Вечером я информировал Фельсена о своих дворцовых впечатлениях. Он с удивлением спросил, зачем мне все это понадобилось. Я ничего не мог ему ответить, так как и сам действовал под влиянием каких-то смутных, сумбурных побуждений.
 
   20 ноября. В полдень ко мне ворвался Фельсен и сказал, что состояние диктатора ухудшилось.
   Начиная с этой минуты меня охватило странное душевное состояние. Словно прорвалась какая-то плотина и меня понесло неудержимым потоком активности. Я действовал будто по плану, детально разработанному в глубинах сознания. Я говорил почти бессознательно, но с механической точностью, а сейчас мне вспоминаются только отдельные отрывки. Прежде всего я отдал распоряжение перенести диктатора в мою специальную экспериментальную лабораторию и сам поспешил туда же, таща па собой упиравшегося, испуганного до полусмерти, онемевшего Фельсена. По дороге я заметил, что у дверей лаборатории тоже поставили вооруженного стража, но значения этому не придал…
   Когда умирающего диктатора вкатили на носилках и по установленному у нас порядку все посторонние ушли из лаборатории, я усадил ошеломленного Фельсена и, стоя против него, высказал ему все. Сначала я напомнил ему о нашем разговоре относительно того, что сохранение жизни диктатора в данный момент совпадает с интересами страны.
   Однако диктатор безнадежен, он может прожить еще несколько минут, времени для колебаний нет.
   — Что вы задумали? — с тревогой спросил Фельсен.
   — Повторить операцию “Фишер—Вейлер”, — кратко ответил я.
   Фельсен вскочил и как безумный заметался по тесному помещению. Я поймал его за руки и, нажав на плечи, заставил спуститься на стул. Потрясенный, он простонал:
   — Но кто же второй?
   — Я!
   Мне кажется, какой-то внутренний инстинкт диктовал мне все более быстрый темп, поэтому я частил скороговоркой, чтобы поскорее преодолеть зиявшую передо мной пропасть страха: он возник при мысли о том, что через несколько минут мое физическое существо станет просто безжизненным телом.
   Фельсен не мог произнести ни слова.
   — Поймите, другого выхода нет, — заключил я, тряхнув его, и голова Фельсена замоталась из стороны в сторону.
   — Проф, — простонал он наконец. — Вам, отцу науки, рисковать собой ради такого негодяя?!
   — Не ради него, ради всех нас, ради всего будущего, а для этого есть лишь одна возможность: он должен жить! И подумай еще об одном, — не знаю, как мой язык повернулся, и я назвал его на “ты”, раньше подобного не случалось, — подумай, что в святая святых самого главного врага проникнет наш человек, который попытается изнутри ослабить этот проклятый режим, чтобы он пал, не причинив нам гибели. Разве не стоит рискнуть ради этого жизнью?
   — Но почему именно вы, проф?
   — А кому же доверить? Чем мы гарантированы, что не променяем кукушку на ястреба?! Да и времени уже не остается. — Указав на явно слабевшего президента, я прикрикнул, уверенный в хорошей изоляции дверей. — Быстрее!
   Это, видимо, подействовало, Фельсен поборол свой ужас и, побледнев, выдавил из себя:
   — Я буду донором президента!
   — Нельзя, сынок. — Я прижал его к себе, как мать плачущего ребенка. — Я все разузнал, ознакомился с окружением, с персоналом, с обстановкой, и это, вероятно, поможет в первые мгновенья, чтобы никому ничего не показалось странным, чтобы волчьей стае не представилось повода первым долгом разорвать своего вожака… Я старше тебя, опытнее. Да и в политике ты еще неискушенный ребенок, наивный ученый. Это было бы бессмысленной жертвой с твоей стороны, да л с моей тоже. В науке ты представляешь будущее, а я до некоторой степени прошлое… Начинай! — закричал я, заметив последние судороги президента.
   — Но… — заикнулся было Фельсен.
   Я выхватил пистолет, который, повинуясь какому-то инстинкту, взял с собой из дому утром, прицелился в своего ученика и от громадного волнения, кажется, довольно бестолково заорал:
   — Немедленно убирайся отсюда, или я пристрелю тебя как собаку! Тебе нельзя больше доверять!
   Он еще больше побледнел, попятился.
