В родительской квартире без отца было непривычно. Тягостная зима. Слякотная весна. Больницы. Анализы, консультации. Ходьба по аптекам. Сплошные долги. Несколько операций. Мать к лету стала поправляться, начала даже гулять, но стала удручающе религиозной. Зачастила в церковь, одолевая меня советами креститься. Я выдержал еще полгода и попросил сирийца съехать. Деньги, что он платил, были для нас не лишними, но, едва раздав долги, я тут же бежал из родового гнезда.
   Каширка встретила меня благоустроенным «пятачком» с часовней, скамейками и газоном на месте бывшего соседнего дома. Днем там гуляли мамаши с колясками, по вечерам пили и орали подростки.
 
   Инка тогда действительно переехала в Питер, и года два я о ней ничего не слышал: бабушка ее умерла, а бывшая теща со мной не общалась.
   И вдруг – звонок. Я отлеживался после дня рождения. Мы с Лениным родились в один день, с разницей в сто лет, и в детстве я очень этим гордился.
   За окнами дрожал сырой апрельский день. Раздавался скрип качелей, лаяли собаки. В соседней котельной работали «болгаркой», звенели железом.
   А в трубке – знакомый до оседания сердца голос.
   – Привет. Боялась, что тебя нет в Москве. Ты вернулся?
   – Я и не ездил никуда. В смысле, из Москвы.
   – Почему-то так и подумала… Кстати – с прошедшим. Извини, что с опозданием. Не могла раньше позвонить. Хотела, но не могла.
   – Ничего. Спасибо, это к лучшему. А то позвонила бы – а я никакой… Вдруг не запомнил бы… А так – оклемался уже. И рад. Как ты?
   – Не запомнил бы?
   – Вру, конечно. Тебя забудешь…
   Молчание. Наверное, сказал что-то не то… Как обычно.
   – Ты знаешь… Я понимаю, что обидела тебя. Но если сможешь забыть…
   – Забыл уже.
   – Тогда приезжай. Если сможешь. Мне не вырваться в Москву, во всяком случае, не сейчас. Работа. Но если ты сможешь – я тебя буду ждать…
 
   Позже пытался понять – ну почему, почему я так ненавижу и люблю ее…
   На майские рванул в Питер.
   Кому-то суждено быть умным, а кому-то – таким, как я.
   Хотя не жалею: есть что вспомнить.
   Она опять изменилась, стала еще более чужой. Но узнаваема – в движениях, жестах, звуках голоса…
   Теплый майский вечер, духовой оркестр на Дворцовой. Тугой, дерзкий ветер с Невы. Треск салюта в небе, поцелуй на мосту.
   Невский перекрыт, в городе народные гуляния.
   День Победы.
   Праздник, который мы присвоили себе – это в честь нас и победившей нашей любви ликовал тогда город.
   На следующий день Инна провожала меня на Московский вокзал. Я уже знал, что приеду снова, в ближайшие выходные. Целовал ее в губы, влажные щеки и глаза.
 
   Позабавившись над моими трепыханиями, Питер забрал свой подарок.
   В Москву Инна возвращаться не собиралась. Нашла свое место. Даже внешне она подходила именно этому городу, как эдельвейс – горным склонам.
   Город, некогда любимый, поглощал меня. Переваривал, пропитывал сыростью, душил алкогольной смердяковщиной. Я так и не прижился в нем, хотя знал его лучше Москвы – исходил пешком, изъездил поверху и подтопленными подземельями метро. Изучил наизусть череду ржавых крыш, до которых можно было, казалось, дотянуться рукой из окна. Ходил дворами у Сенной, по лестницам, пропахшим кошачьей мочой и кислыми щами, которыми угощался еще Достоевский. Напивался в рыгаловках Петроградки.
   И все равно оставался чужим.
   Угрюмая провинциальность Питера выпирала из каждой подворотни. Как приставленный к шее обрез, напоминала – рыпнись, и тебе хана. Не таких, как ты, столичный мозгляк, хавали. Сдохнешь тут, у поребрика…
   Москва была нелюбимой, сварливой и слегка выжившей из ума матерью, от которой я пытался сбежать, а Питер – отчужденным, брезгливым отчимом. Между ними полгода я жил на разрыв.
   Я ненавидел Питер. Ненавидел потому, что не мог полюбить город, отнявший у меня женщину. Заискивал перед ним, называя «культурной столицей». В толпе идиотов-туристов карабкался по жуткой лестнице Исаакия в надежде увидеть лицо этого города, но видел лишь старую харю, испещренную рубцами немчурского архитекторства.
 
