Александр Чернобровкин
Были древних русичей

Кат

   Верхние угли в горниле покрылись серовато-белым пеплом, лишь нижние, багрово-оранжевые, проглядывали в просветы не спекшейся пока корки, напоминая переполненные звериной яростью глаза и как бы расплавляли воздух над собой, делая его зыбким и тягучим, прорывались дальше и играли золотисто-красными отблесками на разложенном на грязном, в подпалинах столе клеймах, прутьях, клещах, молотках, ножах, деревянном кнутовище, захватанном до блеска, и металлических вставках в концы треххвостого кнута, в лужице на земляном, утрамбованном полу, подернутой пленкой и похожей на темно-вишневый студень, на отшлифованном жале крюка, повисшего надлужицей на толстой бечеве, продетой в кольцо, которое было приделано к высокому, покрытому копотью потолку, на железном засове низкой, закругленной сверху двери с маленьким глазком, сколоченной из толстых дубовых досок, на железном засове и полосках другой двери, широкой, почти квадратной, которая находилась напротив первой и выше, под потолком, и кней вела каменная лестница в пять стертых ступенек и без перил, на сложенных из диком камня и будто покрытых потом, отсыревших стенах, на темной, потерявшей краски иконе и еле коптящей, бронзовой лампадке, висящих в углу, на стоявшем там же на полу чугуне с придавленной камнем крышкой, на покрывале, сшитом из волчьих шкур, которым была застелена лавка, на воде в двух кадках, стоявших между лавкой и горном, на лице человека, приземистого, но широкого в кости, с густой темно-русой с рыжинкой бородой, который мыл руки в ближней к огню кадке. Если на лбу, с прилипшими к нему темно-русыми прядями, и на крупном пористом носу блики перемещались медленно, плавно, то на поверхности воды вели себя беспокойно: то дробились, то сливались, то совсем исчезали, когда человек окунал или вытягивал закопченные сильные руки, покрытые густой, но короткой, подпаленной шерстью. Вытянув руки из воды, он долго тер их золой, скреб ногтями, а потом выковыривал лучинкой из под ногтей грязь, которая, попав на мокрые подушечки, оставляла розовые следы, и окунал снова по локоть, до закатанных рукавов грязной, в бурых пятнах спереди, желтовато-белой, исподней рубахи, мокрой от пота под мышками и между лопатками. Зола всплывала на поверхность темно-серыми комками, какое-то время перекатывалась на волнах вместе с отблесками, словно пыталась прогнать их, и постепенно исчезала, то ли растворяясь, то ли оседая на дно. Выигравшие поединок отблески сбивались в широкую полосу и затихали, обхватив замершие локти, и казалось, что падают золотисто-красные не от углей в горниле, а от рук.
   Кто-то тихонько, по мышиному поскребся в верхнюю дверь раз, другой. Тяжелая дверь качнулась от сильного толчка и замерла, приоткрытая на самую малость, точно ее отщепили от косяка, вогнав клин. В щель просунулась черная собачья морда с седой клочковатой шерстью вокруг пасти, лысым темечком и золотой серьгой в правом ухе. Пес долго и настороженно принюхивался, подергивая черным влажным носом, затем полыхнул, оглядывая помещение, багровыми, как раскаленные угли, глазами, которые, потухнув, превратились вбельма с едва заметными черными рисочками в центре. Куцехвостое, без единого светлого пятнышка туловище протиснулось вслед за мордой и как бы подталкивая ее, замерло на верхней ступеньке, брезгливо стряхнув с лап снежинки, кончиком хвоста ударило по дубовой двери, которая легко и бесшумно захлопнулась. Прямо с лестницы пес сиганул на стол, обнюхал разложенные там инструменты, недовольно фыркнул и глухо рыкнул и вторым прыжком оказался у лужицы. Шерсть вздыбилась на холке, будто хотела достать до нависшего над ней крюка, по телу пробежала судорога. Пес тявкнул хрипло, словно кашлянул, легонько ткнулся мордой в лужицу, прорывая пленку, и начал жадно лакать. В углу пасти появилась розовая слюна, а из глотки послышалось довольное урчание, напоминающее скрежет ножа, который точат на вертящемся круге. Урчание становилось все громче и громче, будто круг вертели все быстрее и быстрее.
