За перегородкой на кровати лежала жена Попова, Софья Саввишна, приехавшая к мужу из Мценска просить отдельного вида на жительство. В дороге она простудилась, схватила флюс и теперь невыносимо страдала. Наверху за потолком какой-то энергический мужчина, вероятно ученик консерватории, разучивал на рояли рапсодию Листа с таким усердием, что, казалось, по крыше дома ехал товарный поезд. Направо, в соседнем номере, студент-медик готовился к экзамену. Он шагал из угла в угол и зубрил густым семинарским басом:
   - Хронический катарр желудка наблюдается также у привычных пьяниц, обжор, вообще у людей, ведущих неумеренный образ жизни…
   В номере стоял удушливый запах гвоздики, креозота, йода, карболки и других вонючих веществ, которые Софья Саввишна употребляла против своей зубной боли.
   - Хорошо-с, - продолжал считать Попов. - К 236 прибавить 14 руб. 81 коп., итого к этому месяцу остается 250 руб. 81 коп. Теперь, если я в марте уплачу 5 руб., то, значит, останется 240 руб. 81 коп. Хорошо-с. Теперь, считая за 1 месяц вперед 7% годовых и 1/4% комиссионных…
   - Аа-х! - застонала жена. - Да помоги же мне, Лев Иваныч! Умира-аю!
   - Что же я, матушка, сделаю? Я не доктор… 1/4% комиссионных, 1/5% куртажа, на каботаж 1 руб. 22 коп., за транзит 74 коп…
   - Бесчувственный! - заплакала Софья Саввишна, высовывая свою опухшую физиономию из-за ширмы. - Ты никогда мне не сочувствовал, мучитель! Слушай, когда я тебе говорю! Невежа!
   - Стало быть, 1/4% комиссионных… за транзит 74 коп., за элеватор 18 коп., за упаковку 32 коп. - итого 17 руб. 12 коп.
   - Хрронический катарр желудка, - зубрил студент, шагая из угла в угол, - наблюдается также у привычных пьяниц, обжор…
   Попов встряхнул счеты, мотнул угоревшей головой и стал считать снова. Через час он сидел все на том же месте, таращил глаза в залоговую квитанцию и бормотал:
   - Значит, в августе 1896 года останется 228 руб. 67 коп. Хорошо-с… В сентябре я взношу 5 руб., останется 223 руб. 67 коп. Ну-с, прибавляя за 1 месяц вперед 7% годовых, 1/4% комиссионных…
   - Варвар, подай нашатырный спирт! - взвизгнула Софья Саввишна. - Тиран! Убийца!
   - Хрронический катарр желудка наблюдается также при стррраданиях печени…
   Попов подал жене спирт и продолжал:
   - 1/4% комиссионных, за транзит 74 коп., издержки по аберрации 18 коп., пени 32 коп…
   Наверху музыка было утихла, но через минуту пианист заиграл снова и с таким ожесточением, что в матрасе под Софьей Саввишной задвигалась пружина. Попов ошалело поглядел на потолок и начал считать опять с августа 1896 года. Он глядел на бумаги с цифрами, на счеты и видел что-то вроде морской зыби; в глазах его рябило, мозги путались, во рту пересохло, и на лбу выступил холодный пот, но он решил не вставать, пока окончательно не уразумеет своих денежных отношений к банкирской конторе Кошкера.
   - А-ах! - мучилась Софья Саввишна. - Всю правую сторону рвет. Владычица! О-ох, моченьки моей нет! А ему, аспиду, хоть трава не расти! Хоть умри я, ему все равно! Несчастная я, страдалица! Вышла за идола, мученица!
   - Но что же я могу сделать? Значит, в феврале 1903 года я буду должен 208 руб. 7 коп. Хорошо-с. Теперь, прибавляя 7% годовых, 1/4% комиссионных, куртажа 74 коп…
   - Хррронический катарр желудка наблюдается и при страданиях легких…
   - Не муж ты, не отец своих детей, а тиран и мучитель! Подай скорей хоть гвоздичку, бесчувственный!
   - Тьфу! 1/4% комиссионных… то есть что же я? За вычетом прибыли от купонов, с прибавлением 7% годовых за месяц вперед, 1/4% комиссионных…
   - Хррронический катарр желудка наблюдается и при страданиях легких…
   Часа три спустя Попов подвел последний итог. Оказалось, что за все время погашения придется заплатить банкирской конторе Кошкера 1347821 руб. 92 коп. и что если вычесть отсюда выигрыш в двести тысяч, то все же останется убытку больше миллиона. Увидев такие цифры, Лев Иванович медленно поднялся, похолодел… На лице у него выступило выражение ужаса, недоумения и оторопи, как будто у него выстрелили под самым ухом. В это время наверху за потолком к пианисту подсел товарищ, и четыре руки, дружно ударив по клавишам, стали нажаривать рапсодию Листа. Студент-медик быстрее зашагал, прокашлялся и загудел:
   - Хррронический катарр желудка наблюдается также у привычных пьяниц, обжоррр…
   Софья Саввишна взвизгнула, швырнула подушку, застучала ногами… Боль ее, по-видимому, только что начинала разыгрываться…
   Попов вытер холодный пот, опять сел за стол и, встряхнув счеты, сказал:
   - Надо проверить… Очень возможно, что я немножко ошибся…
   И он принялся опять за квитанцию и начал снова считать:
   - Билет стоит по курсу 246 руб… Дал я задатку 10 руб., значит, осталось 236…
   А в ушах у него стучало:
   - Дыр… дыр… дыр…
   И уже слышались выстрелы, свист, хлопанье бичей, рев львов и леопардов.
   - Осталось 236! - кричал он, стараясь перекричать этот шум. - В июне я взношу 5 рублей! Черт возьми, 5 рублей! Черт вас дери, в рот вам дышло, 5 рублей! Vive la France!* Да здравствует Дерулед!
   Наутро его свезли в больницу.
 