   И уезжал.
   Лязг буферов вагона, ночь на верхней полке. Ежедневные звонки, ожидание выходных. Снова вокзал и ночь без сна, опять Питер. Временами снисходительно-приветливый, со смешными курами и шавермами. Временами высокий, статный, с нордическими шпилями и золочеными куполами. Позже шпили казались мне заточками в рукаве туберкулезного урки, а купол Исаакия мерцал в черной ухмылке города фальшивой фиксой.
 
   Инна жила на Юго-Западе, сразу за Автово, в типичном питерском доме-корабле, с каким-то кренделем, о котором я ничего не знал. Лишь раз она обмолвилась, что дела у кренделя круто пошли в гору и скоро они переедут на Мойку.
   Мне, привыкшему к московским районам, сталинское Автово не казалось такой уж окраиной.
   На лето я снял комнату в коммуналке возле «Кировского» универмага – почти рядом. Мы встречались в моем захламленном хозяйскими коробками жилище со скрипучим полом. Из мебели были лишь тахта, да шаткий журнальный столик. Иногда мы гуляли в парке неподалеку или катались на троллейбусе. Штанги выбивали из проводов искры, и я шептал Инке на ухо какую-то пошлость про наш корабль любви, мачтами сбивающий с неба звезды…
 
   Разве думал я тогда, что всего через несколько месяцев решусь ее убить…
   Не был я чист сердцем.
 
   Прошло счастливое лето, стрекоза отплясала свое.
   Начался учебный год. Я уехал в Москву.
   Мы по-прежнему виделись по выходным. Все явней ощущалась осень – в тяжелых пятнах литых облаков, набегавших на город, в запахе каналов, в шуме ветра по проспектам и подворотням.
   Не стало прогулок по парку.
   После любви Инна сидела в кровати, обхватив руками колени. Курила, глядя перед собой в никуда. Иногда едва заметно встряхивала головой и сужала глаза, отчего лицо ее вдруг становилось чужим и жестоким.
   Я осторожно разглядывал ее, нежно проводил рукой по спине, по выпирающим позвонкам. Разворачивал к себе. Она отстранялась.
   Удручала шаблонность самих поз и сцен, словно в плохом фильме.
   Моя жизнь – плохой фильм. В этом фильме непременно должен быть антагонист, главный злодей, горящий желанием разрушить мою жизнь.
   «Кто он? – спросил я за столиком „нашего“ кафе, уютной „Эдиты“ возле Кронверкской набережной. – Он лучше меня? Ты все-таки его любишь?»
   «Он очень хороший человек», – просто ответила Инна.
   Взяла меня за руку и добавила: «Я люблю тебя, не его. Но с тобой у нас ничего не вышло и не выйдет, ты сам это знаешь».
   Я ударил ее тогда – коротким тычком кулака, прямо в губы…
   Потом бежал за нею по набережной.
   Догнав у бутафорского «Мин Херца», порывался встать на колени. Умолял простить. Отнимал ее руки от лица, целовал пропахшие табачным дымом и яблочным шампунем волосы. Едва сдерживаясь, чтобы не ударить еще раз.
 