   Хозяин словно не замечал гостя, еще какое-то время держал руки в воде, потом побултыхал ими и медленно, точно не хотел, чтобы хоть капля упала на пол, высунул из воды и подержал над кадкой. Грязной тряпкой – лоскутом от старой исподней рубахи – вытер руки и повесил ее на гвоздь, вбитый в стену у горна. Только после этого он повернулся к псу, вылизывающему края неглубокой впадинки, в которой стояла раньше лужица.
   Почувствовав взгляд человека, черный пес испуганно вжал голову в плечи и осторожно, словно ждал удара и готов был отпрыгнуть, повернул ее. Глаза его, встретившись с человеческими, налились краснотой, точно зрачки-рисочки, растекаясь по бельмам, изменяя свой цвет, затем вспыхнули, будто выстрелили багровыми искрами, но не смогли одолеть человека и потухли. Пес встал на задние лапы, пригнул голову, точно кланялся, обхватил левой лапой морду, а правой ударил по золотой серьге. Она издала звук чистый и звонкий, будто ударили по ней золотым молоточком, – и пес вдруг увеличился в несколько раз, а шерсть уплотнилась и соткалась в толстую черную материю плаща, укрывавшего от макушки до лап. Полы плаща распахнулись и опали, и из него, точно светло-коричневая гусеница из черного кокона, высунулся лысый старичок с жиденькой седой бороденкой, с похожими на бельма глазами, имеющими вместо зрачков еле заметные рисочки, и с золотой серьгой в правом ухе. Старичок откинул плащ за спину, вытер узкой морщинистой темно-коричневой рукой по-юношески алые губы, тонкие и постоянно шевелящиеся, будто черви на огне, и радостно захихикал. Смех был необычный – будто топором рубили кольчугу – хрз-хрз-хрз!..
   – Отдыхаем после трудов праведных? – спросил старичок и, подобрав полы плаща, бесшумно подкрался мелкими шажками к нижней двери, посмотрел в глазок То, что он там увидел, подняло дыбом сохранившиеся на затылке редкие седые пряди и заставило старичка зябко поежиться. – Отмучился грешник. Предупреждал его, неслуха, предлагал ко мне в помощники идти. Так нет, гордыня его обуяла: думал, самый хитрый, не выследят. А кто-то возьми и подкинь попу письмецо подметное – и нет больше злодея! Хрз-хрз-хрз!..
   – И тебя ждет такое, – равнодушно произнес хозяин.
   – Нас, – поправил гость, подошел к нему и с ехидной усмешкой заглянул снизу в лицо, быстро шевеля алыми губами, будто смаковал исходящий от хозяина запах. – Каждому воздастся по делам его – так, кажется, в Писании?.. Значит, обоих нас ждет геенна огненная. Хрз-хрз-хрз!
   – Разве? Ты губишь души, а я – кат.
   – А чего же тогда люди тебя душегубом зовут, а? – старичок захихикал и опять заглянул снизу в глаза хозяина. Увиденное заставило оборвать смех. – Ну, ладно, не время разговоры праздные вести. Помнишь уговор?
   – Помню.
   – Сделал?
   Хозяин не ответил.
   Старичок нетерпеливо задергался, затряс лысой головой и протянутыми руками, жалобно заскулил:
   – Дай, дай, дай!..
   – Уговор, – отрезал хозяин.
   – У-угх! – раздраженно рыкнул старичок, торопливо сунул руку за отворот светло-коричневого старенького зипуна, порылся там и вытянул ее сжатой в кулак Поднеся сухонький кулак к лицу ката и резко разжав пальцы, показал на темно-коричневой ладони золотую монету, новенькую, блестящую и, казалось, еще теплую после чеканки.
   Хозяин взял ее двумя толстыми почерневшими от железа и огня пальцами, попробовал на зуб. Сходив к иконке, достал из-за нее маленький серебряный сосудик, пузатый и с узким горлышком, вернулся к столу, кинул на него монету. Вытянув из горльппка пробку – потемневший от времени сучок – брызнул из сосудика на монету. Она зашипела, как раскаленное железо в воде, вспыхнула синеватым пламенем. Запахло серой. Когда пламя потухло, на столе вместо монеты лежала горсть обожженной, красноватой глины. Хозяин тряхнул сосудиком в сторону гостя.