____________________

* Да здравствует Франция! (франц.)

НА СТРАСТНОЙ НЕДЕЛЕ
 
   - Иди, уже звонят. Да смотри, не шали в церкви, а то бог накажет.
   Мать сует мне на расходы несколько медных монет и тотчас же, забыв про меня, бежит с остывшим утюгом в кухню. Я отлично знаю, что после исповеди мне не дадут ни есть, ни пить, а потому, прежде чем выйти из дому, насильно съедаю краюху белого хлеба, выпиваю два стакана воды. На улице совсем весна. Мостовые покрыты бурым месивом, на котором уже начинают обозначаться будущие тропинки; крыши и тротуары сухи; под заборами сквозь гнилую прошлогоднюю траву пробивается нежная, молодая зелень. В канавах, весело журча и пенясь, бежит грязная вода, в которой не брезгают купаться солнечные лучи. Щепочки, соломинки, скорлупа подсолнухов быстро несутся по воде, кружатся и цепляются за грязную пену. Куда, куда плывут эти щепочки? Очень возможно, что из канавы попадут они в реку, из реки в море, из моря в океан… Я хочу вообразить себе этот длинный, страшный путь, но моя фантазия обрывается, не дойдя до моря.
   Проезжает извозчик. Он чмокает, дергает вожжи и не видит, что на задке его пролетки повисли два уличных мальчика. Я хочу присоединиться к ним, но вспоминаю про исповедь, и мальчишки начинают казаться мне величайшими грешниками.
   «На Страшном суде их спросят: зачем вы шалили и обманывали бедного извозчика? - думаю я. - Они начнут оправдываться, но нечистые духи схватят их и потащат в огонь вечный. Но если они будут слушаться родителей и подавать нищим по копейке или по бублику, то бог сжалится над ними и пустит их в рай».
   Церковная паперть суха и залита солнечным светом. На ней ни души. Нерешительно я открываю дверь и вхожу в церковь. Тут в сумерках, которые кажутся мне густыми и мрачными, как никогда, мною овладевает сознание греховности и ничтожества. Прежде всего бросаются в глаза большое распятие и по сторонам его божия матерь и Иоанн Богослов. Паникадила и ставники одеты в черные, траурные чехлы, лампадки мерцают тускло и робко, а солнце как будто умышленно минует церковные окна. Богородица и любимый ученик Иисуса Христа, изображенные в профиль, молча глядят на невыносимые страдания и не замечают моего присутствия; я чувствую, что для них я чужой, лишний, незаметный, что не могу помочь им ни словом, ни делом, что я отвратительный, бесчестный мальчишка, способный только на шалости, грубости и ябедничество. Я вспоминаю всех людей, каких только я знаю, и все они представляются мне мелкими, глупыми, злыми и неспособными хотя бы на одну каплю уменьшить то страшное горе, которое я теперь вижу; церковные сумерки делаются гуще и мрачнее, и божия матерь с Иоанном Богословом кажутся мне одинокими.
   За свечным шкапом стоит Прокофий Игнатьич, старый отставной солдат, помощник церковного старосты. Подняв брови и поглаживая бороду, он объясняет полушепотом какой-то старухе:
   - Утреня будет сегодня с вечера, сейчас же после вечерни. А завтра к часам ударят в восьмом часу. Поняла? В восьмом.
   А между двух широких колонн направо, там, где начинается придел Варвары Великомученицы, возле ширмы, ожидая очереди, стоят исповедники… Тут же и Митька, оборванный, некрасиво остриженный мальчик с оттопыренными ушами и маленькими, очень злыми глазами. Это сын вдовы поденщицы Настасьи, забияка, разбойник, хватающий с лотков у торговок яблоки и не раз отнимавший у меня бабки. Он сердито оглядывает меня и, мне кажется, злорадствует, что не я, а он первый пойдет за ширму. Во мне закипает злоба, я стараюсь не глядеть на него и в глубине души досадую на то, что этому мальчишке простятся сейчас грехи.
   Впереди него стоит роскошно одетая, красивая дама в шляпке с белым пером. Она заметно волнуется, напряженно ждет, и одна щека у нее от волнения лихорадочно зарумянилась.
   Жду я пять минут, десять… Из-за ширм выходит прилично одетый молодой человек с длинной, тощей шеей и в высоких резиновых калошах; начинаю мечтать о том, как я вырасту большой и как куплю себе такие же калоши, непременно куплю! Дама вздрагивает и идет за ширмы. Ее очередь.
   В щелку между двумя половинками ширмы видно, как дама подходит к аналою и делает земной поклон, затем поднимается и, не глядя на священника, в ожидании поникает головой. Священник стоит спиной к ширмам, а потому я вижу только его седые кудрявые волосы, цепочку от наперсного креста и широкую спину. А лица не видно. Вздохнув и не глядя на даму, он начинает говорить быстро, покачивая головой, то возвышая, то понижая свой шепот. Дама слушает покорно, как виноватая, коротко отвечает и глядит в землю.
