Белый Бог прекрасен лицом и речами, но он чужой в земле фиордов, его правда — чужая правда, его воля — чужая воля, его доброта — чужая доброта; а чужая доброта — зло, так было и будет. И если иная правда нужна нам, ее подарят нам наши боги. Подарят — не продадут.
   Сыны Вотана, дети земли фиордов, я знаю — Рагнаради близка, я вижу, как очи Локи сверкают из-под хмурых бровей Белого Бога, слышу рыкание Фафнира в пении женоподобных жрецов. Сыны своих отцов, ваше место там, где тени ваших предков, ваша судьба — судьба ваших богов: смерть за них и с ними. А эти из вас, предавшие богов и предков, чтоб пресмыкаться у стоп победителя — живая падаль, нидеринги, недостойные касаться меча. Не для них веселое бешенство погребального пламени, им гнить в зловонных темных могилах, пока воля Судьбы и злоба Локи, что дремлет во льдах, не поднимут их в бой против Вотана. Им — гнусная жизнь, гнусная смерть и гнусное бессмертие!..
   Скальд умолк, и в незыблемой тишине, под мрачными тяжелыми взглядами, сгорбившись, глядя в пол, вышел из горницы носящий знак креста Гунар из Эглефиорда, прозванный Красным Волком...
 
   Новгород. И одиннадцатый век. Или, может, самое начало двенадцатого. Ай да я... Это же надо так промазать! Лет на шестьсот — пятьсот по времени, и по расстоянию на ого-го сколько. Снайпер хренов... Черт, как же сосредоточиться? Попробовать прямо по карте? А со временем как? Где же выход, ведь должен же быть выход, ведь до сих пор удавалось повторять все. Или это был обычный сон? Не похоже. Но тогда почему ничего не выходит с повторным проникновением? Третья попытка, и третий раз не туда. Третья... Три... Может быть, треуголка? А ведь это — мысль. Это, пожалуй, стоит попробовать. Пожалуй, в других снах-проникновениях я треугольных шляп не встречал. Правда, это самый конец, но на безрыбье...
 
   ...Щегольская треуголка намокла, потемнела от пота, мутные струйки стекали из-под нее, оставляя на щеках поручика грязные полоски, и поручик утирался жестким и пыльным рукавом, поминая недобрым шепотом дорогу, жару, душный тесный мундир, игумена и всю его братию. Игумен делал вид, что не слышит, он не по возрасту бодро и скоро семенил по крутой каменистой тропинке, цепляя подолом облачения репьи; только изредка, нетерпеливо понукая распаренных солдат, волокших бочонок, оборачивал к бредущим следом лицо — утонувшие под сросшимися бровями глаза цвета осеннего неба, кривящиеся неприязнью тонкие бледные губы...
   И это лицо, лицо наставника и, как казалось доселе, самого близкого на свете человека, нынче виделось столь постылым, что тот, которым был тогда я, смотрел лишь вперед и ввысь, в выцветающую от зноя синеву, хоть и оступался ежеминутно, хоть дважды едва не упал, (спасибо господину поручику: под руку подхватывал, не брезговал)...
   А река шумела все громче и громче, совсем уже рядом, и тот, я, вдруг натолкнулся грудью на твердое, упруго-податливое, глянул невидяще в затылок внезапно остановившегося игумена. Тот отстранился — досадливо, гадливо, осенил себя крестным знамением, будто коснулся нечистого, кивком подозвал тяжело отдувающегося поручика: пришли.
   Тропинка, вызмеившись к обрыву, метнулась внезапно крутыми уступами вниз, к воде, стеклянно пенящейся по ржавой укатанной гальке. А на другом берегу, в рыжих, млеющих на солнце утесах, четким пятном черноты виднелась узкая щель.
   Игумен тускло глянул в лицо (впервые за последние дни); ткнул острым пальцем в черный изгиб в скалах противоположного берега:
   — Там?
   Тот, который я, отвернулся, угрюмо кивнул.
