Страница:
Александр Чернобровкин
Мера прощения
1
Я никак не мог поверить в услышанное, потому что не вязался в моем сознании женский голос с произнесенными им словами «к высшей мере наказания»: женщина – и приговаривает к смерти?! Что-то здесь было не так. Но надменная улыбка Володи, сидевшего на скамье подсудимых, подтверждала, что все именно так – жизнь за жизнь. И появилось у меня подозрение, что виновата во всем улыбка. Она у Володи особенная: верхняя губа поджимается к носу, обнажая розовую десну и широкие белые зубы, настолько чистые, здоровые, что, казалось, в них должны отражаться твои недостатки. Так и хотелось долбануть от всей души по зубам, чтобы не выдавали, но в уголках улыбающихся губ таилась готовность постоять за себя. Я до сих пор боюсь этой улыбки. Володька знает все мои недостатки – ох, как их много! – и может «одарить» улыбкой в любое время, однако давно уже не делает этого. Наверное, решил, что на меня она больше не действует. Еще и как действует! Не хуже, чем в свое время на командира нашей роты в мореходном училище, которого улыбка приводила в бешенство.
– Почему улыбаетесь?.. Я вас спрашиваю!.. Четыре наряда!
– Есть четыре наряда! – бодро повторял Володя и продолжал улыбаться.
– Еще четыре наряда!
– Есть еще четыре наряда!
– Еще четыре!!! Выйти из строя! В кубрик шагом марш!
Однажды я спросил друга:
– Зачем ты с ним связываешься? У него же диагноз: военный. Грешно над больным насмехаться.
– Я над собой, – ответил он, – над тем, что жизнь постоянно сталкивает меня с такими вот, и когда-нибудь это плохо кончится.
Получается, он уже тогда, лет двенадцать назад, предчувствовал сегодняшний день. Поэтому и улыбается сейчас: а ведь был прав!
Рядом со мной еле слышно всхлипнула Алла Юрьевна, Вовкина мама. Все заседание она молчала и смотрела на судью с вызовом, будто именно над ней вершился суд, и неправедный. Лицо ее было бесстрастнее голоса судьи, и только руки выдавали – без перерыва теребили ремешок новой сумочки.
Стоит сумочка не меньше двухмесячной Вовкиной зарплаты в валюте, на такие подарки матери кроме него больше никто не способен. Впрочем, сегодня он вел себя как все – отпирался до последнего, мне даже стало немного стыдно за него. Понятно, если бы я так отпирался – в порядочные рылом не вышел да и не собираюсь выходить, – но Володя!.. Все улики против, значит, сознавайся и кайся. Правда, труп не нашли, скорее всего, путешествует в акульих брюхах по Индийскому океану или уже осел на океанское дно в виде нескольких кучек удобрений. Грешно, конечно, так о покойнике, но на хорошего человека Володя руку бы не поднял. Преднамеренно – никогда, быстрее сам бы за другого подставился.
Из-за этой черты его характера мы и стали друзьями. Сначала я сторонился его. Ходит, понимаешь, правильный весь, как тригонометрические таблицы, и на всех с презрительной ухмылкой поглядывает: я – хороший, а вы все – дерьмо. Ну и ходи себе – без тебя обойдемся. И прошли бы мы с ним через мореходное училище параллельными курсами, не столкни нас ураган в образе преподавательницы математики – хрюшки размалеванной.
Военные дисциплины у нас преподавали офицеры, а гражданские – нормальные люди. Точнее, начинали они нормальными, а через пару лет превращались в полуофицеров. Я всегда считал, что лучше иметь дело с двумя дураками, чем с одним полудурком, и в тот день еще раз убедился в этом.
Хрюшка размалеванная – дамочка неимоверной толщины с ряшкой, похожей на пользованную палитру, – дежурила по учебному корпусу во время самоподготовки курсантов. Большинство преподавателей относилось к этой обязанности так, как она того заслуживала, – закрывались в кабинете и занимались своими делами. Хрюшке же не сиделось, пошла проверить, все ли курсанты на месте и усердно ли самоподготавливаются. Все – это полторы тысячи оболтусов, отлынивающих от учебы в пятидесяти аудиториях. И из всех приглянулся ей именно я, потому что слишком поздно вскочил по команде дежурного «смирно», когда преподавательница вошла в нашу аудиторию. К тому же она заметила, что я спал, и даже не на учебнике.
Мило улыбаясь, она минут пять изощрялась в колкостях о моей помятой физиономии, а я слушал, покорно склонив голову. Я разрешаю издеваться над собой – она ограничивает наказание только оскорблениями. Офицерам разрешал приложиться кулаком к моей спине или грудной клетке. Нарушение за нарушение – обе стороны довольны, но в тот день неписаный закон училища был нарушен.
– Как твоё фамилиё? – спросила она и приготовилась записывать.
Такое называется подлостью. И я сорвался.
– Моё фамилиё... – я повторил не только ошибки, но и сымитировал ее голос.
– Как ты смеешь передразнивать?!
Видать, от мужа утром чертей получила и решила отыграться на любой особи мужского пола. Это на курсанте-то, семнадцатилетнем сопляке!
– А вы как смеете издеваться?! – вмешался вдруг Володька. – Мы что – ваши рабы?! Учитель называется!
– Как?!.. Что?!..
Бунт на корабле. Я готов был убить Володьку. Теперь парой нарядов не отделаешься.
– Фамилия?
Володя назвался.
– Почему вы улыбаетесь?.. Прекратите улыбаться!.. Прекратите сейчас же!.. Ну, ты у меня получишь! – Она хрюкнула, будто втягивала вытекающую через нос слюну, и выскочила из аудитории.
Сосед мой по парте, носивший кличку Змей, прошипел ехидно:
– Картина Репина «Приплыли».
Через месяц со мной за партой сидел Володя. За эти тридцать дней, самых неприятных в моей жизни, мы подружились. Никто не мог понять, что связывает нас, людей абсолютно противоположных, даже противопоказанных друг другу. А что тут понимать? Черному и белому нельзя быть порознь, кажутся серыми. И еще мы оба ненавидели стадо, правда, Вовка пытался его перевоспитывать, а я – облапошивал.
