Если представить себе, что "Критика чистого разума" уже долгие века позабыта, что немецкий язык вымер, можно ли было бы ожидать возрождения этого произведения, если бы изучавший его не был в состоянии проследить каждый изгиб мысли в самом языке? Кроме того, философ этот должен был бы обладать ясно выраженною и очень развитою метафизическою способностью.
   До сих пор никто из наших ученых посредственностей или авторов руководств не умел взяться за изучение индусской философии; прирожденный нам идеализм у нас крадут, по большей части, еще в школе, а метафизику в аудиториях. Но и одной метафизике не совладать с этой задачей: без глубокого религиозного инстинкта невозможно усвоение индусской мудрости. Преимуществом Дейссена-философа было именно то, что он шел от богословия. Это был человек как будто предназначенный возвестить миру откровение индусского гения; и назначение свое он выполнил блестяще. В 1883 году появился его известный труд "Система Веданты". Во всех странах, как индологами, так и теми немногими философами, которые способны были интересоваться подобным предметом, — этот труд был признан классическим и исчерпывающим. Первым we взмахом Дейссен достиг самой вершины. Да иначе и быть не могло; ибо тот, кто не может понять индуса вполне, вообще его понимать не способен.
   Но одной — даже столь превосходной — разработки Веданты никоим образом не могло быть достаточно. Истинное познание, какого бы то ни было миросозерцания, невозможно без знания подлинных произведений. Можно исчерпывающе изложить какую-нибудь систему, но не живое творчество духа, в котором отражается вся личность созидателя. Как бы подробно нам ни описывали человека, мы не составим себе о нем вполне верного представления, и когда он появится сам — неизбежно чувство поражающей новизны. Ибо главное различие не в крупных очертаниях, здесь мы скорее сходны между собою, а в тысяче мелких черточек и вещей, не поддающихся анализу, описанию и регистрации.
   "Наилучшее не уясняется словами", говорит где-то Гете. И, однако же, мысли могут быть выражены только словами. Так, в конце концов, слова — несовершенные сами, но призванные выражать совершенное — медленно и постепенно насыщаются необычайной, неописуемой, магической сущностью ни с чем несравнимой индивидуальности; и вдруг, как молния на черном небе, сверкнет какое-нибудь одно слово! Мы в тайниках чужой души. Теперь слова — те самые слова, что принадлежат всему миру и, в определенном смысле, бывают покорны только одному — становятся вегикулом для того, что выше всяких слов, что в Таиттирийе-Упанишаде так прекрасно названо «мiром» (заметим, что раннее написание слова мир было следующим: мiр — общество, космос; мир — покой, — ред.), от которого удаляются слова, бессильные его достигнуть.
   Такого действия, к которому, в сущности, все и сводится, не сможет достигнуть никакой, даже проникновеннейший пересказ. Мировоззрение — это точно такой же гениальный продукт творчества, как и произведение искусства: оно несет в себе самом свою тайну, принцип невыразимой планомерности своих законов. Мог ли не знать этого такой человек, как Дейссен. И он шел упорно — unus pro multis — к выполнению того, чего до той поры не удавалось довести до конца целой совокупности ученых.
   В 1887 году появились на немецком языке: Сутры Веданты Бадарайяны с комментарием Шанкары полностью — книга в 766 страниц мелкой и убористой печати, важнейшее теоретическое сочинение индусов по религиозной метафизике Упанишад. А в 1897 г. вышел другой том, в котором было свыше 900 страниц: 60 Упанишад Веды, переведенных с санскритского языка, снабженных введением и примечаниями.
   До того времени Сутры были известны только в отрывках (английский перевод Тибо — в Sacred Books of the East — с того времени закончен), а самым большим сборником на европейских языках, были те самые двенадцать, которые Макс Мюллер перевел на английский язык: отсюда, даже непосвященный может судить о размерах выполненной работы. Само прославленное немецкое прилежание не могло бы, при каких угодно жертвах, привести к столь быстрому и основательному разрешению такой грандиозной задачи; здесь требовалось содействие чего-то иного, сверх усердия и учености — скажу: безупречное понимание изложенного, быстрое и интуитивное усвоение каждой мысли, зоркий глаз рыси, улавливающей значение всякого, иной раз очень отдаленного, сравнения. Мой перечень, впрочем, далеко не полон. Еще в 1894 г. Дейссен издал свою книгу: "Философия Веды до Упанишад", и в 1899 г. — "Философия Упанишад" (все книги изданы у Ф.А.Брокгауза в Лейпциге).