   «Чем она грешна? - думаю я, благоговейно посматривая на ее кроткое, красивое лицо. - Боже, прости ей грехи! Пошли ей счастье!»
   Но вот священник покрывает ее голову епитрахилью.
   - И аз недостойный иерей… - слышится его голос, - властию его, мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих…
   Дама делает земной поклон, целует крест и идет назад. Уже обе щеки ее румяны, но лицо спокойно, ясно, весело.
   «Она теперь счастлива, - думаю я, глядя то на нее, то на священника, простившего ей грехи. - Но как должен быть счастлив человек, которому дано право прощать».
   Теперь очередь Митьки, но во мне вдруг вскипает чувство ненависти к этому разбойнику, я хочу пройти за ширму раньше его, я хочу быть первым… Заметив мое движение, он бьет меня свечой по голове, я отвечаю ему тем же, и полминуты слышится пыхтенье и такие звуки, как будто кто-то ломает свечи… Нас разнимают. Мой враг робко подходит к аналою, не сгибая колен, кланяется в землю, но, что дальше, я не вижу; от мысли, что сейчас после Митьки будет моя очередь, в глазах у меня начинают мешаться и расплываться предметы; оттопыренные уши Митьки растут и сливаются с темным затылком, священник колеблется, пол кажется волнистым…
   Раздается голос священника:
   - И аз недостойный иерей…
   Теперь уж и я двигаюсь за ширмы. Под ногами ничего не чувствую, точно иду по воздуху… Подхожу к аналою, который выше меня. На мгновение у меня в глазах мелькает равнодушное, утомленное лицо священника, но дальше я вижу только его рукав с голубой подкладкой, крест и край аналоя. Я чувствую близкое соседство священника, запах его рясы, слышу строгий голос, и моя щека, обращенная к нему, начинает гореть… Многого от волнения я не слышу, но на вопросы отвечаю искренно, не своим, каким-то странным голосом, вспоминаю одиноких богородицу и Иоанна Богослова, распятие, свою мать, и мне хочется плакать, просить прощения.
   - Тебя как зовут? - спрашивает священник, покрывая мою голову мягкою епитрахилью.
   Как теперь легко, как радостно на душе!
   Грехов уже нет, я свят, я имею право идти в рай! Мне кажется, что от меня уже пахнет так же, как от рясы, я иду из-за ширм к дьякону записываться и нюхаю свои рукава. Церковные сумерки уже не кажутся мне мрачными, и на Митьку я гляжу равнодушно, без злобы.
   - Как тебя зовут? - спрашивает дьякон.
   - Федя.
   - А по отчеству?
   - Не знаю.
   - Как зовут твоего папашу?
   - Иван Петрович.
   - Фамилия?
   Я молчу.
   - Сколько тебе лет?
   - Девятый год.
   Придя домой, я, чтобы не видеть, как ужинают, поскорее ложусь в постель и, закрывши глаза, мечтаю о том, как хорошо было бы претерпеть мучения от какого-нибудь Ирода или Диоскора, жить в пустыне и, подобно старцу Серафиму, кормить медведей, жить в келии и питаться одной просфорой, раздать имущество бедным, идти в Киев. Мне слышно, как в столовой накрывают на стол - это собираются ужинать; будут есть винегрет, пирожки с капустой и жареного судака. Как мне хочется есть! Я согласен терпеть всякие мучения, жить в пустыне без матери, кормить медведей из собственных рук, но только сначала съесть бы хоть один пирожок с капустой!
   - Боже, очисти меня грешного, - молюсь я, укрываясь с головой. - Ангел-хранитель, защити меня от нечистого духа.
   На другой день, в четверг, я просыпаюсь с душой ясной и чистой, как хороший весенний день. В церковь я иду весело, смело, чувствуя, что я причастник, что на мне роскошная и дорогая рубаха, сшитая из шелкового платья, оставшегося после бабушки. В церкви все дышит радостью, счастьем и весной; лица богородицы и Иоанна Богослова не так печальны, как вчера, лица причастников озарены надеждой, и, кажется, все прошлое предано забвению, все прощено. Митька тоже причесан и одет по-праздничному. Я весело гляжу на его оттопыренные уши и, чтобы показать, что я против него ничего не имею, говорю ему:
   - Ты сегодня красивый, и если бы у тебя не торчали так волосы и если б ты не был так бедно одет, то все бы подумали, что твоя мать не прачка, а благородная. Приходи ко мне на Пасху, будем в бабки играть.
   Митька недоверчиво глядит на меня и грозит мне под полой кулаком.
   А вчерашняя дама кажется мне прекрасной. На ней светло-голубое платье и большая сверкающая брошь в виде подковы. Я любуюсь его и думаю, что когда я вырасту большой, то непременно женюсь на такой женщине, но, вспомнив, что жениться - стыдно, я перестаю об этом думать и иду на клирос, где дьячок уже читает часы.