   — Операцию я проведу сам. Через десять минут ты войдешь и, чтобы не осталось никаких следов, возьмешь железную перекладину от верхней поддерживающей конструкции, которую сейчас снимешь, и голову… — Тут я запнулся. — Вытащишь меня из машины и положишь сюда, — я указал место. — Постарайся размозжить мне голову одним ударом, а потом позови на помощь, выбеги и скажи, что во время операции верхняя часть конструкции упала на профессора. Это ты должен сделать сразу же после операции, а не то следствие, если его начнут, может установить, что смерть наступила раньше… Понял?.. А если я буду вынужден сейчас тебя пристрелить, то перед началом операции дам из машины тревожный сигнал, и, когда люди войдут, они увидят трупы двух врачей и президента, который, надо надеяться, будет жить, ибо, пока они сумеют войти, операция уже осуществится. А когда президент придет в себя, он все ни объяснит, заявив, что был в сознании… Ну, уходи отсюда…
   Фельсен встряхнулся, проглотил комок в горле и заговорил:
   — Я не уйду, проф. Я согласен сделать операцию и все, что надо потом. — По его бледному как смерть лицу текли слезы, губы дергались. Он выпрямился и начал демонтировать верхнюю часть конструкции.
   — Быстрее, — торопил я, — быстрее! — и чем мог помогал ему.
   При мысли, что через несколько минут это железо разнесет на куски мой череп, у меня по спине пробежали мурашки… Наконец мы сняли и положили на пол тяжелый инструмент.
   — Начинай, — сказал я Фельсену, забираясь в машину, которая со времени операции “Вейлер—Фишер” претерпела много изменений и усовершенствований. Теперь, когда ее включали, она автоматически направляла изотопы, могла даже сама провести замену мозга, хотя мы считали, что столь деликатную операцию лучше делать вручную. Лежа навзничь, я посмотрел на Фельсена: меня растрогало его залитое слезами лицо. Мы обменялись рукопожатием, и я заметил, как он потянулся к кнопке усыпления. И вот в последний момент я вдруг схватил его за рукав, чтобы он не мог дотронуться до кнопки, и, напружинив все тело, попытался выбраться из машины, крича отчаянным, жутким голосом:
   — Не хочу!.. Не хочу!
   Фельсен резким движением отстранился, быстро нажал кнопку, потом, положив обе руки мне на плечи, всей тяжестью навалился на меня, затолкав обратно в машину…
 
   Я сжимаю в руках рычаги управления танка и одновременно держу пистолет. Справа от меня Кабан нащупывает затвор пулемета, и я знаю, что чуть повыше, за нами, очковая змея пропаганды устанавливает прицел пушки. Гусеницы бесшумно крадутся по мостовой темной улицы, нигде ни света, ни человеческой души. На мне плотно сидит мундир диктатора и, хотя я не вижу, но чувствую, как ярко рдеют на нем генеральские лампасы. Ногой в лаковом сапоге я жму на педаль, улица становится все уже, танк почти касается стен… Вдруг впереди возникает густая толпа во всю ширину улицы. Люди словно впрессованы друг в друга. Над ними развеваются алые знамена такого же цвета, как лампасы на моих брюках. И в мертвой тишине в первом ряду мои отец и мать. Не понимаю, как же это? Ведь они давно умерли! Напрягая силы, я стараюсь остановить танк, но он все идет вперед. Кабан злорадно ржет, очковая змея, ухмыляясь, подмигивает мне, а машина все движется вперед. В последний момент мне удается круто повернуть рычаги управления, танк сворачивает в сторону и продолжает нестись вперед, одной гусеницей сметая дома, которые рушатся на мостовую позади нас…
   Я прихожу в сознание на полу, весь мокрый от пота.
   Прямо надо мной сияют знакомые верхние лампы специальной лаборатории, вокруг все лязгает, звенит. Я пытаюсь сообразить, в чем дело. Да ведь это сигнал, который означает, что установленное время истекло. На груди у меня лежит лист бумаги с наспех набросанными кривыми буквами. Машинально беру лист и читаю: “Проф, заканчивайте операцию!” В голове ни единой мысли, взгляд падает на кибернетическую машину, и тут я вскакиваю и с нечленораздельным воплем бросаюсь к ней. Стрелки показывают, что вскрытие черепных коробок уже произведено и сосуды и нервы перерезаны…
   От горя я едва не грохаюсь на пол. Фельсен обманул меня! Когда я потерял сознание, он вытащил меня из машины, сам занял мое место и включил автомат… Стрелки показывают, что прошло несколько секунд с тех пор, как исчез пульс в обоих телах. Ничего не остается, как немедля приступить к действиям. Мною руководит навык, я ни о чем не думаю, внутри меня все словно вымерзло. Поменяв местами мозг, делаю президенту регенерационную операцию. Безжизненное тело Фельсена выволакиваю из машины, тащу его к тому месту, на которое приказывал положить себя, поднимаю тяжелую перекладину; движимый мелькнувшей мыслью, тщательно стираю с нее следы его пальцев, затем, взяв железину обеими руками, обрушиваю сокрушительный удар на голову своего самого любимого ученика и сотрудника.