   — Да свершится воля Господня! — игумен истово перекрестился. — Господин поручик, идем.
   — Слушаюс-с! — Поручик щелкнул каблуками, вскинул два пальца под треуголку (грудь выпячена, аж трещит сукно, в глазах — едкая издевка):
   — Токмо вам, господин стратиг от кадила, на сем месте остаться бы, да уши зажать, не то с непривычки как бы конфузии с вашей милостью не приключилось!
   Игумен не слушал — он уже спускался к реке.
   Тот, который я, угрюмо смотрел, как солдаты, сквернословя и вскрикивая, спускают с обрыва бочонок со взрывчатым зельем; как игумен, подобрав полы облачения, оскальзывается на гальке, бредет через реку, и стремительная вода обтекает его ноги хрустальными бурунами; как одна за другой ныряют человеческие фигурки, столь малыми кажущиеся отсюда, сверху, в черный зев расселины.
   Долго, как долго возятся они там, в темноте, будто растворились, утонули в закованном в камень мраке... Нет появились вновь, бредут обратно. Поручик... Игумен... Солдаты... Третий... Четвертый... Все. Жаль.
   Последний из перепачканных глиной и копотью солдат, озираясь, торопливо выкарабкивался на гребень обрыва, когда с натужным медленным громом затаившаяся в расщелине чернота выплеснулась на божий свет уродливым клубом пороховой гари, оторвалась от скал, поплыла над рекой, вспухая, бледнея, пучась, будто нелепое облако — выше, все выше...
   А гул стих было, но не до конца, и долго еще утроба утесов стонала-бурчала невидимыми камнепадами. И когда улеглась поседевшая пелена пыли и дыма на том берегу, стал виден его рыжий камень, однообразие которого не нарушалось более ничем — щель исчезла.
   Игумен перекрестил реку, и, медленно, сгорбившись, (куда только девалась его недавняя бодрость?!) побрел наугад, от берега, туда, откуда пришли. Проходя, сказал устало, не подняв глаз:
   — В обитель тебе пути более нет. Быть может, Бог простит грех идолопоклонства, я же, многогрешный, смущения умов братии простить тебе не могу.
   Тот, которым был тогда я, с горькой улыбкой смотрел ему вслед, на эту согбенную спину, спину человека, подавленного беспощадным сознанием собственной правоты. А потом тяжелая рука с треском хлопнула по плечу и тот, я, обернулся, и глаза его встретились с веселыми глазами поручика.
   — Что, долгогривый, никак проштрафился? Никак выгнали? — в голосе поручика звучали и сочувствие, и насмешка. — Ишь, закручинился! Известно, в монастыре житие веселое: знай, псалмы пой, да кашу трескай — вон какую ряшку наел... Да плюнь. На обитель, на этого сморчка в рясе — плюнь. Пошли с нами. Батюшке государю Петру Лексеичу, дай ему Господь многая лета, такие здоровые жеребцы, как ты, зело надобны — турку воевать...
 
   И снова телефон. Виктор с трудом оторвался от чтения, досадливо покосился на надрывающийся аппарат, дожидаясь, пока он умолкнет, но звонки — назойливые, надоедливые — не прекращались. А потом он подумал, что это может звонить Наташа, и поспешно схватил трубку.
   Это звонила Наташа.
   — Привет, — голос ее был вялым, тусклым. — Кто-то мне обещал, что очень-очень постарается поскорее прийти. Это четыре часа назад было. Вить, а Вить, ты не припомнишь, кто бы он мог быть, этот обещавший?
   — О господи! — Виктор чувствовал, как душная краска стыда заливает лицо. — Малыш, ты уж прости, извини меня, скотину безрогую, я...
   — Насчет безрогости — это интересно. И если ты не исправишься, возможно, я эту самую безрогость твою устраню.
   — Наташенька, смилуйся! Я уже исправился!