   Теперь здание готово. Разумеется, наши познания в области индоарийского религиозно-философского мировоззрения экстенсивно должны еще сильно разрастись. Философия Санкхии — индусский рационализм — в изложении Гарбе (1894), и его же перевод главных произведений этой школы (из которых особого внимания заслуживает "Лунный Свет Истины Санкхия", 1891) — показывают, сколь много можно ждать в этой области. Сам Дейссен обещает нам еще целую книгу о после ведийской философии Индии; в то же время критическое изучение других продуктов индусского духа — именно великих эпических произведений — быстрыми шагами идет вперед; оно должно бросить отраженный свет на то великое деяние, беспримерное в летописях человечества, на то религиозно-мифологическое миросозерцание, которое, величественное как Гималаи, простирается от Ригведы до Шанкары, т. е. на протяжении целых тысячелетий.
   Но главное, необходимое для того, чтобы истинное индоарийское миросозерцание могло быть проведено в жизнь настоящего, как культурный и гуманитарный фермент, и подействовало освобождающе на наше собственное мышление и верования, — уже сделано.
   Того немногого, что здесь сказано, достаточно для исторического обзора; мне важно было дать общий набросок, сообщить первоначальное понятие о предмете, в его характерных чертах. Поэтому я и не хочу утруждать читателя перечислением всякого рода Вед, Сутр, Упанишад, Аранияк и другого рода религиозно-философских писаний Индии. Беглое знакомство с энциклопедическим словарем даст возможность ориентироваться в главнейшем. Если же кто-нибудь действительно совершенно чужд еще этому богатому миру поэзии и мысли, если он не имеет ни малейшего понятия об этой литературе, которая (по вычислениям Макса Мюллера) превышает по объему и греческую, и римскую, вместе взятые, — то он обязан для пополнения этого пробела в своем образовании, прочесть прежде всего пятьдесят публичных лекций Леопольда Шредера: "Индусская культура и литература в их историческом развитии". Вместе с Мюллеровской "Индией в ее историческом мировом значении", преследующей, впрочем, несколько иные цели, — до наших дней это единственная книга, имеющаяся в нашем распоряжении, пригодная, как общее и в то же время основательное введение; она полна горячего увлечения предметом и умеренна в своих суждениях, специальна и, несмотря на это, общедоступна.

4. ЗНАЧЕНИЕ АРИЙСКОГО МЫШЛЕНИЯ

   Не обладая сам познаниями специалиста и не желая блистать заемными, я ограничусь здесь вопросами общекультурного значения и скажу, почему я считаю желательным и даже необходимым это «гуманистическое» добавление к тому великому, чем мы обязаны несравненной Элладе, и почему знакомство с древнеарийской мудростью должно и будет иметь значение не простого прироста исторического материала, но и повышения жизненной энергии.
   Чтобы предвосхитить теперь же общий вывод и предпослать его, скажу: индоариец должен нам помочь уяснить себе конечные цели нашей культуры.