ВЕСНОЙ

(СЦЕНА-МОНОЛОГ)
 
   Раннее утро. Из-за слухового окна показывается на крыше серый молодой кот с глубокой царапиной на носу. Некоторое время он презрительно жмурится, потом, говорит:
   - Пред вами счастливейший из смертных! О, любовь! О, сладкие мгновения! О, когда я буду дохлым и меня возьмут за хвост и бросят в помойную яму, даже тогда я не забуду первой встречи возле опрокинутой бочки, не забуду взгляда ее узких зрачков, ее бархатного, пушистого хвоста! За одно движение этого грациозного, неземного хвоста я готов отдать весь мир! Впрочем… к чему это я вам говорю? Вы никогда не понимали ни котов, ни гимназистов, ни старых дев. Вы, люди, мелки, ничтожны и не можете хладнокровно глядеть на кошачье счастье. Вы завистливо улыбаетесь и попрекаете меня моим счастьем: «Счастье котам!» Но ни одному из вас не приходит в голову спросить, какою ценою достается нам счастье. Так дайте же я вам расскажу, во что обходится котам счастье! Вы увидите, что в погоне за ним кот борется, рискует и терпит гораздо больше, чем человек! Слушайте же… Обыкновенно в 9 часов вечера наша кухарка выносит помои. Я выхожу за ней и пробегаю через весь двор по лужам. У котов не принято носить калоши, а потому волей-неволей приходится забыть на всю ночь о своем отвращении к сырости. В конце двора я прыгаю на забор и осторожно ступаю по его краю; внизу злорадно следит за мной сеттер, мой злейший враг, мечтающий, что я рано или поздно свалюсь с забора и позволю ему помять себя. Затем, один хороший прыжок - и я иду уже по сараю. Отсюда с усилием карабкаюсь я по водосточной трубе высокого дома и шествую по узкому, скользкому карнизу. С карниза я прыгаю на соседний дом. Тут на крыше меня обыкновенно встречают мои соперники. О господа, если б вы знали, сколько шрамов, рубцов и шишек прячется за моею шерстью, то у вас волосы стали бы дыбом! В прошлом году у меня едва не вытек глаз, а третьего дня мои соперники спихнули меня с высоты двухэтажного дома. Но к делу. Я начинаю петь. В музыке мы, коты, теоретики и держимся новой школы, родоначальником которой считаем себя: не гонимся за мотивом, а стараемся петь громче и дольше. Обыватели плохие теоретики, а потому не мудрено, что они не понимают нашего пения и швыряют в нас камнями, метлами, обливают помоями и натравляют на нас собак. Петь мне приходится около трех часов, а иногда и дольше, до тех пор, пока ветер не донесет до моего слуха нежное, призывающее «мяу». Как молния, мчу я на этот призыв, встречаю ее… Наши кошки, в особенности из чайных магазинов, добродетельны. Как бы они ни любили, они никогда не отдадутся без протеста. Нужно обладать настойчивостью и силой воли, чтобы добиться успеха. Она шипит, царапает вам нос, кокетливо жмурится; когда на ее глазах соперники задают вам выволочку, она мурлыкает, шевелит усами, бегает от вас по крышам, по заборам. Возня страшная, так что сладкий миг наступает обыкновенно не раньше 4 - 5 часов утра.
   Теперь вам понятно, во что мне обходится счастье.
   (Задирает вверх хвост и с достоинством шествует дальше.)

ТАЙНА

   Вечером первого дня Пасхи действительный статский советник Навагин, вернувшись с визитов, взял в передней лист, на котором расписывались визитеры, и вместе с ним пошел к себе в кабинет. Разоблачившись и выпив зельтерской, он уселся поудобней на кушетке и стал читать подписи на листе. Когда его взгляд достиг до середины длинного ряда подписей, он вздрогнул, удивленно фыркнул и, изобразив на лице своем крайнее изумление, щелкнул пальцами.
   - Опять! - сказал он, хлопнув себя по колену. - Это удивительно! Опять! Опять расписался этот, черт его знает, кто он такой, Федюков! Опять!
   Среди многочисленных подписей находилась на листе подпись какого-то Федюкова. Что за птица этот Федюков, - Навагин решительно не знал. Он перебрал в памяти всех своих знакомых, родственников и подчиненных, припоминал свое отдаленное прошлое, но никак не мог вспомнить ничего даже похожего на Федюкова. Страннее же всего было то, что этот incognito* Федюков в последние тринадцать лет аккуратно расписывался каждое Рождество и Пасху. Кто он, откуда и каков он из себя, - не знали ни Навагин, ни его жена, ни швейцар.
 
____________________
 
   * неизвестный (лат.).
 