   — Ладно. Прощаю. В общем, все к лучшему получилось. Вот так — к лучшему, — интонации ее были какие-то странные, и говорила она будто нехотя. — Мне на завтра помощь понадобится. Твоя и еще кого-нибудь из твоих ребят. Так ты уж их попроси, пока они не разбежались. Надо будет тяжесть небольшую перевезти...
   Наташа закашлялась, а когда заговорила вновь, голос ее стал звонок и непривычен:
   — Только что звонили из больницы, Вить. Сказали, что Глеба завтра можно будет забрать. Он умер.

2. ОТСВЕТЫ

   — Глубокоуважаемые леди и мужики! Довожу до вашего сведения, что мы вышли, наконец, в район поиска. — Толик сложил карту и значительно оглядел собравшихся у костра. — Причем заслуживает быть отмеченным тот факт, что в вышеозначенный район мы изволили прибыть с двухдневным опозданием, вот. А это — свинство.
   — Друг Толик, ты знаешь, что сказал однажды Гамлет своему другу Горацио? — Виктор подбросил в костер несколько веточек, прищурился на огонь. — Так вот, Гамлет как-то сказал: «Горацио, мой друг, не гавкай». Понял?
   — И вообще... — Антон выдрал, наконец, из своей окладистой бороды репей, рассмотрел его внимательно и бросил в Толика. — Кто решил в японских кроссовках пофасонить и в первый же день ногу стер? Ты. Так что, чья бы корова...
   — Упрек ваш, товарищ Зеленый, справедлив, но корнеплод свой заберите назад. — Толик поймал репей на лету, прицелился и метко запустил его обратно в антонову бороду.
   Наташа придвинулась поближе к Виктору, шепнула:
   — Зеленый — это фамилия?
   — Нет.
   — Тогда почему?..
   — Потому, что Рыжий — это банально.
   А сушняк потрескивал, пел в костре, и веселый живой огонь трепетал, метался на чернеющих ветках, брызгал вдруг осиными роями искр, исходил прозрачным дурманящим дымом, и тот взмывал невесомыми клубами, терялся в черном бархате неба, траченном звездной молью...
   Вот также вливался в небо горький седой дым горящих прошлогодних листьев тогда, на кладбище, только небо было другое — низкое, серое, оно клубилось над самыми верхушками голых продрогших берез, сеяло на землю мельчайшую водяную пыль, холодную, неуютную, — жалкую пародию на веселый весенний дождь. Они шли по осклизлой тропинке — Ксения Владиславовна, Наташа, Виктор, — и по сторонам в промозглом тумане проступали оградки, обелиски, кресты, а сзади остались тихий говор немногих пришедших, и рыхлая свежая насыпь над могилой Глеба, и нелепая роскошь цветов на ней.
   Наташа шла слепо, невидяще, и ее неестественно прямая фигурка постепенно отдалялась, уходила вперед, расплывалась тенью в холодной туманной мороси, и Ксения Владиславовна придержала Виктора за локоть, шепнула тихонько:
   — Ты будь сейчас рядом, Витя, постарайся отвлечь ее чем-нибудь, хорошо? Слишком тяжело ударила Наташу эта смерть...
   «Наташу... А вас?» — думал Виктор, искоса глядя в это темное, стремительно дряхлеющее лицо. Он отвернулся, покусал губы, сказал:
   — Один мой друг (он археолог) собирается летом искать какое-то языческое капище. Звал меня с собой. Может быть?..
   — Это хорошо, Витя. — Ксения Владиславовна зябко поежилась, спрятала ладони в рукава плаща. — Увези ее на время из города. Тогда и я уеду. К сестре.
   И вот уходит пятый день с тех пор, как исчез, растаял в пыльном мареве город, — пятый день лесного безлюдья, одуревших от собственной голосистости птиц, новорожденных цветов и чего-то еще, что совсем недавно не волновало, что теперь обязательно нужно найти, как смысл, как цель жизни.
   А отсветы походного костра шарят по знакомым едва ли не с детства лицам, высвечивая в них новые, не осознанные черты, и это хорошо.