   Я воздал хвалу классическому гуманизму, как акту освобождения. Однако же, актом этим далеко еще не завершилось дело нашей самостоятельности и независимости. Одаренность эллинов, при всем своем блеске, была во многих отношениях ограниченною; кроме того, ее проявления с первых же дней подверглись чуждым и отчуждающим влияниям. На ряду со всем тем, что дал нам эллин, он часто оставлял нас беспомощными, а порою вводил и в заблуждение. Наше освобождение от порабощающих чужих представлений оставалось неполным. Именно в религиозном отношении мы еще и поныне остаемся вассалами — чтобы не сказать слугами — чужих идеалов. И через это глубочайший родник нашей сущности настолько замутился, что все наши вместе взятые научные и философские мировоззрения, даже в самых независимых умах, почти никогда не достигают истинной ясности, достоверности и творческой силы. В нас нет настоящего мужества убеждений, мы не только не смеем довести до конца нашу мысль открыто, но даже наедине сами с собой, in foro conscientiae, не дерзаем. Если Кант, единственный из всех, с беспощадною ясностью указывал нам, что, пока мы верим в иудейского Иегову, невозможна никакая наука, и нашим естествоиспытателям остается одна только "торжественная молитва об отпущении" ("Естественная История Неба"). Если тот же Кант доказывал, что у нас не может быть не только науки, но и никакой истинной религии, пока "deus ех machina будет производить мировые перевороты" — это ни к чему, или почти ни к чему, не привело: потому что совершенно изъять семитическое представление о мiре из того духа, которому оно было привито в раннюю пору, так же трудно, как устранить металлы из кровообращения, и хотя бы нам даже удалось преодолеть моисееву космогонию, все равно в чем-нибудь другом сейчас же вынырнет та же самая мысль о мiре, как о сплетении причин и следствий, т. е. как о чем-то исторически постижимом. Нас ведь искусственно выращивали материалистами и огромное большинство так и остаются материалистами, все равно, посещают ли они набожно обедню, или, в качестве свободных мыслителей, сидят себе дома. Между Фомою Аквинским и Людвигом Бюхнером, по существу, нет почти никакой разницы. И это свидетельствует только о, внутреннем разладе и раздвоенности в нас самих. Отсюда недостаток гармонии в нашей душевной жизни. Среди нас каждый мыслящий, благородно настроенный человек неизбежно мечется между порывом к стройному, руководящему, просветляющему жизнь религиозному миросозерцанию и полной неспособностью решительно порвать со всем этим миром церковных представлений, оставляющим человека глубоко неудовлетворенным. В индоарийском же мышлении есть все необходимое для того, чтобы возбудить нашу энергию в этом направлении и указать нам пути. Поэтому Дейссен с полным правом мог высказать следующее чаяние: "Серьезное усвоение индусской мудрости должно иметь следствием постепенный переворот в религиозном и философском мышлении Запада — переворот не столько видимый на поверхности, сколько затрагивающий последние глубины человеческого духа".

5. ЧИСТОТА РАСЫ

   Первое свойство — чистота — исходит, конечно, не из собственной силы, а представляет собою продукт исторического промысла. Его значение касается самой сущности мышления: на протяжении всей истории духовного развития индоевропейцев одно только древне-индусское мышление, как и поэзия, осталось свободно от всякого, даже самого отдаленного, соприкосновения с семитическим духом; оттого оно так чисто, ясно, подлинно и самобытно. Как же не пасть на колени и не прильнуть благодарными устами к такому редкому источнику! Говорю это вовсе не из каких-либо кровожадных антисемитских побуждений, а только потому, что мне известно, насколько эта удивительная порода — семит, — распространяющаяся по всему миру и обладающая такою изумительною способностью все себе ассимилировать — глубоко и внутренне изменяет все, к чему прикасается. Величайшие признанные авторитеты, притом вполне либеральные — как Вебер, Лассен, Ренан, Робертсон Смит — единогласно заявляют, что семит лишен настоящей творческой силы, но зато наделен совершенно исключительной способностью все усваивать. Но что такое это усвоение? Ведь, чтобы понять какую-нибудь мысль, я должен быть в состоянии как бы вторично сам ее породить, следовательно, она должна быть заложена во мне в скрытом виде, ибо творческое требует сотворца, чтобы жить. Наши индоевропейские гении ничем специфически не отличаются от той массы, из которой они вышли; напротив того, Шекспир более англичанин, чем кто-либо из его соотечественников; Шанкара — индус, со всеми его недостатками; Гомер — характерное сочетание истинно-эллинской расточительной силы созидания, и самой беззастенчивой хвастливости; Гете — гениальный и добросовестный педант, представляет собою настоящий компендий немецкого характера. Только благодаря большому развитию жизненной энергии и внутреннего огня, излучающего больше тепла и света, благодаря этой activite de l'ame, как говорит Дидро в своем эссе о гении, — они творят нечто неслыханное и не существовавшее ранее. Мы же, этим гениям единокровные, как бы вновь творим это в себе и после того храним, как свое исконное и постоянное владение.