   - Удивительно! - изумлялся Навагин, шагая по кабинету. - Странно и непонятно! Какая-то кабалистика! Позвать сюда швейцара! - крикнул он. - Чертовски странно! Нет, я все-таки узнаю, кто он! Послушай, Григорий, - обратился он к вошедшему швейцару, - опять расписался этот Федюков! Ты видел его?
   - Никак нет…
   - Помилуй, да ведь он же расписался! Значит, он был в передней? Был?
   - Никак нет, не был.
   - Как же он мог расписаться, если он не был?
   - Не могу знать.
   - Кому же знать? Ты зеваешь там в передней! Припомни-ка, может быть, входил кто-нибудь незнакомый! Подумай!
   - Нет, вашество, незнакомых никого не было. Чиновники наши были, к ее превосходительству баронесса приезжала, священники с крестом приходили, а больше никого не было…
   - Что ж, он невидимкой расписался, что ли?
   - Не могу знать, но только Федюкова никакого не было. Это я хоть перед образом…
   - Странно! Непонятно! Уди-ви-тель-но! - задумался Навагин. - Это даже смешно. Человек расписывается уже тринадцать лет, и ты никак не можешь узнать, кто он. Может быть, это чья-нибудь шутка? Может быть, какой-нибудь чиновник вместе со своей фамилией подписывает, ради курьеза, и этого Федюкова?
   И Навагин стал рассматривать подпись Федюкова. Размашистая, залихватская подпись на старинный манер, с завитушками и закорючками, по почерку совсем не походила на остальные подписи. Находилась она тотчас же под подписью губернского секретаря Штучкина, запуганного и малодушного человечка, который наверное умер бы с перепуга, если бы позволил себе такую дерзкую шутку.
   - Опять таинственный Федюков расписался! - сказал Навагин, входя к жене. - Опять я не добился, кто это такой!
   M-me Навагина была спириткой, а потому все понятные и непонятные явления в природе объясняла очень просто.
   - Ничего тут нет удивительного, - сказала она. - Ты вот не веришь, а я говорила и говорю: в природе очень много сверхъестественного, чего никогда не постигнет наш слабый ум! Я уверена, что этот Федюков - дух, который тебе симпатизирует… На твоем месте я вызвала бы его и спросила, что ему нужно.
   - Вздор, вздор!
   Навагин был свободен от предрассудков, но занимавшее его явление было так таинственно, что поневоле в его голову полезла всякая чертовщина. Весь вечер он думал о том, что incognito Федюков есть дух какого-нибудь давно умершего чиновника, прогнанного со службы предками Навагина, а теперь мстящего потомку; быть может, это родственник какого-нибудь канцеляриста, уволенного самим Навагиным, или девицы, соблазненной им…
   Всю ночь Навагину снился старый, тощий чиновник в потертом вицмундире, с желто-лимонным лицом, щетинистыми волосами и оловянными глазами; чиновник говорил что-то могильным голосом и грозил костлявым пальцем.
   У Навагина едва не сделалось воспаление мозга. Две недели он молчал, хмурился и все ходил да думал. В конце концов он поборол свое скептическое самолюбие и, войдя к жене, сказал глухо:
   - Зина, вызови Федюкова!
   Спиритка обрадовалась, велела принести картонный лист и блюдечко, посадила рядом с собой мужа и стала священнодействовать. Федюков не заставил долго ждать себя…
   - Что тебе нужно? - спросил Навагин.