   В последний раз я приехал в Питер в октябре. С ножом. Самодел из рессоры, от нечего делать купленный в Апрашке у худющего продавца в «косухе». Тот уверял, что нож старый, советских, сталинских еще времен.
   Может, и врал.
   Все эти месяцы нож валялся в ящике стола, среди ненужных бумаг, треснувших коробок от кассет, пачек «баралгина» и кучи не пишущих ручек.
   Какие ножи, такой и хозяин. Мой был в меру туп и никому не нужен.
   Пока я не выправил его на бруске и не сунул, обернув футболкой, в сумку.
   Доехал до Питера на удивление спокойно, под привычные пол-литра и баклажку «Очаковского» в запивон. Будто и не убивать собрался.
   Над Питером висела осенняя тьма.
   Я остановился в гостинице на Двинской.
   Достал нож из сумки, открыл створку шкафа с зеркалом внутри, сделал несколько выпадов, тыча острием воздух – усмехнулся, спрятал обратно.
   Искать Инну по городу, караулить возле парадного – не стал. Всю субботу провел в номере, лишь дважды спустился в «Продукты» на первом этаже.
   Пил теплый «Русский размер» и ел вареную колбасу, тупо разглядывая мельтешение картинок на экране гостиничного «Рубина».
 
   Инна приехала днем в воскресенье. Дала себя поцеловать и тут же отстранилась: «Нам надо поговорить».
   Достала сигареты, прошла на застекленный балкон.
   Распахнув створки окна, молча курили. Ветер заносил дым обратно, вместе с короткими гудками и криками чаек.
   Инна и предложила прогуляться на остров. Там, сказала она, ничего интересного, но это даже лучше – не будет отвлекать.
   Мне, захмелевшему позеру, показалось символичным, что Инна умрет в таком месте: малолюдный, продуваемый ветром остров-порт как нельзя лучше подходил для задуманного.
 
   Времени до поезда хватало вполне. Денег – от силы на «малек» водки и пару пива. Вряд ли зацепит, разве что самую малость. Ни сил, ни куражу не даст. Оно и лучше – одним отягчающим будет меньше.
   Незаметно, пока Инна склонилась к туфлям, вытащил из сумки нож и сунул его в карман куртки. В дверях обернулся. Кровать в этот раз осталась не расстеленной.
   На улице дышалось легче. Ветер разогнал бензиновую гарь, развеял гнильцу осени. Через час-полтора, я знал, стемнеет и похолодает. Только бы не дождь – возвращаться в прокуренный номер не хотелось.
   Прижимаясь к обочине, по Двинской медленно ползла уборочная машина. Железный ящер скреб асфальт щетинистыми хвостами-щетками. Оранжевые зрачки устало ворочались в глазницах, отражаясь в стеклах ларьков: слабые сполохи пробегали по округлым бокам пивных бутылок, скользили по глянцу сигаретных пачек.
   На остановке, подложив пакет под щеку, спал бородатый человек в матросском бушлате.
   Маршрутку ждать не стали и пошли по туннелю пешком. Инна, за всю дорогу лишь хмыкнувшая пару раз – когда я покупал чекушку «Синопской» и пересчитывал сдачу – шла впереди, сунув руки в карманы плаща.
   Ни разу не обернулась. Не посмотрела, иду ли я за ней.
   Я остановился. Мелькнула мысль развернуться, уйти, уехать. Оставить все. Трусливо бежать и забыть.
   С мокрым шелестом, будто кто-то мял целлофановый пакет под самым ухом, проезжали машины.
   Инна уходила все дальше по узкому выступу, местами огороженному грязными железными перилами.
   Я свинтил пробку. Догоняя, на ходу сделал несколько глотков теплой водки. Желудок благодарно впитал разливное тепло. Глаза прояснились, походка легчала с каждым шагом.
   Будь, что будет.
 