   Каким же образом можно ожидать такого процесса усвоения от человека совершенно чуждой расы, да еще лишенного всякой творческой способности? Я считаю это просто невозможным. И я вижу семитов, как они, от времен до вавилонских шумеро-аккадийцев и вплоть до нынешней Европы — заимствуют культуру других народов, перерабатывая ее по-своему до неузнаваемости, что, впрочем, само по себе имеет полное оправдание и даже заслуживает признания и изумления; для нас же имеет весьма печальные последствия, потому что, едва подчинившись более сильной или хотя бы более навязчивой воле, мы уже не умеем предохранить наше собственное от искажения, как и не умеем найти удовлетворения в чужом.
   Одно из наиболее достойных сожаления свойств всех индоевропейцев — это та легкость, с которою они отчуждаются от самих себя. И вот от этой-то серьезной опасности нас ничто не может оградить, ни варварское, нас же самих позорящее, гонение, ни торжественный остракизм. Антисемитизм упускает из виду два обстоятельства: во-первых, еврей никогда не был чистым семитом и не стал таковым; он имеет в крови некоторые посредствующие элементы; а из этого следует, что необходимо делать различие между тем или иным евреем и не упускать из виду, что многие евреи, так же, как и мы, жаждут освобождения от семитических представлений; во-вторых, если иудейские полусемиты, благодаря мощи своей воли и объединению в замкнутую интернациональную нацию, и представляют собою наиболее поражающий «чуждый» элемент в нашей среде, то во всяком случае не единственный. Я назвал семита лишь потому, что он один сыграл известную роль в мире идей, подобную по своему значению роли индоарийцев и родственных им духом — а может быть и телом — европейцев. Но среди нас есть другие посторонние элементы, которые тем опаснее, что остаются безымянными. Люди, которые имеют с нами большое внешнее сходство, внутренне же отличаются от нас специфически иною душою, которые не переиначивают, как семиты, до основания всего того, что от нас получают и в чем вместе с нами принимают участие, но все внутренне отравляют и портят, обращая благословение в проклятие.
   Ни одна только история говорит о том, как собственно европейцы (индогерманцы) в своем стремлении на юг и запад, врезались в чуждые, этнографически сильно-смешанные элементы более низкого духовного уровня, никогда их бесследно не стирая, — и в антропологии есть указания на присутствие и постепенный рост населения, происходящего от первоначальных жителей Европы, частью скрывшихся от Homo europaeu's высоко в горах, частью им порабощенных: потомки этих первобытных туземцев быстро размножаются, благодаря своей физической и в особенности сексуальной силе, обычно связанной с относительною духовною ограниченностью, и мало-помалу пропитывают основной германский ствол. Затем следует большая примесь монгольского элемента, которая, по изысканиям Бушмана, привела к явному уменьшению емкости черепа, величины мозга, а вместе с тем и восприимчивости к культуре, короче говоря — к поглупению (см. "Archiv fur Rassen und Gesellschafts-Biologic", 1904, стр. 697.). Игнатий Лойола, баск, типичный отпрыск этих прирожденных врагов нашей культуры, без всякого сравнения опаснее для нее, чем еврей.
   Чем же мы можем, чем должны ограждать себя? Как устоять в этой священной и справедливой борьбе, — борьбе за собственное существование? Прежде всего, глубоко проникнувшись необходимостью этой борьбы, а затем, выработав вдумчивое и сознательное отношение к тому, что собственно нам присуще. Целым столетием пожертвовали мы ради какой-то до нелепости неограниченной терпимости; мы почти утратили чувство невозместимой важности границ, важности того индивидуального, что безвозвратно уходит, и из чего единственно исходит творчество и великие дела. Мы мчимся прямо к хаосу. Пора, давно пора опомниться! И вовсе не для того, чтобы ограничить чью-нибудь духовную свободу, а чтобы самим стать господами в своем собственном доме, чего у нас все еще нет.