   А Наташа... Она ожила, оттаяла за эти пять дней, и это очень-очень хорошо.
 
   Корабль горел. Он полыхал каким-то диким, ослепительно-золотым пламенем, и толпы обезличенных ужасом людей неуместно и бесполезно метались по палубе, по бесконечным темным и тесным трюмным переходам, и это было жутко, но еще более жуткой была бесшумность этого ада полуодетых истерзанных тел, белых от страха глаз, обезображенных немыми воплями ртов. Единственным звуком был частый надтреснутый лязг корабельного колокола — назойливый, приглушенный...
   Виктор барахтался, рвался из последних сил, но что-то держало руки, не пускало, и отсветы золотого пламени метались по лицу, и не смолкал где-то вдалеке торопливый лязгающий звон, и нельзя было даже закричать от ужаса, от смертной тоски и бессилия — крик не шел из стиснутого судорогой горла — но удалось, изнемогая от непомерных усилий, раскрыть, разорвать наконец слипшиеся от пота веки.
   Виктор обмер, заморгал растеряно на окружающий мир, где не оказалось ни корабля, ни пожара, ни темноты; где не было исходящих почти осязаемым ужасом толп; где от ночного кошмара остались только золотые отсветы шныряющих по лицу солнечных зайчиков и веселая дробь — там, за тонким брезентом палатки, у костра, Наташа тарахтит ложкой по котелку: завтрак готов.
   Виктор с трудом выпутался из спального мешка. Лежбище слева уже пустовало — Антон вылез на свет божий и наверняка изволит делать свою вывихнутую зарядку. Костолом-любитель...
   Справа спал Толик. В недрах спальника смутно белело его лицо — худощавое, матовое, лицо строгого постника и аскета. Как обманчива бывает внешность!
   Виктор глянул на свои часы, подвешенные к потолку при помощи бельевой прищепки, снова поглядел на Толика, подумал. Потом надел часы на руку, а прищепку, старательно прицелившись, нацепил на длинный толиков нос и, как был, на четвереньках, проворно ускакал из палатки.
   Снаружи было утро. Снаружи было солнечно, и совсем рядом гремела, играла искристыми бурунами река, и какая-то пичуга, пристроившись на крыше наташиной палатки, звенела, спорила с речным громом, самозабвенно раздувая крошечное горло. А над всем этим навис бездонный купол прозрачной хрустальной синевы, и на востоке синева сплавлялась с золотом и лилась оттуда в бескрайний, вымытый утренними росами мир зеленью трав и листвы.
   — Вот это да!.. — Виктор замотал головой от избытка чувств. Картина пробуждающегося мира привела его в состояние детского восторга — истового и бездумного. Наташа, колдовавшая над посудой, обернулась на его восклицание, улыбнулась мягко, ласково:
   — Доброе утро, Вить. Чаю хочешь?
   — Чаю? — Виктор даже опешил слегка от этой ласковости, показавшейся ему чрезмерной. — Спасибо, Наташенька, с удовольствием!
   — Тогда принеси воды, вскипяти, завари и пей на здоровье. — Наташа запустила в его сторону пустым котелком. — Только, Вить... Это, конечно, твое личное дело, но если ты так и пойдешь на четвереньках, то котелок нести очень-очень неудобно будет. Так что, может быть, все-таки встанешь на задние конечности?
   Вода в реке была холодная и изумительно прозрачная. Виктор отчетливо видел укатанную гальку дна, зацепившиеся за нее темные струйки водорослей, из последних сил сопротивляющиеся стремительному течению; видел, хотя глубина в этом месте была больше метра. Потом он заметил серую пятнистую рыбу, медленно и с трудом пробирающуюся навстречу неудержимо мчащимся массам ледяной воды, и засмотрелся на нее, забыв о котелке.