   Я думал, что благодаря врачебной привычке окажусь нечувствительным к зрелищу смерти, виду крови. Но я ошибался. Мир перевернулся во мне, а одновременно и желудок — ничего не поделаешь, палачом я никогда не был! Меня хватило лишь на то, чтобы нажать сигнал тревоги, отворить дверь и закричать, вернее, прошептать о помощи.
   Когда я пришел в себя, возле моей кровати собрался, как говорится, весь институт. Заметив, что я очнулся, сотрудники быстро вытолкали друг друга из комнаты, остались лишь мой второй заместитель и старшая сестра. Прежде всего я спросил: что с Фельсеном? Видимо, врачу не хотелось отвечать, он промямлил, что на Фельсена упала, надо полагать, расшатавшаяся часть поддерживающей конструкции.
   — Но что с ним? — повторил я, дрожа от нервной лихорадки, ибо передо мной вновь возникло кошмарное зрелище.
   — Умер, — ответил врач.
   После того как машина автоматически закончила все операции, диктатора в огромном белом тюрбане отвезли в палату, где установили кровать и для меня, так как я сам пожелал наблюдать за его состоянием, а всем прочим временно запретил там находиться. Даже старшая сестра могла входить лишь по моему специальному вызову.
 
   22 ноября. За последние два дня ничего существенного не произошло. Состояние президента без перемен, сознание к нему не возвращалось, но по отдельным мелким признакам заметно, что улучшение началось, и операция, наверное, окажется удачной. Однако я нервничаю.
   В том здании института, где лежит диктатор, прекратилась нормальная работа. Государственный совет оккупировал помещение, я не успеваю отгонять любопытных от дверей больного. Несколько раз мелькала красная рожа Кабана…
 
   23 ноября. Фельсена похоронили. Состояние президента колеблется, есть слабые признаки улучшения. Пока никого к нему не пускаю, никаких исключений не делаю. Пыталась проникнуть домоправительница. Очень вежливо отбил ее атаку.
 
   24 ноября. Сегодня президент открыл глаза. Я стоял у его постели и наблюдал, как жизнь медленно возвращается к нему и небритое, заросшее лицо начинает розоветь. Когда он моргнул несколько раз и пристально уставился на меня, мне показалось, что сердце у меня выскочит. С усилием ворочая полупарализованным языком, он произнес:
   — Проф…
   Я вздрогнул. Меня диктатор не знал, моей работой никогда не интересовался, а в институте один только Фельсен называл меня так, да и то когда мы бывали вдвоем! На несколько мгновений я замер, потом сразу выедал находившуюся в палате сестру и, повинуясь внезапной мысли, склонился над ним. Раздельно, отчетливо, чтобы он мог понять по движению губ, я спросил:
   — Как вы себя чувствуете, ваше превосходительство?
   Взгляд его стал еще более пристальным. Я тут же поправился и несколько раз подряд произнес:
   — Как вы себя чувствуете, господин президент?
   С каждым разом мой голос становился взволнованнее.
   — Но проф… — снова заговорил он, повел вокруг удивленным взглядом, потом вопросительно посмотрел на меня.
   Я не знал, что делать. Я опустился на стул, зубы у меня стучали. Охотнее всего я бы выбежал из палаты.
   Не знаю, сколько времени я просидел, как вдруг насторожился. Диктатор повернулся в мою сторону. Делать было нечего, я встал и подошел к нему.
   — Как поживаете, проф? — спросил он ласково — так обычно по утрам приветствовал меня Фельсен. Я попятился и чуть не упал, зацепившись за стул. — Вам плохо? — воскликнул он характерным, столько раз слышанным мною по радио глубоким баритоном диктатора. Он хотел было подняться, но опрокинулся навзничь.
   — Осторожнее! — закричал я. — Вам еще нельзя двигаться!