Разборы с преподавательницей проводились в кабинете начальника судоводительской специальности. Я очень-очень чистосердечно признал свою вину и извинился перед Хрюшкой, и был отпущен ненаказанным, а Володька уперся рогом: пусть сначала она извинится. Дело шло к исключению из училища. Вызвали Вовкину маму – не помогло. И наступила тревожная пауза. Вовка жил по общему распорядку дня, ходил на занятия, но все точно не замечали его: преподаватели не спрашивали, командир роты не наказывал, старшина пропускал его фамилию на вечерних проверках и не ставил в наряды.
Это был редкий и, как я думал, последний раунд моей борьбы с собственной совестью. Все забыли, что виновником инцидента был я, напали на Володю. А он, дурак, упрямился. Спрашивается – какого черта?! Сказал бы «извините» – и дело с концом. Влепили бы ему четыре наряда, преподаватели были бы довольны, а я посмеялся бы над ними и над Вовкой, что, балбес, подставился. А теперь его должны будут выгнать из училища. Значит, заберут в военно-морской флот на срочную службу – три года жизни вырвут и выбросят государству под хвост, – плюс потом не восстановят в училище, не дадут получить штурманский диплом – мечту Вовкиной жизни. И во всем этом буду виноват я. Хоть иди и проси, чтобы тебя вместо него выгнали! Но ведь не примут жертву. Им надо согнуть или отрубить строптивую голову, нестроптивых и без моей почти триста миллионов.
Как ни странно, пауза затянулась до окончания Володькой училища. Его совсем не наказали, вшивых нарядов, которые преподаватели и офицеры раздавали направо и налево, и тех не было. Все делали вид, что Володя извинился, а он презрительно улыбался. Позже он рассказал мне, что такое с ним не впервой случается. Убежденный в своей правоте, он стоял до последнего, и люди, наделенные в системе властью и в то же время тайные противники этой системы, поругивающие ее на кухнях – кухонные революционеры, как я называю, – не давали его в обиду самим себе. Наверное, чтоб было в кого верить: ночь не страшна, если на небе есть хоть одна малюсенькая звездочка. Ну, Володька всегда страдал хорошим мнением о стаде. По-моему, они просто хитрили. Не наказали, значит, покаялся, но выторговал обещание не разглашать это – попробуй докажи кому-нибудь обратное. Впрочем, Володя никому ничего не доказывал. Ему всегда верили. Даже первого апреля.
Вот только сегодня произошла осечка. Наверное, потому, что впервые соврал. Я не сомневался, что в ночь с восьмого на девятое июня 1982 года Володя, сменившись с вахты, вышел на корму, где прогуливался первый помощник капитана (по-флотски Помполит или Помпа), и выполнил обещание, данное несколько дней назад во время их ссоры в кают-компании. Неясным было только, из-за чего вспыхнула ссора, почему ненавидели друг друга. Судье Володя не ответил на этот вопрос. Может, мне ответит? Мне кровь из носу надо было узнать, что заставило его убить человека, а потом защищаться с бессмысленным упрямством, как даже я не сумел бы, хотя очень люблю жизнь. Должен же я, наконец, понять, что за кубик лежит одновременно и в фундаменте и на вершине пирамиды под названием Володя. Не думаю, чтобы он сильно изменился за два года, что мы не виделись. Такие, как он, не меняются. В этом их сила, но на этом их и ловят.
Володю охраняли два сонных широкоплечих милиционера, похожих на серые противотанковые надолбы.
– Должны пустить, я же мать... – в который раз повторяла Алла Юрьевна, повиснув на моей руке и с надеждой снизу вверх заглядывая мне в лицо.
– Молчите, – попросил я, продолжая идти на милиционеров с видом человека, имеющего право на бесправие. На мне форма с погонами старшего помощника капитана: приехал в суд прямо из отдела кадров пароходства, где встретил случайно нашего с Володей знакомого, от которого узнал о беде. Форма имеет власть над человеком, заставляет вести себя не всегда так, как хочется, но и награждает некоторыми привилегиями, особенно при общении с людьми в форме, пусть и в другой.
– Родственники. Мать и брат. Попрощаться, – доложил я, остановившись перед дверью судебной камеры и глядя прямо перед собой.
– Только не долго, – разрешил милиционер, казавшийся пожелезобетоннее.
Володя не смотрел на нас и вроде бы не видел, но встал со скамьи, сутулившийся и обмякший, точно должен был выслушать еще один смертный приговор. Руки его висели вдоль тела, не обняли мать, робко прижавшуюся к нему. Я пока не знал, как оживить его, поэтому стоял у двери и ждал.
Алла Юрьевна тихо заплакала. Я знаю ее несколько лет, но впервые вижу плачущей. Раньше она мне казалась слишком черствой даже для нашего жесткого времени, отгородившейся от людей чувствонепропускающим колпаком. А выходит, она слишком ранима, чтобы подпускать мир близко к себе.
Мать и сын разговаривали молча. К концу разговора руки Володи очутились на ее плечах. Я подождал немного и тоже положил свою руку. Положил требовательно. Я должен успеть узнать что-нибудь, что сбережет жизнь ее сыну. Уверен, что есть какие-нибудь смягчающие обстоятельства, которые Вовка не сообщил суду из гордости. Мать поняла меня и подчинилась моей руке:
– За что ты его? – спросил я, когда Алла Юрьевна отошла в сторону.
– Кого? – Он не лукавил, действительно не понял моего вопроса, все еще разговаривал с матерью.
– Помполита.
– Дешевка, – равнодушно произнес он. Это, не слишком грубое слово я больше всего боялся когда-нибудь услышать от него в мой адрес. Знаю, что заслуживаю его, но услышать бы не хотел, потому что в Вовкиных устах оно звучит приговором.
– Ну, все-таки, из-за чего вы? Не мог же ты просто так...
Он все еще молчал.
– За что? – повторил я.
– Ни за что, – ответил он и презрительно улыбнулся.
Я догадывался, что улыбка относится не ко мне и не к убитому, наверное, к самому себе.
– Не убивал я. Не сумел... – Теперь уже он улыбался мне.
– А-а... – стушевался я, а потом разозлился, – а какого черта подставляешься?!
– Какая разница, – ответил он равнодушно, – мне жизнь не нужна... мешаю всем... а он... может, еще одну гниду раздавит. Хотя бы одну – все не зря... – он не смог произнести «умру», наверное, не привык, не осознал еще этого слова.
– Кто – он? – Я схватил Володю за грудки.
Он спокойно разжал мои пальцы.