   На острове, после туннеля, было необычно светло и просторно. Я допил остатки водки. Интеллигентно опустил чекушку в урну возле остановки маршрутки и полез за сигаретами.
   Место мне понравилось. Здесь я сразу, в отличие от Васильевского или Каменного, почувствовал отчуждение от земли. Это был действительно – остров, сырой, подгнивший осколок города. Больше всего он походил на пустырь, который некогда пытались обжить, но так и не довели дело до конца. Смирились и живут, как блохи на собаке.
   Отличное место.
   Инна старательно обходила редкие лужи, полные облетевших листьев. Ветер гнал по воде легкую рябь. Мутная небесная дрянь неожиданно прорвалась на минуту, и в прореху осторожно сунулся луч солнца, покрыл самоварным блеском окна многоэтажки возле залива и потускнел, осыпался осколками, стек по серой панельной стене. Исчез.
 
   Левая кроссовка промокла. Я шаркал подошвой по асфальту, отдирая налипшие марки осени – мелкие, с едва заметными зубчиками листья.
   Хмель, едва только зацепивший, уже покидал голову. Во рту стало неприятно сухо.
   Сунул руку в карман.
   Каблуки Инкиных туфель с едва слышным стуком, будто клювы двух осторожных птиц, клевали влажный, пористый, весь в темных трещинах асфальт.
   «Туфли! Ты не дал мне надеть туфли!» – вспомнился ее крик.
   Из-под плаща выглянула стройная и длинная нога. Я непроизвольно разжал пальцы. Ведь эти ноги, эти ступни, укрытые сейчас дорогой кожей туфель, я целовал еще неделю назад.
   Заглянул ей в глаза – обычно голубые, с сероватой дымкой. Совсем другими были они теперь. Дымку сменили стальные жалюзи. Приблизив лицо почти вплотную, я мог увидеть в них свое отражение.
   Но не более.
   Тоскливо и жалобно, точно предчувствуя холода, скрипели портовые краны, похожие на больных, оставшихся на гибельную зимовку журавлей. Хлюпала вода цвета дембельской шапки, ворочаясь у бортов длинных, обшарпанных, как и весь этот город, барж. Качался на волнах, сбиваясь в кучи и снова разлетаясь по воде, городской мусор – дохлые медузы целлофановых пакетов, трупики сигаретных пачек, селедочные спины досок и мокро-черное, тоже мертвое дельфинье тело старой автомобильной камеры.
   Остывала от тепла моих пальцев рукоятка ножа в кармане. Всего несколько ударов – мне уже приходилось бить человека, не ножом, отверткой, но опыт имелся… Я был уверен, что смогу и в этот раз.
   Но не делал.
   Чтобы занять руки, отвлечь их, я сжимал в пальцах пластиковое тельце зажигалки. Щелкал колесиком, ловил ладонью тепло огонька и тут же гасил его.
   Любовался шагами своей женщины, в который раз уже – бывшей своей. Цеплялся взглядом за контур лодыжек, скользил по складкам плаща, зная, что скрыто под ним…
   «Я хочу тебе подарить. На память о себе», – вдруг сказал я.
   Инна остановилась. За ее спиной темнело пятно спорткомплекса.
   Я протягивал ей, держа за лезвие, свой нож. Латунное навершие подрагивало.
   «Возьми. Это ручная работа».
   Глупее трудно было придумать.
   «Ножи не дарят. Примета плохая, – ответила Инна. Отвернулась и добавила: Тем более – девушкам».
   Красивого броска не получилось. Серая полоска стали взлетела в воздух и без слышного всплеска упала в воду, у самого берега.
   Над черными тушами барж зажигались белые огни. Окна домов вспыхивали красным и желтым. Ветер доносил запах мокрого железа и угля.
   «Ты права. Плохая примета. К разлуке».
 