   Поборов себя, я сел на край его постели. От недавнего порывистого движения больного одеяло соскользнуло и пижама расстегнулась. Под ней виднелась могучая мускулистая грудь диктатора, поросшая шерстью. Невольно мне представилась мальчишески изящная, спортивная фигура Фельсена…
   — У меня все нормально, — произнес я, но голос мой прервался. Я глубоко вздохнул. — Но вот как вы себя чувствуете? — Я поостерегся называть его по имени. — Вы знаете, где находитесь?
   Он сделал движение, словно спрашивая: “А правда, где я?” — задумался и в замешательстве пожал плечами.
   — Что вы помните? — спросил я и как бы мимоходом добавил: — Специальная лаборатория… Машина для черепных операций…
   — Погодите! — вскричал он. — Проф, я влез на ваше место!
   Казалось, он считает, будто все в порядке вещей.
   — А потом?
   — Что потом? Потом я проснулся здесь, в отдельной палате, — он поморгал. — Фу, как я мерзко оброс волосами, — сказал он, проведя руками по груди. — И меня раздражает какой-то скверный запах… Это от меня так воняет?
   — Не воняет, — перебил я, — это запах вашего тела. Каждый индивидуум обладает своим, отличным от других запахом.
   — Но я никогда этого не ощущал! — взволнованно проговорил он.
   Шутливым тоном я сказал:
   — Рыба собственной косточкой не давится!
   Он насторожился и, казалось, начал что-то понимать.
   — Вы забрались в машину и включили ее… В параллельной конструкции лежал диктатор, помните?
   На лице его отразился ужас, он отвернулся. Другого нуги не было: пришлось прыгать головой в воду. Сняв висевшее над умывальником зеркало, я поднес его к постели. Он бросил мгновенный взгляд на свое изображение и с душераздирающим криком — не думаю, что диктатору доводилось когда-нибудь испускать такой вопль — закрыл лицо руками и потерял сознание.
   Когда я привел его в себя, он разрыдался. За свою врачебную практику я видел много отчаяния, еще больше слышал плача, но так рыдать может лишь тот, кто потерял больше всего на свете — самого себя… Собственно говоря, лишь сейчас я вдруг осознал, что произошло, что мы сделали, точнее, что сделал я. Ведь это моя не продуманная до конца идея рикошетом ударила в другого человека…
   Наконец, применив сильнейшие средства, мне удалось его успокоить, усыпить. Сам смертельно измученный, я повалился на кровать…
 
   25 ноября. Сегодня, к счастью, я проснулся, вернее говоря, очнулся раньше, чем он. Я пишу “он”, потому что не знаю, каким именем его называть. Сидя возле его постели, я ждал. Когда он пробудился, я поздоровался:
   — Доброе утро, господин президент! Как вы себя чувствуете? — Лицо его исказилось, я понял, что он снова может потерять сознание. Самым ласковым тоном, на который только был способен, я продолжал: — Выслушай меня, сынок! Выслушай очень внимательно и подумай о том, что я тебе скажу. — Я говорил тихо, но с гипнотизирующим спокойствием и решимостью. А его взгляд теперь стал ясным и осмысленным. Думаю, диктатор с момента своего рождения никогда так не глядел на мир…
   — Мати… — Кажется, я впервые назвал Фелъсена, по имени, и он слегка повернул ко мне голову. — Не только я, ты и сам знаешь, кто ты. Один из лучших, а может быть, самый лучший нейрохирург мира. Ты обладаешь, энергией молодости. — Тут он поднял руку и сделал отрицательный жест, но слушать продолжал. — Если кто-либо способен видеть вещи насквозь, разгадывать, что скрывается за внешним, ухватывать суть дела, то это мы, именно мы. Это побудило нас взяться за самое великое, что может сделать человек. — Он слушал меня, не прерывая и не пропуская ни единого слова. — И если уж мы взялись, то должны принять на себя и последствия. — Тут мое сердце сжалось. — Я в последний раз называю тебя Фельсеном, последний раз произношу имя Мати. С этого момента ты президент страны Хавер Фелициус и никогда не был никем иным! Сначала будет тяжело, тебе придется привыкать даже к собственному запаху, к множеству вещей, но все наладится. Со временем ты почувствуешь себя в новой коже, как рыба в воде, — пошутил я.
   Он не улыбнулся.
   Я сообщил представителям совета, что двух его членов через два-три дня президент сможет принять на несколько минут, но никаких вопросов задавать ему нельзя, так как ото может пометать начавшемуся выздоровлению. Абсолютное спокойствие очень важно для полного излечения.