   Колдун шарахнулся от брызг, злобно рыкнул – и сразу заискивающе засмеялся.
   – Пошутил, каюсь!
   – Не люба святая водица?
   – 06, не люба! – признался старичок – Спрятал бы ты ее, а?
   – Вдруг ты еще раз пошутишь?.. Ну-ка, выкладывай.
   Колдун достал вторую монету, не новую, с зазубриной на обрезе, кинул на стол. Она покатилась, перепрыгнула, звякнув, через металлический прут, ударилась о клещи и, покачавшись, легла на стол. Капля святой воды, упавшая в центр ее, не растеклась и заиграла разными цветами, как росинка под солнечными лучами. Хозяин, взяв монету, долго с любопытством рассматривал ее, покусывая западающие в рот кончики рыжеватых усов, а затем спрятал в мешочек, висевший на гайтане, рядом с позеленевшим медным крестиком.
   – Помни, – сказал колдун, – пока будешь расплачиваться ею, будет возвращаться к тебе, а если подаришь…
   – Не запамятую.
   – Как же, как же! Хрз-хрз-хрз!.. Да, теперь заживешь на славу: вино, девки, – гуляй душа! – согласился старичок и протянул к нему сложенные лодочкой темно-коричневые ладони: – Давай!
   Хозяин шагнул к лавке, замер, будто вспомнил что-то, и пригнув голову, как при входе в низкую дверь, пошел к стоявшему в углу под иконкой чугуну с крышкой, придавленной камнем. Скинув камень и крышку на пол, долго бултыхал рукой в чугуне, пока не нашел то, что нужно. Он оторвал от висевшей на гвозде, грязной тряпки лоскуток, завернул в него выловленное из чугуна, вытер покрытую розовой влагой руку, а потом отдал сверток колдуну.
   Тот схватил жадно и сразу отступил задом шага на три от хозяина Осторожно, точно боялся сделать больно, развернул лоскуток на узкой ладони. Посередине лоскута, на розовом мокром пятне, лежало большоесердце, свежее, вырванное из груди совсем недавно.
   – У-у, какое большое! – Колдун понюхал его, подергивая носом и шевеля алыми губами. – И дух от него не человечий. Ф-р-р!..
   – Нечисть и воняет нечистью, – ответил хозяин, почесывая щеку.
   – Теперь мне послужит! – радостно сказал старичок, завернул сердце в лоскут изавязал тугим узлом. – Славный будет холоп! Хрз-хрх-хрз!
   Онопять подошел к нижней двери, посмотрел в глазок, на этот раз спокойно.
   – Сожгут тело-то?
   – Поутру, – ответил кат.
   – Успею, – тихо вымолвил колдуни вернулся к столу. – Ну, прощай!
   – До встречи, – мрачно произнес кат.
   Старичок лукаво захихикал, собрался сказать что-то, но передумал. Схватив зубами узелок он закутался с головой в плащ присел. Из-под плаща донесся чистый звон, будто золотым молоточком ударили по золотой серьге – и старичок превратился в черного пса с узелком в зубами. Прошмыгнув мимо ката, взлетел по лестнице, царапнул лапой дверь, заставив приоткрыться на самую малость, и исчез за ней.
   Хозяин поднялся по лестнице, закрыл дверь на засов и трижды перекрестил ее. Вернувшись к горну, накидал в него древесных углей из стоявшего рядом мешка и часто заработал мехами. Они жалобно скрипели и выдували воздух со звуком, похожим на лопотание Пламя загудело, заметалось по горнилу, ярко осветило помещение. Блики веселее забегали по инструментам, стенам, воде, покрывалу.