   Вот в этой-то крайней необходимости «опомниться» и может иметь огромное значение общение с подлинными индоарийцами. Потому что они дают нам, в сильно сгущенных красках, картину тех же добродетелей и недостатков, какие врождены нам, при чем картина эта, хотя и не одинакова, но столь подобна нашей, что сходство между германцами (в особенности немцами), и индоарийцами в некоторых отношениях кажется более близким, чем между германцами и эллинами. Стремление символически связывать между собой все явления, пока не будет достигнуто живое (а не абстрактно постижимое) представление единства, неисчерпаемое богатство фантазии, смелый полет бесстрашной мысли, метафизическая жилка, проникновенность, единственное в своем роде преклонение перед личностью, беспристрастие, священный Ernst, склонность к аскетизму, невероятное трудолюбие, далее, успехи наук, углубленность мистики, и, с другой стороны — неповоротливость и многоречивость, недостаток вкуса, бесхарактерность, нагромождение неясных мыслей, которое идет рука об руку с ребяческой манией систематизации, постоянная готовность преувеличить ценность чужого и умалить ее в своем, собственном, и т. д., и т. д., — все это мы снова находим у индоарийцев и видим в них себя, точно в увеличительном зеркале. Все это поможет нам изучить самих себя и начисто отделить то, что нам действительно присуще, от того, что нам навязано, что в нас втиснуто и вбито, как и от всего поддельного.

6. БУДДИЗМ ЯВЛЕНИЕ НЕ АРИЙСКОЕ

   В дополнение к этим выводам о чистоте индоарийского мышления должна быть сделана необходимая оговорка. Когда я говорю об индоарийском миросозерцании, я отнюдь не имею в виду буддизма. В том, что сам Будда был отпрыском чистейшего индоарийства, сомневаются лишь очень немногие; все, что было в нем продуктивного, он черпал из мышления своего народа. Идеалистический образ мыслей, предрасположение к метафизической глубине — все это говорит о его расе. Но в то же время, он был отступником, который коренное миросозерцание народа назвал "пустою глупостью" и который заодно с религией осудил и социальный строй. Кроме того, теперь установлено, что с самого начала буддизм был подхвачен и разнесен элементами совсем не арийскими. Исследованиями Гарбе о Санкхии и Иосифа Дальмана о Будде и Махабхарате выясняется все определеннее, что всюду, где индоарийское мышление отступало от символически трансцендентного идеала в религии и от исконного аристократизма социального строя (то и другое идет всегда рука об руку) — это всегда вызывалось смешением расы с неарийскими народностями. Что касается буддизма, это уже вполне доказано. Различными исследователями давно уже было замечено, что буддизм возник в местности Индостана, наименее населенной арийцами; замечательный сам по себе, этот факт привел к установлению еще и того, что люди всех слоев населения, ранее других примкнувшие к этому движению и в качестве миссионеров разносившие по всему миру это пресловутое душеспасительное вероучение, — в большинстве случаев не могли быть арийцами. Как чума, распространялась по всей Индии это учение, враждебное всем религиозным традициям народа. Но, в конце концов, выпрямился согбенный ариец и вышвырнул врага вон. И теперь, вот уже много столетий, в Индии нет буддизма. "Только на не арийской почве, среди не арийских народностей, продолжается поклонение Будде".
   Однако, творческая сила Индии была подорвана навеки. Влияние расы настолько неоспоримо, что Дальман, слова которого я здесь привожу, неизменно возвращается к этому моменту, — хотя, в качестве иезуитского патера, он вряд ли может быть заподозрен в особенном пристрастии к значению расы. Буддизм, к сожалению, в такой огромной мере заполонивший умы огромного большинства европейцев во вред всякому серьезному гуманистическому изучению индусского мышления, хотя и должен быть назван, как сказано, индоарийским по своему первоисточнику, но в дальнейшем, как и во всем своем историческом развитии, он остается явлением сплошь не арийским, антиарийским, и, кроме того, совершенно неоригинальным. До самого последнего времени думали хоть в эпосе Махабхараты найти следы какого-нибудь продуктивного влияния буддизма; теперь же установлено, как раз обратное: здесь так же, как и всюду, буддизм только заимствовал; до последнего времени полагали, что хоть в сказках и баснях своих буддисты оставались оригинальны, а они, оказывается, в лучшем случае, брали прекрасные старинные сказки индоарийцев, искажая и сплющивая их до неузнаваемости, подобно тому, как католическая церковь искалечила наши мужественные, символически-неисчерпаемые героические сказания, превратив их в водянистые священные повествования.