   Вечером мне почудилось, будто я слышу орудийный грохот. Мы почти герметически отрезаны от мира, всем необходимым нас снабжают самые доверенные сотрудники института, молча хлопочущие в палате.
 
   27 ноября. В прошедшие два дня состояние больного то резко ухудшалось и грозило гибелью, то вселяло надежду. Эти дни принесли множество волнений, что могло окончиться для меня полным нервным истощением. Надеюсь, в моей жизни ничего подобного больше никогда не повторится.
   Вчера утром диктатор казался спокойным, но я заметил, что в нем что-то происходит. Он лежал неподвижно и на мои вопросы отвечал легким покачиванием головы. Я старался незаметно наблюдать за ним, не раздражая откровенной слежкой. Принесли газеты и, чтобы вывести его из оцепенения, я положил их ему на одеяло. Однако результат был непредвиденным. Сначала он машинально перелистывал иллюстрированный журнал, а потом неожиданно издал отчаянный крик и разразился рыданиями. Оказывается, ему на глаза попалось извещение о похоронах Фельсена. С великим трудом мне удалось кое-как его успокоить и усыпить.
   Я дежурил возле его постели, и попеременно бурный водоворот мыслей сменялся звенящей душевной пустотой, пока больной снова не очнулся. Он тотчас сказал:
   — Проф, сделайте все обратно!
   Я взял его голову обеими руками, спросил, слышит ли он меня, следит ли за моими словами. После небольшой паузы он ответил утвердительно.
   — Сынок, — произнес я нетвердым голосом, — то, чего ты требуешь, сделать невозможно. На кладбище похоронили не тебя, ведь ты знаешь, чувствуешь, что находишься здесь. Правда? — И я легонько потряс его. — Ты полновластный президент страны. В этой стране твое слово закон, ты распоряжаешься жизнью и смертью каждого, так неужели же ты себя не можешь взять в руки? Разве ты не чувствуешь ответственности, огромной ответственности, которая на тебе лежит? Ты отвечаешь за жизнь всех нас, за судьбу нации!
   На мгновенье проблеск разума мелькнул в его глазах, затем снова погас, и прежнее состояние овладело пм.
   — Проф, сделайте обратную операцию! — трогательно умолял он.
   На минуту я потерял линию неумолимо логичного, сознательного, твердого и решительного поведения — единственное, что могло помочь в данной ситуации, — и заговорил другим тоном.
   — Невозможно, сынок, — вздохнул я, и голос мой прервался. — Нельзя! Я не могу этого сделать. Видишь, что ты натворил, когда обманул меня и занял мое место? А все потому, что в последний момент я испугался. Но это была физическая слабость, минутное “короткое замыкание”, ты врач, должен был понимать… Меня жизнь закалила больше, я сознательно брался за эту роль, понимаешь, роль! — Я снова потряс его. — Ее надо играть в костюме и гриме диктатора, как играют роли актеры, вне зависимости от того, симпатизируют они своим персонажам или нет… Я эту роль выучил, хороню ли, плохо ли — другой вопрос, но раз уж ты, пожалев меня, без всякой репетиции ввел себя в спектакль, так играй и не жалей себя!
   Нахмурив лоб, он долго молчал, потом сказал:
   — Хорошо!
   Вскоре после этой сцены меня позвали на консультацию по поводу тяжелого повреждения мозга. Не знаю, какой инстинкт подсказал, но я подошел к ночному столику и вынул из него пистолет, который положил в ящик, когда переселился в палату президента. И правильно поступил, ибо, когда я вернулся, он, еле держась на ногах, стоял у ночного столика и шарил в ящике. Мы ничего не сказали друг другу, он поплелся обратно в постель, лег и натянул одеяло на голову.
   Наш спор возобновлялся трижды, суть его не менялась, но резкость постепенно исчезала. Все время я не переставал волноваться, так как каждый новый взрыв мог оказаться смертельно опасным.
   Последний приступ произошел сегодня вечером и закончился поистине неожиданным аккордом. Когда я вновь повторял, какую огромную ошибку совершил он, из жалости ко мне взяв на себя трудную роль, он, немного помолчав, заговорил. В выражении его лица проглядывала какая-то доселе не свойственная ему стальная воля.
   — Это не из жалости к вам. — Я был ошеломлен. — Я… — тут он запнулся, — я хотел стать диктатором! — заявил он твердо и решительно. — Мысль действительно возникла у меня внезапно: я моложе и, вероятно, лучше перенесу замену и душевное напряжение, связанное с ролью. Но решающий толчок дал инстинкт, отбросивший все второстепенное, — жажда власти… Вот вам правда!