   - Кайся… - ответило блюдечко.
   - Кем ты был на земле?
   - Заблуждающийся…
   - Вот видишь! - шепнула жена. - А ты не верил!
   Навагин долго беседовал с Федюковым, потом вызывал Наполеона, Ганнибала, Аскоченского, свою тетку Клавдию Захаровну, и все они давали ему короткие, но верные и полные глубокого смысла ответы. Возился он с блюдечком часа четыре и уснул успокоенный, счастливый, что познакомился с новым для него, таинственным миром. После этого он каждый день занимался спиритизмом и в присутствии объяснял чиновникам, что в природе вообще очень много сверхъестественного, чудесного, на что нашим ученым давно бы следовало обратить внимание. Гипнотизм, медиумизм, бишопизм, спиритизм, четвертое измерение и прочие туманы овладели им совершенно, так что по целым дням он, к великому удовольствию своей супруги, читал спиритические книги или же занимался блюдечком, столоверчениями и толкованиями сверхъестественных явлений. С его легкой руки занялись спиритизмом и все его подчиненные, да так усердно, что старый экзекутор сошел с ума и послал однажды с курьером такую телеграмму: «В ад, казенная палата. Чувствую, что обращаюсь в нечистого духа. Что делать? Ответ уплачен. Василий Кринолинский».
   Прочитав не одну сотню спиритических брошюр, Навагин почувствовал сильное желание самому написать что-нибудь. Пять месяцев он сидел и сочинял и в конце концов написал громадный реферат под заглавием: «И мое мнение». Кончив эту статью, он порешил отправить ее в спиритический журнал.
   День, в который предположено было отправить статью, ему очень памятен. Навагин помнит, что в этот незабвенный день у него в кабинете находились секретарь, переписывавший набело статью, и дьячок местного прихода, позванный по делу. Лицо Навагина сияло. Он любовно оглядел свое детище, потрогал меж пальцами, какое оно толстое, счастливо улыбнулся и сказал секретарю:
   - Я полагаю, Филипп Сергеич, заказным отправить. Этак вернее… - И подняв глаза на дьячка, он сказал: - Вас я велел позвать по делу, любезный. Я отдаю младшего сына в гимназию, и мне нужно метрическое свидетельство, только нельзя ли поскорее.
   - Очень хорошо-с, ваше превосходительство! - сказал дьячок, кланяясь. - Очень хорошо-с! Понимаю-с…
   - Нельзя ли к завтрему приготовить?
   - Хорошо-с, ваше превосходительство, будьте покойны-с! Завтра же будет готово! Извольте завтра прислать кого-нибудь в церковь перед вечерней. Я там буду. Прикажите спросить Федюкова, я всегда там…
   - Как?! - крикнул генерал, бледнея.
   - Федюкова-с.
   - Вы… вы Федюков? - спросил Навагин, тараща на него глаза.
   - Точно так, Федюков.
   - Вы… вы расписывались у меня в передней?
   - Точно так, - сознался дьячок и сконфузился. - Я, ваше превосходительство, когда мы с крестом ходим, всегда у вельможных особ расписуюсь… Люблю это самое… Как увижу, извините, лист в передней, так и тянет меня имя свое записать…
   В немом отупении, ничего не понимая, не слыша, Навагин зашагал по кабинету. Он потрогал портьеру у двери, раза три взмахнул правой рукой, как балетный jeune premier*, видящий ее, посвистал, бессмысленно улыбнулся, указал в пространство пальцем.
 