– Точно не знаю. Догадываюсь... Кто бы ни был, я его прощаю, – добавил он и громко позвал: – Товарищ милиционер!
Милиционер, наблюдавший за нами через зарешеченное окошко в двери, изменил своей сонной невозмутимости, изобразил на лице некое подобие удивления. Наверное, впервые в его практике сократить свидание просит заключенный. Но служба есть служба.
– Граждане, освободите камеру.
Я понял, что ничего больше не добьюсь от Володьки. И никто не добьется. Он собрался на Голгофу. А я не позволю ему сделать это: терпеть не могу христосиков.
– Почему улыбаетесь?.. Я вас спрашиваю!.. Четыре наряда!
– Есть четыре наряда! – бодро повторял Володя и продолжал улыбаться.
– Еще четыре наряда!
– Есть еще четыре наряда!
– Еще четыре!!! Выйти из строя! В кубрик шагом марш!
Однажды я спросил друга:
– Зачем ты с ним связываешься? У него же диагноз: военный. Грешно над больным насмехаться.
– Я над собой, – ответил он, – над тем, что жизнь постоянно сталкивает меня с такими вот, и когда-нибудь это плохо кончится.
Получается, он уже тогда, лет двенадцать назад, предчувствовал сегодняшний день. Поэтому и улыбается сейчас: а ведь был прав!
Рядом со мной еле слышно всхлипнула Алла Юрьевна, Вовкина мама. Все заседание она молчала и смотрела на судью с вызовом, будто именно над ней вершился суд, и неправедный. Лицо ее было бесстрастнее голоса судьи, и только руки выдавали – без перерыва теребили ремешок новой сумочки.
Стоит сумочка не меньше двухмесячной Вовкиной зарплаты в валюте, на такие подарки матери кроме него больше никто не способен. Впрочем, сегодня он вел себя как все – отпирался до последнего, мне даже стало немного стыдно за него. Понятно, если бы я так отпирался – в порядочные рылом не вышел да и не собираюсь выходить, – но Володя!.. Все улики против, значит, сознавайся и кайся. Правда, труп не нашли, скорее всего, путешествует в акульих брюхах по Индийскому океану или уже осел на океанское дно в виде нескольких кучек удобрений. Грешно, конечно, так о покойнике, но на хорошего человека Володя руку бы не поднял. Преднамеренно – никогда, быстрее сам бы за другого подставился.
Из-за этой черты его характера мы и стали друзьями. Сначала я сторонился его. Ходит, понимаешь, правильный весь, как тригонометрические таблицы, и на всех с презрительной ухмылкой поглядывает: я – хороший, а вы все – дерьмо. Ну и ходи себе – без тебя обойдемся. И прошли бы мы с ним через мореходное училище параллельными курсами, не столкни нас ураган в образе преподавательницы математики – хрюшки размалеванной.
Военные дисциплины у нас преподавали офицеры, а гражданские – нормальные люди. Точнее, начинали они нормальными, а через пару лет превращались в полуофицеров. Я всегда считал, что лучше иметь дело с двумя дураками, чем с одним полудурком, и в тот день еще раз убедился в этом.
Хрюшка размалеванная – дамочка неимоверной толщины с ряшкой, похожей на пользованную палитру, – дежурила по учебному корпусу во время самоподготовки курсантов. Большинство преподавателей относилось к этой обязанности так, как она того заслуживала, – закрывались в кабинете и занимались своими делами. Хрюшке же не сиделось, пошла проверить, все ли курсанты на месте и усердно ли самоподготавливаются. Все – это полторы тысячи оболтусов, отлынивающих от учебы в пятидесяти аудиториях. И из всех приглянулся ей именно я, потому что слишком поздно вскочил по команде дежурного «смирно», когда преподавательница вошла в нашу аудиторию. К тому же она заметила, что я спал, и даже не на учебнике.
Мило улыбаясь, она минут пять изощрялась в колкостях о моей помятой физиономии, а я слушал, покорно склонив голову. Я разрешаю издеваться над собой – она ограничивает наказание только оскорблениями. Офицерам разрешал приложиться кулаком к моей спине или грудной клетке. Нарушение за нарушение – обе стороны довольны, но в тот день неписаный закон училища был нарушен.
– Как твоё фамилиё? – спросила она и приготовилась записывать.
Такое называется подлостью. И я сорвался.
– Моё фамилиё... – я повторил не только ошибки, но и сымитировал ее голос.
– Как ты смеешь передразнивать?!
Видать, от мужа утром чертей получила и решила отыграться на любой особи мужского пола. Это на курсанте-то, семнадцатилетнем сопляке!
– А вы как смеете издеваться?! – вмешался вдруг Володька. – Мы что – ваши рабы?! Учитель называется!
– Как?!.. Что?!..
Бунт на корабле. Я готов был убить Володьку. Теперь парой нарядов не отделаешься.
– Фамилия?
Володя назвался.
– Почему вы улыбаетесь?.. Прекратите улыбаться!.. Прекратите сейчас же!.. Ну, ты у меня получишь! – Она хрюкнула, будто втягивала вытекающую через нос слюну, и выскочила из аудитории.
Сосед мой по парте, носивший кличку Змей, прошипел ехидно:
– Картина Репина «Приплыли».
Через месяц со мной за партой сидел Володя. За эти тридцать дней, самых неприятных в моей жизни, мы подружились. Никто не мог понять, что связывает нас, людей абсолютно противоположных, даже противопоказанных друг другу. А что тут понимать? Черному и белому нельзя быть порознь, кажутся серыми. И еще мы оба ненавидели стадо, правда, Вовка пытался его перевоспитывать, а я – облапошивал.
Разборы с преподавательницей проводились в кабинете начальника судоводительской специальности. Я очень-очень чистосердечно признал свою вину и извинился перед Хрюшкой, и был отпущен ненаказанным, а Володька уперся рогом: пусть сначала она извинится. Дело шло к исключению из училища. Вызвали Вовкину маму – не помогло. И наступила тревожная пауза. Вовка жил по общему распорядку дня, ходил на занятия, но все точно не замечали его: преподаватели не спрашивали, командир роты не наказывал, старшина пропускал его фамилию на вечерних проверках и не ставил в наряды.