   Сначала я был поражен, но потом ощутил глубокое облегчение.
   Сев к нему на постель, я сказал:
   — Ну чего же ты тогда хочешь? Ты президент, всесильный властитель страны. Веди себя, как подобает в твоем положении. — Он лежал и не двигался. Я встал и поклонился: — Как вы себя чувствуете, ваше превосходительство? Завтра я дам разрешение двум членам государственного совета навестить вас. Вы согласны? — И я подмигнул ему.
   Он выпрямился.
   — Если вы, проф… простите… Я не знаю вас и понятия не имею, кто вы, но, очевидно, вы здесь распоряжаетесь… Если вы находите это нужным, у меня нет возражений, — ответил он и тоже подмигнул.
   С моей души свалился камень. О том, что я чувствовал, не хочу, а быть может, и не мог бы написать. Все, все смела полуторжествующая, полутревожная уверенность в том, что операция удалась…
 
   28 ноября. Утром президента постригли, причесали, побрили. Собственно говоря, только теперь я заметил, какой он статный и видный мужчина. Затем мы вдвоем держали “военный совет”. Я предупредил его, как надо себя вести. Вечером он хорошо начал, нужно так продолжать. Во время разведки во дворце я убедился, что диктатор человек простой, но жестокий и хамоватый. Поэтому нельзя держать себя чересчур вежливо и деликатно. Не беда, если он многого не сможет вспомнить или но узнает людей из своего ближайшего окружения. Пусть спокойно спросит у любого, кто он, чем занимается, а получив ответ, естественным тоном скажет: “Да, да, конечно”. А я всем объясню, что в таких случаях выпадение памяти закономерно и вскоре пройдет, исчезнет вместе со многими подобными явлениями. Одного нельзя забывать ни при каких обстоятельствах: того, что он всесильный диктатор. Если он совершит эту ошибку и волчья стая учует вдруг его колебания, я не дам за его жизнь ломаного гроша. Если они почувствуют, что стальная хватка слабеет, они разорвут его, словно слабую овечку!
   Я же, несмотря на все “протесты” диктатора, заставлю его приверженцев согласиться на мое пребывание во дворце после институтского лечения, ибо должен находиться в непосредственной близости от президента до его полного выздоровления. Договорившись, мы пригласили представителей государственного совета.
   Посещение президента делегацией государственного совета прошло без всяких недоразумений. Он отнесся к ним с высокомерием, приличествующим настоящему диктатору, и с моего разрешения согласился, чтобы завтра к нему явились его заместитель и главный идеолог. Признаюсь, предстоящая аудиенция меня тревожила. Мы снова детально обсудили, как ему себя держать. Самоуверенность диктатора возросла, мне пришлось призвать его к осторожности. Как бы он не зарвался и не совершил непоправимой ошибки. Но он не принял близко к сердцу моих увещеваний. Он начинал входить во вкус…
 
   29 ноября. Однако я рано расхвастался. Спустя несколько минут после полуночи я пережил такое волнение, которого не забуду, пока жив. Я проснулся от звука, который чуть не остановил моё сердце, сел в постели и в полумраке увидел, что президент… даже сейчас не знаю, как его называть… лежит на полу, хрипит, кричит и бьется. Я быстро вскочил и попытался усадить его. Мне удалось только прислонить его к кровати. Я звал его, бил по щекам, но он смотрел на меня стеклянным взглядом, хрипел и заикался. Наконец я понял, что он бормочет.
   — Не хочу… я не выдержу, проф, помогите! — повторял он.
   Я тряс и раскачивал его, пока — очень нескоро — он не замолк. Я помог ему лечь в постель, и тогда он расплакался.
   — Проф, помогите! — стонал он.
   — Вам приснился плохой сон? — спрашивал я, но он не отвечал и вздрагивал.
   Прошло добрых полчаса, пока он унялся настолько, что прислушался к моим словам, доводам и наконец уснул. Мне это стоило большого труда, как подумаю, так и сейчас в пот бросает.
   Утром, к счастью, и следа не осталось от ночного приступа. В условленное время явились оба заместителя. Постараюсь с наибольшей точностью передать состоявшуюся беседу.
   — Прежде всего, господа, — начал диктатор, но, заметив недоумение на их лицах, немного помолчал и спросил: — Скажите, где я нахожусь?