   Больше я в Питер не возвращался.
   Жил тихо, скромно и правильно. Работал на факультете, брал дополнительные часы. Вечерами читал. Появились деньги на книги и бэушный компьютер. Пробовал себя в рассказах, вывешивал их в сети, с неофитским задором ввязывался в споры и склоки завсегдатаев литературных порталов. Развлекался виртуальным флиртом и вялотекущим романом с замужней соседкой. Нашел на Варшавке хороший спортзал, начал приводить себя в форму.
   По выходным гулял в Коломенском.
   Впал в спасительный зимний анабиоз. Почти не пил.
   Весной на кафедру пришло сразу несколько приглашений. Франция, Штаты и Китай. На Запад отправились старшие коллеги, в Китай же никто особо не рвался. Может, и права была Инна – есть же страны поприличнее.
   Но с унылой Каширки – от часовни за окном, от соседки под боком – нужно было бежать, и я сделал первый шаг. Заявился на прием к декану: «Поеду».
   Город выбрал далекий и южный – в пику холодному и сырому Питеру. Бойкий солнечный муравейник, каким я представлял его по журнальным статьям.
 
   Инну я не забыл.
   Видел во сне. Представлял утром в душе. Думал о ней, стоя за кафедрой перед студентами – ряды одинаковых пятен-лиц, темноволосые кочаны на фоне карт и грамматических таблиц… Засыпая с пультом в руке под местные дурацкие, хотя они во всем мире такие, викторины и шоу, начинал видеть в смешливой ведущей свою бывшую жену.
   Понимал, что еще немного – и хана…
   Мучило почти беспрерывное, как и полагается с хорошего, настоящего бодуна, мужское беспокойство. Донимал, изводил навязчивый стояк. Вид идущих в обнимку пар вызывал острую зависть, крепкую похоть и мутную злобу. Известный способ облегчал физиологию, не унимая растущего напряжения внутри.
   Нужно было чем-то себя занять. В парке неподалеку от кампуса обнаружил спортивный центр и разорился на годовой абонемент.
   Тягал железо, тянул блоки. Хрипел, рычал, пугая изнеженных и ленивых китайцев, чинно шагавших по беговым дорожкам. От месяца к месяцу здоровел, матерел, тяжелел.
   «Русский богатырь! Илья Муромец!» – восхищенно вскидывал сухие ручки один из профессоров кафедры.
   «Скорее, Святогор…» – отвечал я, но бывший хунвэйбин не знал тонкостей русского эпоса.
 
   Лупил голыми кулаками мешок с песком, вымещал на нем злую обиду – на себя, на Инну, на влюбленные парочки, на весь белый свет… Костяшки кровили, заживали, покрывались мозолями. Ломило мышцы и связки.
   Ныла душа.
   Нутряная пружина сжималась плотнее, не было выброса, облегчения. Чувствовал – где-то там, в самой темной части черепушки, сорвалась с троса подводная мина. Поплыла, осторожно покачиваясь, вверх, разгоняя стайки рыбешек-мыслей и все уверенней разгоняясь навстречу пароходу моей судьбы, смешно шлепающему по волнам лопастями – только брызги веером, а толку мало.
   Знал, что запью, нехорошо и дико, не по-человечески, но пытался хотя бы отсрочить. Ни компьютерные игрушки, ни мудацкие сетевые конкурсы не помогали. Игры не увлекали тоже – лишь захламил стол кучей дисков.
   Виртуал отвращал, хотелось реальности и действия. Я собирал сумку и бежал в спортзал. Рвал штангу с груди, молотил мешок. Загонял себя до хрипа, до блевоты. До темени в глазах нарезал круги по стадиону.
   По-звериному хотелось женщину. Тянуло во «французский квартал», не в бар или клуб – за блядями. Останавливало одно – тогда уж непременно нажрусь.
   А это значит – все, полная хана.
   Можно и в районный блядюшник: там всегда предложат унылую «ручную работу» за недорого или отсос за подороже, но я брезговал и был уверен – не поможет.
 