   Хозяин подошел к столу, выбрал два прута, гладких с одного конца и шершавых, в окалине, с противоположного. Постучав шершавыми концами по столу, сбивая окалину, опустил их в кадку с водой, точно закаливал. Прутья нужны были, чтобы нанизать на них куски мяса, которые хозяин вынимал из чугуна, стоявшего в углу под иконкой. Упругие и скользкие куски линями выскальзывали из корявой руки, плюхались в рассол, разбрызгивая его. Тяжелые, тягучие капли стекали по стенам, по чугуну извне, застревая на крутом боку, словно раздумывали, не упасть ли прямо отсюда на пол, и, не решившись, ползли дальше между бугорками копоти. Рука с растопыренными толстыми пальцами ныряла в зев чугуна, по новой вылавливала кусок и медленно, боясь уронить, вытягивала из рассола, а другая рука подносила прут шершавым концом к темно-красному, казалось, только что вырезанному из тела, мясу, вдавливала в середину куска, образуя впадинку, которая мигом заполнялась бледно-розовой жидкостью, похожей на сукровицу. Прут с трудом протыкал мясо и, словно никак не мог остановиться, вонзался в него на всю длину, сначала до державшей прут руки, потом – до последнего нанизанного куска. С мяса долго еще падали розоватые тягучие соленые капли, как будто оно оплакивало само себя, и дорожка из этих слез протянулась от чугуна к горну, куда вернулся кат. Прутья были закреплены в горниле так, чтобы огонь не доставал до мяса, но оно все равно быстро потеряло влажный блеск и потемнело. Золотисто-красные языки жадно тянулись к нему, иногда добирались-таки и уволакивали за собой бледно-розовые слезинки, которые, упав на угли, сразу испарялись.
   Кат сходил к лавке, достал из-под серого с рыжими подпалинами покрывала зеленый штоф с водкой и краюху черного хлеба, надкушенную с одного конца. Поставив напротив горнила мешок с углем, сел на него лицом к огню, отхлебнул из штофа, занюхал хлебом и замер, уставившись на пляшущие золотисто-красные языки. Казалось, он молился им, беззвучно произнося слова, в которых была и жалоба на то, что не успел родиться во времена огнепоклонников. Иногда, словно этого требовал ритуал обряда, поворачивал прутья, чтобы мясо поджаривалось ровно, снова выпивал маленький глоток водки и занюхивал хлебом.
   Вынув оба прута из горнила, положил один мясом на клещи и ножи, а второй поднес ко рту, жадно вцепился зубами в верхний кусок, по-звериному дернул головой, срывая его, проглотил, почти не пережевывая, лишь фыркал, обдувая обожженное небо, и ронял на подбородок капли горячего жирного сока. Каждый кусок запивал водкой и заедал хлебом, который кусал мягко, будто деснами. Вскоре оба прута опустели и были брошены на стол у молотка, а штоф – в угол у чугуна, где посудина напоминала выглядывающую из-под большого черного камня зеленую лягушку. Хозяин потянулся, хрустнув костями, почесал волосатую грудь, засунув руку в разрез рубахи, достал из-за пазухи мешочек на гайтане, а из мешочка – золотую монету с зазубринкой на обрезе и, вытерев руку о штаны на бедре, положил монету на мозолистую широкую ладонь и долго смотрел на нее с тем благоговением, с каким недавно любовался пламенем. Потом монета была спрятана в мешочек, а мешочек – за пазуху, хозяин подошел к лавке и, не раздеваясь и не разуваясь, завалился на нее поверх покрывала. Через минуту он уже храпел. Храп напоминал треск костей, перемалываемых каменными жерновами.
   Разбудили ката стук в верхнюю дверь – сначала тарабанили кулаками, затем шибанули ногой – и крики:
   – Эй, кат, открывай!
   Не обращая внимания на стук и крики, онсел на лавке, зевнул, перекрестив привычно рот, почесал спину, потом задумался, вспоминая, отчего на душе тяжело, и рука так и осталась заведенной за спину, а глаза тупо уставились на одно из двух окошек-бойниц, расположенных почти под потолком в стене напротив горна, через разрисованные морозом стекла которых в помещение проникал тусклый свет. Вспомнив, что было ночью, он подошел к дальней от горна кадке, припал ртом к воде. Пил долго и громко сопя. В другой кадке он медленно умылся, по-собачьи отфыркиваясь. Вытирался снятой с гвоздя грязной тряпкой, надолго прижимая к лицу, будто хотел на целый день запомнить ее запах. Перед тем, как открыть верхнюю дверь, трижды перекрестил ее и сплюнул через левое плечо.