   А потом сзади чуть слышно хрустнули камешки, и Виктор осознал наличие азартного, изо всех сил сдерживаемого сопения за спиной. Он чуть выждал и резко, не выпрямляясь, метнулся в сторону. Толик, пытавшийся напялить ему на голову чехол от палатки, промахнулся и с плеском влетел в воду.
   Подошел с полотенцем через плечо Антон. Рыжие локоны аккуратно расчесаны, огненная борода — тоже... Интересно, а эту медную проволоку, которой так обильно курчавится его могучая грудь, он тоже расчесывает?
   Некоторое время Антон слушал, как выбирающийся на берег Толик яркими сочными красками живописует поведение Виктора, температуру воды и свою печальную судьбу (необходимость ограничивать палитру ввиду присутствия невдалеке дамы Толик компенсировал поистине виртуозным использованием доступных ему средств). Лицо Антона выразило высшую степень восхищения:
   — А я-то думал, что ты весь из себя злобный археолог. А у тебя, оказывается, душа поэта!
   Над обрывом показалась склонившаяся в изящном полупоклоне фигурка Наташи с перекинутой через согнутую руку викторовой портянкой, очевидно, изображающей салфетку:
   — Джентльмены, имею честь уведомить: кушать подано! Валите лопать.
 
   Антон старательно облизал ложку, заглянул с надеждой в котелок, жалобно вздохнул:
   — Пусто...
   Толик потянулся привольно и хрустко:
   — Завтрак успешно завершился, теперь начнем поиски.
   Он подумал с минуту, и уточнил, развалившись на траве:
   — Непременно начнем поиски. Часа через два...
   — Слушай, — Антон окинул его раздумчивым взглядом, — а ведь ты, наверное, от камбалы произошел. Или от медузы. Просто обалденная у тебя способность растекаться в горизонтальном положении до совершенно плоского состояния. И складки местности умело используешь. Это у тебя генетическое, не иначе. Врожденное.
   Толик лениво разлепил пухлые губы, произнес ласково и напевно:
   — Заткнись, зараза бородатая...
   — Грубый ты все-таки, — заметил Антон неодобрительно.
   — Ага, — самодовольно согласился Толик и смежил веки. Не прикрыл, а именно смежил — бережно, сладостно.
   Виктор хлопнул себя по коленям, встал, подошел к Толику:
   — Слышь, ты, искатель! Может быть, наконец, объяснишь толком, где ты собираешься искать? И, заодно, что именно ты собираешься искать? Давай, вставай и колись. И желательно подробнее.
   — И кстати, — Наташа складывала опустошенные миски в котелок, — прошу учесть, что участвовать в обеде будут только участвовавшие в мытье посуды. Так что я вам очень-очень советую работу языком совместить с работой руками.
   — Изверги, — сказал Толик и сел.
   Деликатное покашливание заставило обернуться всех четверых. Рядом стоял человек внешности совершенно обычной и заурядной. Настолько заурядной, что лишь секунд через пять ее созерцания до созерцателей вдруг дошло, что эта самая заурядность была бы таковой где-нибудь в трамвае, или, скажем, в очереди за мороженым. А в восьмидесяти километрах от ближайшего (по мнению Толика и его карты) населенного пункта этот потрепанный, но довольно опрятный костюм, галстук и остроносые лакированные туфли выглядели диковато.
   — Здравствуйте, — произнес странный визитер с легкой застенчивостью.
   — Здра-а-сьте... — настороженно протянул Виктор. Антон же, неясностей и неразрешенных загадок не приемлющий, спросил прямо:
   — Я извиняюсь, вы уругвайский шпион или пришелец?
   Гость почему-то понял, что это шутка, тем не менее застенчивость его стала ощутимее.
   — Да не могу я пришельцем быть: не пришел ведь, приехал... — он кивнул на прислоненный к недальней сосне велосипед. — А вы, я тоже извиняюсь, не геологи будете?
   — Нет, — Антон с сожалением покачал головой. — Мы будем два химика, археолог и биолог женского рода. Документы вам как предъявлять, по очереди, или оптом?