Это был редкий и, как я думал, последний раунд моей борьбы с собственной совестью. Все забыли, что виновником инцидента был я, напали на Володю. А он, дурак, упрямился. Спрашивается – какого черта?! Сказал бы «извините» – и дело с концом. Влепили бы ему четыре наряда, преподаватели были бы довольны, а я посмеялся бы над ними и над Вовкой, что, балбес, подставился. А теперь его должны будут выгнать из училища. Значит, заберут в военно-морской флот на срочную службу – три года жизни вырвут и выбросят государству под хвост, – плюс потом не восстановят в училище, не дадут получить штурманский диплом – мечту Вовкиной жизни. И во всем этом буду виноват я. Хоть иди и проси, чтобы тебя вместо него выгнали! Но ведь не примут жертву. Им надо согнуть или отрубить строптивую голову, нестроптивых и без моей почти триста миллионов.
Как ни странно, пауза затянулась до окончания Володькой училища. Его совсем не наказали, вшивых нарядов, которые преподаватели и офицеры раздавали направо и налево, и тех не было. Все делали вид, что Володя извинился, а он презрительно улыбался. Позже он рассказал мне, что такое с ним не впервой случается. Убежденный в своей правоте, он стоял до последнего, и люди, наделенные в системе властью и в то же время тайные противники этой системы, поругивающие ее на кухнях – кухонные революционеры, как я называю, – не давали его в обиду самим себе. Наверное, чтоб было в кого верить: ночь не страшна, если на небе есть хоть одна малюсенькая звездочка. Ну, Володька всегда страдал хорошим мнением о стаде. По-моему, они просто хитрили. Не наказали, значит, покаялся, но выторговал обещание не разглашать это – попробуй докажи кому-нибудь обратное. Впрочем, Володя никому ничего не доказывал. Ему всегда верили. Даже первого апреля.
Вот только сегодня произошла осечка. Наверное, потому, что впервые соврал. Я не сомневался, что в ночь с восьмого на девятое июня 1982 года Володя, сменившись с вахты, вышел на корму, где прогуливался первый помощник капитана (по-флотски Помполит или Помпа), и выполнил обещание, данное несколько дней назад во время их ссоры в кают-компании. Неясным было только, из-за чего вспыхнула ссора, почему ненавидели друг друга. Судье Володя не ответил на этот вопрос. Может, мне ответит? Мне кровь из носу надо было узнать, что заставило его убить человека, а потом защищаться с бессмысленным упрямством, как даже я не сумел бы, хотя очень люблю жизнь. Должен же я, наконец, понять, что за кубик лежит одновременно и в фундаменте и на вершине пирамиды под названием Володя. Не думаю, чтобы он сильно изменился за два года, что мы не виделись. Такие, как он, не меняются. В этом их сила, но на этом их и ловят.
Володю охраняли два сонных широкоплечих милиционера, похожих на серые противотанковые надолбы.
– Должны пустить, я же мать... – в который раз повторяла Алла Юрьевна, повиснув на моей руке и с надеждой снизу вверх заглядывая мне в лицо.
– Молчите, – попросил я, продолжая идти на милиционеров с видом человека, имеющего право на бесправие. На мне форма с погонами старшего помощника капитана: приехал в суд прямо из отдела кадров пароходства, где встретил случайно нашего с Володей знакомого, от которого узнал о беде. Форма имеет власть над человеком, заставляет вести себя не всегда так, как хочется, но и награждает некоторыми привилегиями, особенно при общении с людьми в форме, пусть и в другой.
– Родственники. Мать и брат. Попрощаться, – доложил я, остановившись перед дверью судебной камеры и глядя прямо перед собой.
– Только не долго, – разрешил милиционер, казавшийся пожелезобетоннее.
Володя не смотрел на нас и вроде бы не видел, но встал со скамьи, сутулившийся и обмякший, точно должен был выслушать еще один смертный приговор. Руки его висели вдоль тела, не обняли мать, робко прижавшуюся к нему. Я пока не знал, как оживить его, поэтому стоял у двери и ждал.
Алла Юрьевна тихо заплакала. Я знаю ее несколько лет, но впервые вижу плачущей. Раньше она мне казалась слишком черствой даже для нашего жесткого времени, отгородившейся от людей чувствонепропускающим колпаком. А выходит, она слишком ранима, чтобы подпускать мир близко к себе.
Мать и сын разговаривали молча. К концу разговора руки Володи очутились на ее плечах. Я подождал немного и тоже положил свою руку. Положил требовательно. Я должен успеть узнать что-нибудь, что сбережет жизнь ее сыну. Уверен, что есть какие-нибудь смягчающие обстоятельства, которые Вовка не сообщил суду из гордости. Мать поняла меня и подчинилась моей руке:
– За что ты его? – спросил я, когда Алла Юрьевна отошла в сторону.
– Кого? – Он не лукавил, действительно не понял моего вопроса, все еще разговаривал с матерью.
– Помполита.
– Дешевка, – равнодушно произнес он. Это, не слишком грубое слово я больше всего боялся когда-нибудь услышать от него в мой адрес. Знаю, что заслуживаю его, но услышать бы не хотел, потому что в Вовкиных устах оно звучит приговором.
– Ну, все-таки, из-за чего вы? Не мог же ты просто так...
Он все еще молчал.
– За что? – повторил я.
– Ни за что, – ответил он и презрительно улыбнулся.
Я догадывался, что улыбка относится не ко мне и не к убитому, наверное, к самому себе.
– Не убивал я. Не сумел... – Теперь уже он улыбался мне.
– А-а... – стушевался я, а потом разозлился, – а какого черта подставляешься?!
– Какая разница, – ответил он равнодушно, – мне жизнь не нужна... мешаю всем... а он... может, еще одну гниду раздавит. Хотя бы одну – все не зря... – он не смог произнести «умру», наверное, не привык, не осознал еще этого слова.
– Кто – он? – Я схватил Володю за грудки.
Он спокойно разжал мои пальцы.
– Точно не знаю. Догадываюсь... Кто бы ни был, я его прощаю, – добавил он и громко позвал: – Товарищ милиционер!
Милиционер, наблюдавший за нами через зарешеченное окошко в двери, изменил своей сонной невозмутимости, изобразил на лице некое подобие удивления. Наверное, впервые в его практике сократить свидание просит заключенный. Но служба есть служба.
– Граждане, освободите камеру.
Я понял, что ничего больше не добьюсь от Володьки. И никто не добьется. Он собрался на Голгофу. А я не позволю ему сделать это: терпеть не могу христосиков.