   – Православные уже заутреню отстояли, а ты все дрыхнешь! – накинулся на него вошедший первым стрелец – статный юноша с озорными глазами и нежным светлым пушком на щеках и подбородке, одетый в сшитый по фигуре красный кафтан и красную шапку с рыжей беличьей выпушкой.
   Второй стрелец был постарше годами, с черной бородой, заостренной книзу и плохо прикрывающей сабельный шрам на левой щеке. Кафтан на нем был поплоше, а шапка с заячьей выпушкой. Остановившись на верхней ступеньке, он нашел глазами иконку и перекрестился на нее. Движения его были степенны, а выражение лица строго и исполнено достоинства. Он прошел за молодым к нижней двери, подождал, пока тот заглянет в глазок и испуганно отпрянет, посмотрел и сам, долго и без страха.
   Хозяин словно не замечал их. Сложив в горниле костерком щепки и поленья и накидав сверху углей, оторвал от куска бересты длинную ленту, белую с черными крапинками с одной стороны и светло-коричневую с другой, поджег ее от лампадки и, прикрывая ладонью огонь, жадно пожирающий ленту и коптящий густым черным дымом, отнес к горнилу и сунул в костерок. Подождав, пока пламя разгорится получше, подкинул углей и неспешно заработал мехами, которые наполнили помещение жалобным скрипом и лопотанием.
   Шумно хлопнув дверью, в помещение зашел священник, высокий, дородный и круглолицый, с красными от мороза и водки щеками и носом, с окладистой светло-русой бородой, в черной рясе до пят, поверх которой был надет на длинной, до пупа, серебряной цепи серебряный крест с большим рубином в перекрестии. Правой рукой он цепко, как за рукоять меча, держался за основание креста. Простуженным басом поп спросил у хозяина, показав бородой на нижнюю дверь:
   – Там?
   – А куда он денется, мертвый? – сказал кат.
   – Ну, мало ли?! От колдуна всего можно ждать! – Поп выставил крест вперед, открыл нижнюю дверь и вошел в нее со словами: – Господи, спаси и сохрани…
   И стрельцы скрылись за дверью. Вскоре оттуда выскочил юноша, опростоволосился, истово перекрестился несколько раз и вытер шапкой побледневший лоб. Второй стрелец выбрался задом, волоча за собой голое, задубелое человеческое тело, казавшееся черным от синяков и засохшей крови. Лицо трупа было обезображено, без ноздрей, губ и ушей, а закатившиеся глаза смотрели пустыми белками, напоминая комочки снега на саже. Грудь была разворочена, поломанные ребра походили на сучья с ободранной корой. Юный стрелец подождал, пока тело перетянут через порог, подхватил не сгибающиеся ноги с обожженными ступнями. Последним вышел поп, остановился на пороге, осенил крестным знамением комнату, из которой вынесли труп, и закрыл дверь, произнося:
   – Во имя отца, и сына, и святого духа, аминь!
   Стрельцы вытащили мертвого колдуна во двор, послышалось испуганное ржание и голос юноши:
   – Балуй, сволочь!
   Направился к выходу и священник, но хозяин преградил ему дорогу.
   – Батюшка, молебен хочу… – скороговоркой произнес он.
   – Чего тебе? – не понял священник.
   – Молебен, во спасение души грешной, – повторил кат. – Вчера поутру в лесу шатуна на рогатину посадил. Шкуру хочу… в уплату за молебен…
   – А-а! Ну, давай… Во спасение души – это надо, особенно тебе. Работенка у тебя того … – он посмотрел на орудия пыток, на хозяина – не обиделся ли? – и добавил: – Богоугодное дело делаешь – там зачтется… А шкуру давай. Мне сегодня уже поднесли одну. Ночью, слыхал, переполох был?
   – Нет, спал я, – ответил хозяин, пряча глаза.
   – Ну, здоров ты спать! Такой шум был – всех на ноги поднял, кроме тебя!