   Инна снилась.
   Инна мерещилась повсюду.
   Медленно сходил с ума…

高兴
Радость

   …С ума сойти – думал я не раз, впоследствии – от каких случайностей может измениться вся жизнь.
   В тот день я поджидал автобус на остановке неподалеку от парка. Потный, со спортивной сумкой на плече, только что из зала. Мечтал о прохладном душе. В зале есть душевая, но мыться, когда рядом стоят голые азиаты и с интересом тебя разглядывают, удовольствие сомнительное. Да и вид у душевой немногим лучше навсегда оставшейся в памяти солдатской бани – осклизлый пол, серые наросты на трубах и стенах, гниль деревянных решеток.
   Над темным силуэтом небоскреба клубилась, синела туча. Высоко-высоко в небе поблескивал крестик самолета. Ветер налетал порывами, теплый и сильный, подкидывал вверх и кружил целлофановые пакеты, шумел широкими листьями платанов. Разгонял дым над мангалом шашлычника-уйгура, взметал пыль и швырял ее в глаза прохожих.
   Люди на остановке прикрывали лица сумками и пакетами. Поворачивались к ветру спиной, щурили и без того узкие глаза.
   Толпа на шанхайской автобусной остановке – образование подвижное, беспокойное. Безмятежность ожидания обманчива. Кто-то покуривает, кто-то уплетает баоцзы[5] или сваренную в молоке кукурузу. Старухи сидят на металлической скамье, вытянув короткие и кривые ноги в стоптанных тапках. Худющий пацан с «вороньим гнездом» на голове увлеченно тычет в кнопки мобильника. Высокая девица в шортах замерла на краю тротуара с независимым видом, лишь мелко и ритмично вздрагивает ее голова и покачивается на груди розовый «айпод». Старик с печальными, как у человекообразной обезьяны, глазами, ловит ладонями длинную прядь волос, которую разметал по его темени пыльный ветер…
   И каждый зорко вглядывается в приближающийся автобус. Завидев свой номер, оживляется и спешит навстречу, обгоняя конкурентов – к автобусу несется уже целая толпа. Водителю приходится тормозить метрах в десяти от остановки. В переднюю входную дверь ломятся со всех сторон. Уступить, пропустить кого-то вперед – значит оплошать, проявить слабость. Драк и ругани нет, как не дерутся овцы возле узкой калитки. Суматоха и толчея у двери не мешают вошедшему остановиться и не спеша полезть в сумку за билетной карточкой или мелочью – толпа терпеливо колышется сзади. Водитель, часто это крепкого сложения женщина, в темных очках и белых перчатках, лишь покрикивает на пассажиров резким и визгливым голосом.
   Китайская толпа состоит из крайних индивидуалистов. Никому нет дела до стоящего рядом. Но если необходимо – как при посадке в автобус– она моментально собирается в многоногое, многорукое, темноголовое и крикливое целое. Достигает цели и вновь рассыпается на несвязанные между собой частицы, пусть и тесно прижатые друг к другу. На лицах – полное небрежение к некомфорту и глубокая безмятежность.
   После короткой и деликатной потасовки со старухами, что сидели на остановке, толпа внесла меня в прохладное нутро автобуса. Людская масса пихнула в спину, протолкнула, как кусок еды по пищеводу, в конец салона. Я ухватился за пластиковую ручку на кожаном ремне и повис возле задней двери. Бросил сумку под ноги, свободной рукой ощупал карманы. Мобильник и деньги на месте. Осторожность не помешает – карманников в Шанхае много.
 
   Тут ее и прижало ко мне. Вплотную.
   Пугливо-виновато глянула снизу вверх, из-под косой иссиня-черной челки. Попробовала отодвинуться. Напирающие сзади лишь сильней втиснули ее в меня. На секунду я пожалел о непринятом душе. Но общий сплав запахов и ароматов в автобусе висел такой, что можно было не волноваться: здесь и чеснок, и пот, и грязная пепельница, и мокрая псина, и душистая корица… И надо всем этим тяжело плывет вонь бензинового выхлопа.
   Просто удивительно, как я смог различить запах ее волос.
   Очень знакомый. Настолько, что вздрогнуло сердце.
   Таким же шампунем, яблочным, всегда пахло от Инны.
 
