, уж пора спать,-- сказал Буркин.-- До завтра.
Оба пошли в сарай и легли на сене. И уже оба укрылись и задремали, как
вдруг послышались легкие шаги:
туп, туп... Кто-то ходил недалеко от сарая; пройдет немного и
остановится, а через минуту опять: туп, туп... Собаки заворчали.
-- Эго Мавра ходит,--сказал Буркин. Шаги затихли.
-- Видеть и слышать, как лгут,-- проговорил Иван Иваныч, поворачиваясь
на другой бок,-- и тебя же называют дураком за то, что ты терпишь эту ложь;
сносить обиды, унижения, не сметь открыто заявить, что ты на стороне
честных, свободных людей, и самому лгать, улыбаться, и все это из-за куска
хлеба, из-за теплого угла, из-за какого-нибудь чинишка, которому грош
цена,-- нет, больше жить так невозможно!
-- Ну, уж это вы из другой оперы, Иван Иваныч,-- сказал учитель.--
Давайте спать.
И минут через десять Буркин уже спал. А Иван Иваныч все ворочался с
боку на бок и вздыхал, а потом встал, опять вышел наружу и, севши у дверей,
закурил трубочку.