   Дальман приходит к выводу: "В лучшем случае, такого рода школа могла взять на себя кольпортаж чужого знания и чужих культурных приобретений. Таким образом, буддизм стал артерией, через которую другим народам сообщалась арийская культура. Его культурно-историческое призвание состояло в том, что он пересаживал на неиндийскую почву сокровища народа, выше стоящего духовно, да и то не в первоначальной форме и выполнении. Первые столетия буддизм хранил еще отпечаток брахманской культуры; но чем больше он сливался с не арийскими народами, тем резче — на арийской почве — обнаруживалась его внутренняя гнилостность, тем быстрее увядала его кажущаяся краса. Основная мысль буддизма в корне враждебна всякой высшей жизни духа. В нем родится и множится гибель всему, чем старая Индия завоевала себе почетное место в культурном развитии восточной Азии". (Buddha, 1898, стр. 215). Когда же, в последующем, Дальман называет буддизм "символом торжества разрушительной силы", то для нас становится ясным (как из его предшествовавших описаний, так и из трудов других ученых), что это за сила: чужая, не арийская раса.
   Не пускаясь в далекие изыскания, довольно остановиться на правилах практической жизни, чтобы понять все неразрешимое противоречие между буддизмом и подлинным индоарийским миросозерцанием. Основной принцип индоарийцев — гармоническое слияние с природой; у буддистов — отрицание природы. Пессимизм индоарийцев относится к их общему миросозерцанию, как тьма к свету, как осень к лету и весне: после радостной юности, брака и отцовства и исполнения, гражданского долга — наступает естественное в старческом возрасте отречение от мира. И здесь отрицание воли к жизни признается, как высшая мудрость; но познание это было для них не исходным, а конечным пунктом, оно было последним плодом всей жизни, вестником близкой кончины.
   То соображение, что метафизика индоарийцев, тончайшая и отвлеченнейшая, не теряет в то же время непосредственного соприкосновения с космической цельностью мира, — разве не кажется бездной, перед которой останавливается мысль? Такое явление могло быть, разумеется, следствием только органического роста; в противоположность чему, буддизм есть возмущение индивида против всего органически выросшего, против «закона»; он отрицает не только то, что его непосредственно окружает, т. е. историческое возникновение общества и учение Вед, но логически и весь общемировой порядок. Здесь пессимизм не конец, а начало: абсолютное целомудрие и абсолютная бедность — его первые законы. Точно также и во внешнем построении обеих религий бросается в глаза этот контраст: у браманов не было ни церквей, ни святых; все это было введено буддистами. А вместо мифологической метафизики с ее неустанным развитием, с этим прекрасным древнеарийским представлением о БогоЧеловеке, постоянно вновь рождающимся ради спасения мира — выступает мертвая и непогрешимая догма: "Откровения Возвышенного".
   В наши дни, в эпоху смехотворного переживания псевдо-"буддистского" спорта, когда очень многие серьезно держатся мнения, что буддизм есть полное и совершенное выражение индусской мудрости, было уместно заявить протест, кратко, но энергично. Древне-индусскими мыслителями он уже давно был заявлен. Не кто иной, как сам Шанкара, после основательного опровержения всех главных тезисов буддизма, покончил с ним следующими убийственными словами: "Таким образом, Будда проявил только свою безудержную болтливость, или же еще и ненависть свою к человеческому роду".
   Итак, если я считаю индоарийское мышление свободным от всяких посторонних примесей, то я имею в виду только подлинное арийское мышление, а не продукты его вырождения в среде не арийских народов Азии.
   Довольно о первом отличительном свойстве индоарийского мышления — его чистоте; перехожу теперь к рассмотрению второго.

7. МЫШЛЕНИЕ ЦЕЛОГО НАРОДА

   Глубочайшую и вместе с тем своеобразнейшую основу этого подлинно арийского миросозерцания я вижу в том, что оно органически выросло из метафизической деятельности целого народа. Один этот факт уже порождает как исключительные свойства индоарийского миросозерцания, так и те недостатки, которых никогда не мог изъять ни один из его позднейших систематизаторов.