   Под крики водителя дверь все же закрылась.
   Автобус дернулся. Девушку буквально вжало в меня. Я почувствовал ее бедра, живот, чашечки бюстгальтера… Головой она почти уткнулась в мою грудь. Снова попыталась отодвинуться. Куда там…
   Так и поехали. Я мог сколько угодно разглядывать ее аккуратную головку, трогательное ушко сквозь каскад блестящих волос, любоваться гладкой, чуть смуглой кожей шеи и плеч. Она же могла разве что позволять мне сколько угодно это делать. Выбора у нас не было. Во всяком случае, до следующей остановки, когда автобус перевалит по мосту через речку.
   Там мне выходить.
 
   Ей удалось высвободить зажатую руку. На мгновение она вскинула ее к поручню, но автобус качнуло и ей пришлось уцепиться за мою футболку.
   – Сорри… – едва слышно сказала она и наконец, подняла голову. – Сорри…
   Пальцы ее, тонкие, длинные, уже отпустили ткань футболки, но согнутая в локте рука продолжала упираться мне в грудь.
   – Все нормально. Можешь держаться за меня, – ответил я ей по-английски. – Нет проблем.
   Смущенно помотала головой – опустить руку ей не удалось, она лишь пристроила ее поудобнее.
   Красивые губы. Четкие скулы. Маленький, будто кошачий, носик. Темные, внимательные глаза.
   Вокруг тонкой шеи – едва заметная в полумраке автобуса золотая цепочка, не толще нитки. Чуть приподнимаясь на открытых ключицах, цепочка сбегала на грудь. Там, между двумя холмиками белого топа, устроился крошечный знак зодиака. Лев.
   – Хороший знак! – я показал глазами на кулон.
   Улыбнулась, на этот раз весело, без смущения:
   – Спасибо.
   Ехали молча.
   Блеснула на солнце река. Автобус несся вниз по мосту. Я клял себя за накатившие вдруг робость, косноязычие и общую «медвежистость». Казался себе Собакевичем, натужно сопящим от раздумий. Ничего не приходило в голову, разве что дурацкие фразы-приветствия и представления из разговорника.
   «Вся такая воздушная, к поцелуям зовущая…» – совсем уж некстати завертелась в мозгу строчка.
   За окном мелькали кроны деревьев, серые лачуги-постройки, столбы и указатели. Автобус сбавлял ход. Показался газетный киоск и витрина универмага.
   Приехали.
   – Сейчас выходишь? – вдруг спросила она.
   Скорее, не ответил, а выдохнул:
   – Да.
 
   Автобус выплеснул нас на тротуар, в пыль и ветер.
   Ветер разыгрался уже вовсю – трепал страницы газет и журналов на прилавке киоска, рвал края тряпичного навеса над лотками с пиратскими дисками, звенел листьями мохнатых пальм за оградой кампуса и разносил на всю округу запах жареного тофу.
   Одной рукой девушка придерживала край своей клетчатой юбки, другой – разметавшиеся волосы. Яркая красная сумка висела на плече.
   – А ю э стьюдент? – спросили друг друга одновременно и оба рассмеялись.
   – Меня зовут Джейн, – сказала она, делая шаг в сторону.
   Между нами, жмурясь и крутя головой, проехал пожилой велосипедист.
   Я назвал Джейн свое русское имя. Она старательно повторила его. Я знал, что если это не привычное Джон, Алекс или Майкл, вряд ли запомнит.
   – Ва Цзинь… – вновь повторила Джейн. – Никогда такого имени не слышала раньше.
   Мы уже шагали по узкой полоске свободного тротуара в сторону главных ворот кампуса, переступая через потеки непонятной маслянистой жидкости и кучи мусора. Продавцы и всевозможные торговцы по обе стороны от нас, с опаской поглядывая на разбухшую и потемневшую тучу над небоскребом, гадали, будет ли дождь. Безмятежный нищий спал прямо на тротуаре, возле тележки продавца бананов.
   Я достал из кармана желтый прямоугольник – пластиковое удостоверение.
   – Вот тут написано мое китайское имя. Посмотри.
   И протянул его Джейн.