2
Какую жену лучше иметь – красивую, или добрую, или хозяйственную, или умную, или такую, какую имеешь? У меня жена со связями и с достатком. Мы с ней деловые партнеры – пара волков, рвущих от жизни все, что успеют. В личные дела друг друга стараемся не вмешиваться. У жены хватает такта не ставить меня в неловкое положение, а у меня хватает ума своевременно предупреждать о возвращении домой и платить другим женщинам разумную цену. До сегодняшнего дня такие семейные отношения меня устраивали.
Мы с Аллой Юрьевной провожали на моем «Мерседесе» до ворот тюрьмы серый воронок с синей мигалкой на крыше.
– Когда домой поедете? – спросил я.
– Не знаю. Когда Вову отсюда... переведут, – ответила она, сгибая и разгибая ремешок сумочки. Новая сумочка, а ремешок уже ни к черту.
– Жить у меня будете, – предложил я.
– Нет, – отклонила она. – Я в гостинице остановилась.
Она назвала привокзальную гостиницу, которая всегда переполнена полууголовной шпаной и спекулянтами с Кавказа. Веселее жить, чем в таком логове, только в цыганском таборе.
– Сейчас заберем вещи и поедем ко мне.
– Нет, – твердо повторила она.
– Почему?
Алла Юрьевна не ответила. Переубеждать ее в чем-то так же бесполезно, как и ее сына. Семейка – нелегкая их побери!
– А почему не сообщили мне о суде, почему я должен узнавать в самый последний момент? Знай я на несколько дней раньше, все бы было по-другому. Ведь стоило тестю позвонить кое-кому, и дело бы расследовали поточнее, – не удержался я от упрека. Пусть и она признается, что считала сына виновным.
– Я звонила. Несколько раз, – ответила она и опустила глаза, будто кто-то из нас сейчас врал.
По пути от гостиницы домой я выскочил на перекресток на красный свет, чуть не врезался в «Краз». Как назло, рядом оказался гаишник с грязными, засаленными манжетами рубашки. Физическая нечистоплотность – первый признак моральной нечистоплотности, поэтому вместо прав я протянул пять рублей. С другого милиционер содрал бы больше, но иностранная машина, пусть и с советскими номерами, умеряет в несколько раз хапательный пыл у гаишников. Любим мы иностранцам лизать задницы. Нет задницы – трусы импортные полижем.
Общение с родной милицией успокоило меня, но не настолько, чтобы родная жена не почувствовала, что в чем-то виновата. Она начала поливать грязью соседку, у которой язык потянет на три помела. Дура! Думает, что ее неверность – единственное, из-за чего я могу на нее злиться. Да пусть хоть со всем городом переспит! Вот если бы любил ее...
Я молчал. Замолкла и она. Пусть помучается, погадает, где прокозлилась, – хороший вид наказания, тем более, что и другие виды наказания никуда от нее не денутся. Правда, сомневаюсь, что осознает всю глубину проступка. К дружбе она относится по-женски: дружба дружбой, а каши варим на разных печках. Подруги нужны, пока не появится мужчина, а затем подруга превращается в горшок для помоев, недовылитых на мужа.
Я пошел на кухню, закрылся там и принялся «зеркалить» – пить в одиночку. Вместо зеркал были бутылки и коньяк в рюмке. Мое лицо одинаково хорошо помещалось как на выгнутой прямоугольной поверхности, так и на ровной круглой, и на обеих мой собутыльник выглядел одинаково растерянным и злым.
Жена кружила по квартире. Сначала медленно и еле слышно, потом быстро и громко, будто маршировала на площади. Я наполнил рюмку до краев, готовясь к отражению атаки. Шаги домаршировали до двери, послышался стук перстня по дереву. Стучит она так, словно дает хлесткие, обидные пощечины тыльной стороной ладони. Пусть стучит. Может даже с разбегу плечом шибануть. Задвижка выдержит – сам ставил. Квартира у нас большая, каждому – мне, жене и сыну – по комнате и одна комната общая, для выяснения отношений на нейтральной почве, но я предпочитаю кухню: здесь уютней и все под рукой. Я сделал на полную громкость переносной телевизор, пусть жена попробует перекричать нашего бровастого лидера, который шепелявит о дружбе народов и об атомном бронепоезде, который забыл, где находится запасной путь. Кстати, у меня такое впечатление, что руководителем нашей страны может быть только человек с дефектом речи: наверное, за невнятной речью легче прятать невнятность мыслей.
Я привык к одиночеству. Родителям некогда было заниматься мной, выясняли, кто из них виноват в том, что они поженились, и в том, что никак не могут развестись. Ответы просты: скучно было, скучно будет. В паре каждый достоин другого, даже если поженились не по любви. Браки совершаются на небесах, а так знают, кого кем наказать. Не подходили бы – стукнулись бы задница об задницу – и кто дальше отскочит. Я от жены отскакивать не собираюсь, но иногда мне надо побыть одному, поэтому оборудовал на кухне крепость. Одиночество – удел сильных. Я не роптал, владея своим уделом. Володька тоже. Вот еще причина нашей с ним дружбы: встречаясь, отдыхали от уделов.
– Мне надо поговорить с тобой! – послышалось за дверью.
С сыном пусть говорит: уровень агрессивности у них одинаковый.
– Открой, слышишь!.. Я знаю, с кем ты путаешься!
Я ожидал подобного проявления тупости. Если мужчина ведет себя необычно, значит, у него появилась другая женщина. Только врет, что знает, кто именно, иначе оставила бы меня в покое и принялась за нее. Пусть поломает голову: выбирать есть из кого, компроматом ее снабжают отлично. Я даже знаю, кто поставляет кляузы на меня – четвертый механик с нашего судна. Время от времени он отдувается за меня на супружеском ложе, а потом смотрит с насмешливыми искорками в глазах и хвастает, какая верная у него жена. Кретин рогатый! Не догадывается, бедолага, что с ним за доносы расплачиваются. Я случайно подслушал разговор жены с подругой, в котором она пренебрежительно отзывалась о всех его способностях, а его жена после второго свидания предложила мне руку, сердце и двухкомнатную квартиру, из которой четвертый механик будет выброшен незамедлительно. Я ответил, что подумаю: мало ли как может повернуться жизнь.
– Папа звонил! По поводу тебя! – кричала за дверью жена.