   – А что стряслось?
   – Медведь в терем княжеский залез, в коморку к ключнику. Разодрал его в клочья – если б не золотая серьга, не опознали бы. И дворового помял. Хорошо, стрельцы подоспели, упорались с косолапым.
   – Медведь? Ключника? – переспросил кат.
   – Ага. Тоже шатун. Лето сухое было, не нагуляли жирку, – сказал поп. – Непонятно только, как он в коморку забрался. Окно в ней зарешеченное, а дверь изнутри н засов была заперта, вышибали, когда услышали оттуда рев и крики. Странно все это. И зелья всякие в коморке нашли. С червоточинкой был ключник. Давно я к нему приглядывался, да не за что было зацепиться, ловок был, сукин сын!.. Ну, о покойниках или хорошо, или… – он перекрестился, потом боевито вскинул голову и цепче ухватился за крест.
   – Где там твоя шкура?
   – Сейчас.
   Кат исчез за нижней дверью и вернулся через короткое время с пустыми руками и растерянным лицом.
   – Нету, – промолвил он и подозрительно посмотрел вслед ушедшим стрельцам. – Вчера вечером была. Когда мертвеца затаскивал, была, ей-богу!
   – Хитришь, братец!
   – Истинный крест, не вру! – перекрестившись, поклялся кат. Поняв, что ему не верят, предложил: – Может, это – золотой? – Он вынул из-за пазухи мешочек, достал из него монету с зазубриной на обрезе. – За молебен… во спасение… Нет, дарю на церковь.
   Поп проверил монету, впившись в нее белыми крупными клыками, довольно улыбнулся и спрятал в загашник под рясу. Благословив ката, протянул ему серебряный крест для поцелуя.
   Кат приложился потресканными губами к багровому камню, на котором играли золотистые отблески, обслюнявил его и будто слизал отблески. И так и стоял, не разгибаясь, пока священник не скрылся за верхней дверью. Очнувшись, подошел к лавке, порылся под покрывалом, серым в рыжих подпалинах. Находку сжал двумя руками, осторожно вынул из-под покрывала, поднес к горну. Потемневший от засохшей крови узелок упал в самый жар, на раскаленные, золотисто-красные угли, запрыгал, как живой, и вдруг взорвался синим пламенем, испускающим черный жирный дым, который завертелся воронкой и стремительно вылетел в дымоход. Из горнила сильно пахнуло серой.

Ведун

   Посреди лесной поляны рос дуб в три обхвата, величественный, как идол, с кроной густой, широкой и настолько высокой, что казалось, будто достает до облаков, и, глядя на нее, у многих возникала мысль, а не вырий ли это – мировое райское дерево, у вершины которого обитают души умерших? Толстыми темно-коричневыми корнями, похожими на птичьи пальцы, вцепился дуб в землю, покрытую неяркими лесными цветами, зеленой травой и почерневшими прошлогодними желудями. На согнутом в суставе пальце-корне сидел ведун – старик с цвета потемневшего серебра волосами, длинными, вьющимися, разделенными на прямой пробор, бородой по пояс и кустистыми бровями, нависающими над глубоко сидящими глазами, почти полностью закрывая их, одетый в белую с красно-синей вышивкой по вороту рубаху навыпуск и черные штаны. Он держался двумя руками, серо-коричневыми, будто прокопченными и покрывшимися пылью, за посох, который верхним концом лежал на правом плече, а нижним упирался в землю между босых ног, тоже серо-коричневых, со светло-серыми ногтями и сильно выпирающими плюснами. Слева от старика лежал волк с шерстью цвета потемневшего серебра, примостив корноухую голову, со шрамами от рысьих когтей, выцарапавших правый глаз, на передние лапы, широкие, со сточенными когтями, которые, казалось, не смогут удержаться, заскользят на утоптанной, прорезанной трещинами тропинке, ведущей от леса мимо дуба к просевшей в землю хижине. Стояла она неподалеку от дуба, крона нависала над ближней ее четвертью и накрывала тенью всю полностью, как бы пряча и от любопытных взглядов, и от солнечных лучей. Другая тропинка, короче и уже, вела от хижины к роднику, чистому и звонкому, убегающему тонким ручейком вдоль первой тропинки в лес, где замолкал, с трудом пробиваясь через завалы прошлогодней листвы. И человек, и зверь, не шевелясь, слушали веселый перезвон воды и смотрели в ту сторону, куда убегал ручеек. Смотрели равнодушно, наверное, не было уже ничего на земле, что могло удивить их, нарушить их покой, лишь иногда волк прял куцыми ушами, то ли настороженно прислушиваясь к чему-то еще, то ли реагируя на укусы блох.