____________________
 
   * первый любовник (франц.).
 
   - Так я сейчас пошлю статью, ваше превосходительство, - сказал секретарь.
   Эти слова вывели Навагина из забытья. Он тупо оглядел секретаря и дьячка, вспомнил и, раздраженно топнув ногой, крикнул дребезжащим, высоким тенором:
   - Оставьте меня в покое! А-ас-тавь-те меня в покое, говорю я вам! Что вам нужно от меня, не понимаю?
   Секретарь и дьячок вышли из кабинета и были уже на улице, а он все еще топал ногами и кричал:
   - Аставьте меня в покое! Что вам нужно от меня, не понимаю? А-ас-тавьте меня в покое!

ПИСЬМО

   Благочинный о. Федор Орлов, благообразный, хорошо упитанный мужчина, лет пятидесяти, как всегда важный и строгий, с привычным, никогда не сходящим с лица выражением достоинства, но до крайности утомленный, ходил из угла в угол по своей маленькой зале и напряженно думал об одном: когда, наконец, уйдет его гость? Эта мысль томила и не оставляла его ни на минуту. Гость отец Анастасий, священник одного из подгородних сел, часа три тому назад пришел к нему по своему делу, очень неприятному и скучному, засиделся и теперь, положив локоть на толстую счетную книгу, сидел в углу за круглым столиком и, по-видимому, не думал уходить, хотя уже был девятый час вечера.