Мне напомнили, кто я есть такой и как буду наказан, если не исправлюсь. Тестю стоит обронить нелестное выражение – и я буду растоптан его холуями, сидящими на разных ступеньках служебных лестниц города и пароходства. Правда, я сумел завоевать его симпатию, из-за небольшой размолвки с женой он не будет применять крутые меры. Сам со своей частенько скубется, понимает, каково мне, ведь дочь от мамы недалеко упала. Вот если я выкину что-нибудь эдакое...
А нужно ли делать то, что я собрался сделать? Не знаю. А уж тестю и жене не сумею объяснить, почему так поступаю. Да и не поймут они, что такое рецидив совести. Я надеялся, что расстался с совестью навсегда. Без нее было легко. Я начал поступать правильно. Не в том, разумеется, общепринятом смысле. Правильно лишь то, что приближает к цели, а цель проста – давать как можно меньше, получать как можно больше. Еще учась в школе, я понял, что люди делятся на господ и всех остальных. Первые имеют все, кроме работы, которую, и только ее, имеют остальные; первые живут хорошо, остальные – честно. Я выбрал господ. Я научился в совершенстве пользоваться человеческой глупостью: делал долги и возвращал их только очень настойчивым кредиторам, и, как ни странно, это ценилось дороже своевременной расплаты; никогда не говорил «нет», когда о чем-нибудь просили, и почти никогда не выполнял обещаний, и, как, ни странно, это называлось готовностью помочь всегда и всем; отхватывал себе самые жирные куски общественного пирога, а нежирные разрешал растаскивать менее шустрым наглецам, и, как ни странно, это считалось справедливым дележом.
Зато Володю никто не любил, потому что он избегал делать долги и возвращал своевременно, даже если о долге забыли, и кредиторы обижались на него, а не на собственную память; он с большой неохотой обещал что-нибудь, говоря при этом: «Не обещаю, но постараюсь», и всегда выполнял, но об этом забывали, помнили только нежелание обещать; он редко откусывал от общественного пирога, а люди стеснялись при нем своей жадности, – он выбрал остальных. Видимо, общение с ним и не дало моей совести умереть, где-то в самом темном закутке души зализала она раны свои и полезла наружу. Я могу загнать ее назад, для этого хватит передвинуть защелку на двери чуть вправо. Жена влетит на кухню, завяжется ссора, посыпятся оскорбления, каждого из которых хватит, чтобы разлучить молодых любовников, но мы с женой не молодые и не любовники, мы обросли броней, которая крепче танковой, и всего лишь растратим энергию, необходимую на сверхбудничные дела. И завтра никто уже не сможет поднять меня с дивана или оторвать от экрана телевизора. Но я не трогаю защелку, я медленно цежу коньяк, прямо из горлышка, чтобы не слышно было звона бутылки о рюмку. Пусть лучше стучит о зубы: физическая боль – лучшее лекарство от душевной.
Жена отступила. Сейчас она сменит тактику, вместо атаки в лоб нападет с тыла. Уже, наверное, нападает – переносит на диван постельные принадлежности из своей комнаты – последний довод женщин: спать будешь один. И слава богу!
Мы с Аллой Юрьевной провожали на моем «Мерседесе» до ворот тюрьмы серый воронок с синей мигалкой на крыше.
– Когда домой поедете? – спросил я.
– Не знаю. Когда Вову отсюда... переведут, – ответила она, сгибая и разгибая ремешок сумочки. Новая сумочка, а ремешок уже ни к черту.
– Жить у меня будете, – предложил я.
– Нет, – отклонила она. – Я в гостинице остановилась.
Она назвала привокзальную гостиницу, которая всегда переполнена полууголовной шпаной и спекулянтами с Кавказа. Веселее жить, чем в таком логове, только в цыганском таборе.
– Сейчас заберем вещи и поедем ко мне.
– Нет, – твердо повторила она.
– Почему?
Алла Юрьевна не ответила. Переубеждать ее в чем-то так же бесполезно, как и ее сына. Семейка – нелегкая их побери!
– А почему не сообщили мне о суде, почему я должен узнавать в самый последний момент? Знай я на несколько дней раньше, все бы было по-другому. Ведь стоило тестю позвонить кое-кому, и дело бы расследовали поточнее, – не удержался я от упрека. Пусть и она признается, что считала сына виновным.
– Я звонила. Несколько раз, – ответила она и опустила глаза, будто кто-то из нас сейчас врал.
По пути от гостиницы домой я выскочил на перекресток на красный свет, чуть не врезался в «Краз». Как назло, рядом оказался гаишник с грязными, засаленными манжетами рубашки. Физическая нечистоплотность – первый признак моральной нечистоплотности, поэтому вместо прав я протянул пять рублей. С другого милиционер содрал бы больше, но иностранная машина, пусть и с советскими номерами, умеряет в несколько раз хапательный пыл у гаишников. Любим мы иностранцам лизать задницы. Нет задницы – трусы импортные полижем.
Общение с родной милицией успокоило меня, но не настолько, чтобы родная жена не почувствовала, что в чем-то виновата. Она начала поливать грязью соседку, у которой язык потянет на три помела. Дура! Думает, что ее неверность – единственное, из-за чего я могу на нее злиться. Да пусть хоть со всем городом переспит! Вот если бы любил ее...
Я молчал. Замолкла и она. Пусть помучается, погадает, где прокозлилась, – хороший вид наказания, тем более, что и другие виды наказания никуда от нее не денутся. Правда, сомневаюсь, что осознает всю глубину проступка. К дружбе она относится по-женски: дружба дружбой, а каши варим на разных печках. Подруги нужны, пока не появится мужчина, а затем подруга превращается в горшок для помоев, недовылитых на мужа.
Я пошел на кухню, закрылся там и принялся «зеркалить» – пить в одиночку. Вместо зеркал были бутылки и коньяк в рюмке. Мое лицо одинаково хорошо помещалось как на выгнутой прямоугольной поверхности, так и на ровной круглой, и на обеих мой собутыльник выглядел одинаково растерянным и злым.
Жена кружила по квартире. Сначала медленно и еле слышно, потом быстро и громко, будто маршировала на площади. Я наполнил рюмку до краев, готовясь к отражению атаки. Шаги домаршировали до двери, послышался стук перстня по дереву. Стучит она так, словно дает хлесткие, обидные пощечины тыльной стороной ладони. Пусть стучит. Может даже с разбегу плечом шибануть. Задвижка выдержит – сам ставил. Квартира у нас большая, каждому – мне, жене и сыну – по комнате и одна комната общая, для выяснения отношений на нейтральной почве, но я предпочитаю кухню: здесь уютней и все под рукой. Я сделал на полную громкость переносной телевизор, пусть жена попробует перекричать нашего бровастого лидера, который шепелявит о дружбе народов и об атомном бронепоезде, который забыл, где находится запасной путь. Кстати, у меня такое впечатление, что руководителем нашей страны может быть только человек с дефектом речи: наверное, за невнятной речью легче прятать невнятность мыслей.