   Зверь тревожно дернул головой, оторвал ее от лап. Пасть приоткрылась, обнажив стертые желтые зубы, а черный, поблескивающий нос зашевелился, принюхиваясь.
   – По делу едет, в первый раз, – тихо произнес ведун, – часто останавливает коня, решает, не повернуть ли назад, от греха подальше. Муж зрелый, осторожный и истинно верующий.
   Волк, будто поняв слова человека, положил голову на передние лапы и прищурил левый глаз, наблюдая, как из леса на поляну выезжает на кауром жеребце широкоплечий мужчина лет сорока с небольшим. Открытое лицо его было загорелым и обветренным, темно-русые с проседью борода и выглядывающие из-под зеленой шапки волосы – аккуратно подстрижены. Одет в темно-зеленый полукафтан с обтянутыми желтой тканью пуговицами и штаны и коричневые юфтевые сапоги с загнутыми вверх носками. Сильной рукой всадник сдержал шарахнувшегося, почуяв волка, жеребца, стегнул нагайкой, заставив везти себя к дубу. Остановился в саженях трех, спешился и, удерживая за повод перебирающего ногами и испуганно косящего глаза коня, снял шапку и поклонился, не глубоко, но с уважением.
   – День добрый!
   – Здравствуй, – тихо ответил ведун.
   – Прими скромные дары, – сказал мужчина, снял с жеребца переметные сумы, подошел к старику и положил у его ног, показав содержимое: окорок, колбасы, кренделя, бутылки заморского вина и туесок с медом.
   – Спасибо, – поблагодарил ведун, глядя не на дары, а на волка, который приподнял морду и жадно зашевелил носом, принюхиваясь к сумам. – Поторговал с барышом – так?
   Мужчина удивленно посмотрел на него, ответил робко:
   – Истинно так.
   Ведун пригляделся к украшенному янтарем кошелю, висевшему на узком, с серебряными бляшками поясе.
   – Как там варяги – не грозят войной?
   – Не до нас им, между собой воюют, – уже не удивляясь, ответил купец.
   – Опять к ним поедешь или в Орду?
   – Опять к ним: торг больно хорош.
   – Ты здоров, дела в порядке, не прелюбодей, и жена должна быть под стать мужу, значит, из-за детей беспокоишь, из-за сына, – поразмышлял вслух ведун. – Ну, сказывай, что натворил отрок.
   Купец еще раз поклонился, теперь уже до земли.
   – Помоги, век не забуду, отблагодарю!..
   – Если в моих силах будет, – остановил ведун. – Что стряслось?
   – Погиб сын. И умер не сразу, а не успел сказать, кто его: пуля в голову попала, без памяти был… Два года я у нехристей просидел: смута у них была, шибко на дорогах шалили. Мои решили, что еще на год задержусь, сын не утерпел и с чужими купцами к варягам на торг подался. Обоз как раз мимо шел, сын и пристал к ним, товара взял много. Вернулся я, подождал, надеялся, по первому снегу возвратятся., а на Николу-зимнего подался следом. И разминулся. На Рождество привезли его, беспамятного. Сказали жене, что ночью напали на их обоз и подстрелили сына. Ну, это частенько бывает, такова доля купеческая. В этот раз и на нас разбойники нападали, однако мы быстро охоту отбили, люди у меня ученые и смелые, один к одному молодец… Только вот что странно: вместе с сыном погиб и помощник его, холоп верный, а из ихних людей погиб ли кто – одному богу известно, и ни товара, ни барыша у сына не оказалось, мол, в кости проиграл да на гулящих девок потратил.