Я привык к одиночеству. Родителям некогда было заниматься мной, выясняли, кто из них виноват в том, что они поженились, и в том, что никак не могут развестись. Ответы просты: скучно было, скучно будет. В паре каждый достоин другого, даже если поженились не по любви. Браки совершаются на небесах, а так знают, кого кем наказать. Не подходили бы – стукнулись бы задница об задницу – и кто дальше отскочит. Я от жены отскакивать не собираюсь, но иногда мне надо побыть одному, поэтому оборудовал на кухне крепость. Одиночество – удел сильных. Я не роптал, владея своим уделом. Володька тоже. Вот еще причина нашей с ним дружбы: встречаясь, отдыхали от уделов.
– Мне надо поговорить с тобой! – послышалось за дверью.
С сыном пусть говорит: уровень агрессивности у них одинаковый.
– Открой, слышишь!.. Я знаю, с кем ты путаешься!
Я ожидал подобного проявления тупости. Если мужчина ведет себя необычно, значит, у него появилась другая женщина. Только врет, что знает, кто именно, иначе оставила бы меня в покое и принялась за нее. Пусть поломает голову: выбирать есть из кого, компроматом ее снабжают отлично. Я даже знаю, кто поставляет кляузы на меня – четвертый механик с нашего судна. Время от времени он отдувается за меня на супружеском ложе, а потом смотрит с насмешливыми искорками в глазах и хвастает, какая верная у него жена. Кретин рогатый! Не догадывается, бедолага, что с ним за доносы расплачиваются. Я случайно подслушал разговор жены с подругой, в котором она пренебрежительно отзывалась о всех его способностях, а его жена после второго свидания предложила мне руку, сердце и двухкомнатную квартиру, из которой четвертый механик будет выброшен незамедлительно. Я ответил, что подумаю: мало ли как может повернуться жизнь.
– Папа звонил! По поводу тебя! – кричала за дверью жена.
Мне напомнили, кто я есть такой и как буду наказан, если не исправлюсь. Тестю стоит обронить нелестное выражение – и я буду растоптан его холуями, сидящими на разных ступеньках служебных лестниц города и пароходства. Правда, я сумел завоевать его симпатию, из-за небольшой размолвки с женой он не будет применять крутые меры. Сам со своей частенько скубется, понимает, каково мне, ведь дочь от мамы недалеко упала. Вот если я выкину что-нибудь эдакое...
А нужно ли делать то, что я собрался сделать? Не знаю. А уж тестю и жене не сумею объяснить, почему так поступаю. Да и не поймут они, что такое рецидив совести. Я надеялся, что расстался с совестью навсегда. Без нее было легко. Я начал поступать правильно. Не в том, разумеется, общепринятом смысле. Правильно лишь то, что приближает к цели, а цель проста – давать как можно меньше, получать как можно больше. Еще учась в школе, я понял, что люди делятся на господ и всех остальных. Первые имеют все, кроме работы, которую, и только ее, имеют остальные; первые живут хорошо, остальные – честно. Я выбрал господ. Я научился в совершенстве пользоваться человеческой глупостью: делал долги и возвращал их только очень настойчивым кредиторам, и, как ни странно, это ценилось дороже своевременной расплаты; никогда не говорил «нет», когда о чем-нибудь просили, и почти никогда не выполнял обещаний, и, как, ни странно, это называлось готовностью помочь всегда и всем; отхватывал себе самые жирные куски общественного пирога, а нежирные разрешал растаскивать менее шустрым наглецам, и, как ни странно, это считалось справедливым дележом.
Зато Володю никто не любил, потому что он избегал делать долги и возвращал своевременно, даже если о долге забыли, и кредиторы обижались на него, а не на собственную память; он с большой неохотой обещал что-нибудь, говоря при этом: «Не обещаю, но постараюсь», и всегда выполнял, но об этом забывали, помнили только нежелание обещать; он редко откусывал от общественного пирога, а люди стеснялись при нем своей жадности, – он выбрал остальных. Видимо, общение с ним и не дало моей совести умереть, где-то в самом темном закутке души зализала она раны свои и полезла наружу. Я могу загнать ее назад, для этого хватит передвинуть защелку на двери чуть вправо. Жена влетит на кухню, завяжется ссора, посыпятся оскорбления, каждого из которых хватит, чтобы разлучить молодых любовников, но мы с женой не молодые и не любовники, мы обросли броней, которая крепче танковой, и всего лишь растратим энергию, необходимую на сверхбудничные дела. И завтра никто уже не сможет поднять меня с дивана или оторвать от экрана телевизора. Но я не трогаю защелку, я медленно цежу коньяк, прямо из горлышка, чтобы не слышно было звона бутылки о рюмку. Пусть лучше стучит о зубы: физическая боль – лучшее лекарство от душевной.
Жена отступила. Сейчас она сменит тактику, вместо атаки в лоб нападет с тыла. Уже, наверное, нападает – переносит на диван постельные принадлежности из своей комнаты – последний довод женщин: спать будешь один. И слава богу!
3
– Чего глаза красные? Читал до утра? – лукаво подмигнув, спросил капитан-наставник. Губы его, раздвинув бульдожьи щеки, обнажили в улыбке сахарно-белые зубы – американская выучка. И зубы, наверное, американские, иначе бы не отличались такой белизной.
– Угу, – отвечаю я серьезно, будто не понял намека.
– И какую книжку – армянскую или импортное что-нибудь? – продолжает он, похлопывая меня по плечу.
Теперь уже нельзя не понять намека: обидится.
– Всякие, – отвечаю в тон ему и пытаюсь выжать такую же улыбку. Жаль, что зубы у меня свои. – Целую библиотеку одолел.
Капитан-наставник слывет среди штурманов псом цепным. Кого-нибудь другого он бы уже сожрал с кителем за приход к нему в кабинет в состоянии тяжелого похмелья. Только не меня. Он из тех, кто пробивался наверх с помощью твердолобого упрямства и редкой поддержки от пары извилин, правда, хитро закрученных; ему уже есть что терять и еще есть куда стремиться. Мой тесть может помочь ему или навредить. Поэтому капитан-наставник изображает из себя моего, как говорят на флоте, «лепшего френда». Скинут тестя – станет «заклятым энеми», А сейчас он смеется. Пытаюсь смеяться и я.
– По делу? – спрашивает он тем тоном, который считает деловым. Перенял его у портовых фарцовщиков.
– Да.
– Торопишься. Тебе ведь еще месяц гулять?
– Потом отгуляю. По морю затосковал.
– Не понял. – Он смотрит на меня так, будто знает что-то важное, что должен знать и я.
– На другом пароходе хочу сделать рейс, – сообщаю я, делая паузу и называю судно.
Капитан-наставник смотрит на меня непонимающе, пытается сообразить, что значит этот мой маневр.
– Но оно же не в моей группе судов. Придется передавать твое личное дело, потом забирать.
– Придется, – соглашаюсь я и изображаю на лице понимание всей трудности переноса папки с личным делом из одного кабинета в другой. И что труд этот не останется без награды.
– А как же... – начинает капитан-наставник и замолкает, видимо, придумав разгадку моему странному поведению. Полистав настольный календарь, он читает какие-то записи, сделанные черным фломастером, опять смотрит на меня взглядом оценщика ломбарда. – А почему именно на это судно?
Действительно, зачем нужно проситься с нового автоматизированного судна седьмой, самой высокой группы, на старую развалюху шестой группы, терять в зарплате, обрекать себя на полугодичные рейсы вместо коротких, «домашних»? Это было самое слабое место в моем плане. Заготовить что-нибудь убедительное не смог.
– Ну, опыта поднабраться... – бормочу я, – разного. Если стану капитаном... На новое ведь не сразу назначат...
Капитан-наставник вылавливает из моего бормотания нужную ему информацию, и на его лице появляется лукавая улыбка: знаю, мол, все, нечего со мной хитрить.
Хотел бы я знать, что именно он знает?
– Опыта, значит, поднабраться? – подмигнув, спрашивает он.
– Да.
– И никаких меркантильных причин?
Кто подсунул этому попугаю слово «меркантильный»? Наверное, очень умный человек, чтобы другие умные сразу понимали, с кем имеют дело.
– Есть такой грех, – отвечаю виновато, будто он раскусил меня. – Валюты много накопилось. Мы же все больше по Европам и Африкам мотаемся, а там цены – сами знаете. А на этом судне заход будет в Сингапур.
– В этом рейсе не зайдут, – предупреждает капитан-наставник.
– Так не бывает, – по секрету сообщаю я. Теперь можно не беспокоить тестя по поводу захода в Сингапур: капитан-наставник позаботится. А отсутствие звонка сверху сочтет за доверие к своей особе, схватывающей все на лету.
– Угу, – отвечаю я серьезно, будто не понял намека.
– И какую книжку – армянскую или импортное что-нибудь? – продолжает он, похлопывая меня по плечу.
Теперь уже нельзя не понять намека: обидится.
– Всякие, – отвечаю в тон ему и пытаюсь выжать такую же улыбку. Жаль, что зубы у меня свои. – Целую библиотеку одолел.
Капитан-наставник слывет среди штурманов псом цепным. Кого-нибудь другого он бы уже сожрал с кителем за приход к нему в кабинет в состоянии тяжелого похмелья. Только не меня. Он из тех, кто пробивался наверх с помощью твердолобого упрямства и редкой поддержки от пары извилин, правда, хитро закрученных; ему уже есть что терять и еще есть куда стремиться. Мой тесть может помочь ему или навредить. Поэтому капитан-наставник изображает из себя моего, как говорят на флоте, «лепшего френда». Скинут тестя – станет «заклятым энеми», А сейчас он смеется. Пытаюсь смеяться и я.
– По делу? – спрашивает он тем тоном, который считает деловым. Перенял его у портовых фарцовщиков.
– Да.
– Торопишься. Тебе ведь еще месяц гулять?
– Потом отгуляю. По морю затосковал.
– Не понял. – Он смотрит на меня так, будто знает что-то важное, что должен знать и я.
– На другом пароходе хочу сделать рейс, – сообщаю я, делая паузу и называю судно.
Капитан-наставник смотрит на меня непонимающе, пытается сообразить, что значит этот мой маневр.
– Но оно же не в моей группе судов. Придется передавать твое личное дело, потом забирать.
– Придется, – соглашаюсь я и изображаю на лице понимание всей трудности переноса папки с личным делом из одного кабинета в другой. И что труд этот не останется без награды.
– А как же... – начинает капитан-наставник и замолкает, видимо, придумав разгадку моему странному поведению. Полистав настольный календарь, он читает какие-то записи, сделанные черным фломастером, опять смотрит на меня взглядом оценщика ломбарда. – А почему именно на это судно?
Действительно, зачем нужно проситься с нового автоматизированного судна седьмой, самой высокой группы, на старую развалюху шестой группы, терять в зарплате, обрекать себя на полугодичные рейсы вместо коротких, «домашних»? Это было самое слабое место в моем плане. Заготовить что-нибудь убедительное не смог.
– Ну, опыта поднабраться... – бормочу я, – разного. Если стану капитаном... На новое ведь не сразу назначат...
Капитан-наставник вылавливает из моего бормотания нужную ему информацию, и на его лице появляется лукавая улыбка: знаю, мол, все, нечего со мной хитрить.
Хотел бы я знать, что именно он знает?
– Опыта, значит, поднабраться? – подмигнув, спрашивает он.
– Да.
– И никаких меркантильных причин?
Кто подсунул этому попугаю слово «меркантильный»? Наверное, очень умный человек, чтобы другие умные сразу понимали, с кем имеют дело.
– Есть такой грех, – отвечаю виновато, будто он раскусил меня. – Валюты много накопилось. Мы же все больше по Европам и Африкам мотаемся, а там цены – сами знаете. А на этом судне заход будет в Сингапур.
– В этом рейсе не зайдут, – предупреждает капитан-наставник.
– Так не бывает, – по секрету сообщаю я. Теперь можно не беспокоить тестя по поводу захода в Сингапур: капитан-наставник позаботится. А отсутствие звонка сверху сочтет за доверие к своей особе, схватывающей все на лету.