   Смущение незнакомца достигло апогея. Он развел руками, замямлил, пятясь поближе к своему велосипеду:
   — Да зачем мне?.. Я ж не для этого... Да и правами такими не уполномочен...
   — Не обращайте вы на этого балабона внимания, — Виктор дернул Антона за бороду. — У него мозги вдвое короче языка. Присаживайтесь. Наташ, у нас чай остался?
   — Простите, пожалуйста, а вы здесь откуда? — длинный нос Толика трепетал от любопытства.
   — Я-то, — гость уже умащивался на траве, стесненно, но не без благосклонности поглядывал на большую эмалированную кружку, в которую Наташа наливала дымящуюся заварку. — Я с комплекса, откуда же мне быть?
   — С какого?
   — То есть как — с какого? — гость изумился. — Не с Боровского же! Стал бы я в такую даль на велосипеде, да еще через лес, ежели туда автобус ходит. Спортсмен я, что ли?
   Он отхлебнул чаю, зажмурился, помотал головой — горячо. Потом спросил осторожно:
   — А вы, я гляжу, нездешние вроде. Издалека будете?
   — Издалека, — ответил Виктор, поскольку Толик от беседы отключился. Известие о загадочном комплексе, Боровском и ходящем туда из неведомых мест автобусе повергло его в лихорадочное изучение карты.
   Антон склонился к толиковому уху и произнес тихонько, но весьма внятно:
   — Или твоя настоящая фамилия Сусанин, или вечером я тебе покажу, для чего сделана твоя карта. Правда, она на жесткой бумаге напечатана, но я уж приму муку сию, дабы постигло ее справедливое возмездие за лживость...
   Гость, между тем, продолжал удовлетворять жажду и любопытство:
   — Путешествуете, значит... Просто отдыха ради, или цель какую имеете?
   — Отдыха ради, но и цель имеем, — Виктор угостил гостя сигаретой, закурил сам. — Тут где-то языческое святилище должно быть. Толик (вот этот, с носом, он археолог) по старинным летописям его вычислил. Вот, ищем. Может, сохранилось...
   — Святилище — это дело интересное, — гость деликатно пускал дым в кулак, отворачивался, затягиваясь. — Только вы километра на три маху дали. Вам бы ниже по течению, до излучины дойти. Там еще на левом берегу дубочек приметный, так оно аккурат напротив него, у самой воды.
   Антон, Виктор и Наташа одновременно взглянули на Толика, но сразу отвернулись. Очень уж жалкое это было зрелище — Толик, услыхавший от первого встречного, где находится загадочный объект его поисков.
   Гость же, ни на что, кроме кружки и сигареты особого внимания не обращавший, продолжал:
   — Только вы внутрь не попадете, и не надейтесь. Его ведь взрывали, святилище это. Дважды причем. Первый раз — монахи, еще чуть ли не при Петре. А второй раз — геологи. Это уже совсем недавно было. Лазали-лазали по обрыву, людей выспрашивали, пещеру эту нашли, где святилище, начали было завал разбирать. А потом вдруг ни с того, ни с сего... Может, озлились, что завал им не под силу, а может вход освободить пытались... Да только еще хуже стало — считай, пол-обрыва в реку съехало. Да... Там, на обрыве, профсоюзники наши домик рыбака затеялись было строить — вроде базы отдыха. Так эти прохвосты-геологи и его тем взрывом порушили. И ушились сразу, и спросить теперь не с кого.
   Виктор мотнул головой досадливо, щелчком отбросил окурок:
   — Геологи... А что они тут искали? Экспедиция это была, или как?
   — А кто ж их, паршивцев, знает? — развел руками гость. — Документы у них не смотрел никто. Может, и не геологи они вовсе. А с другой стороны, у кого, кроме геологов, взрывчатка имеется?
   — А давно это было?
   — Да говорю ж, недавно совсем, — гость посмотрел на верхушки сосен, пошевелил губами, прикидывая. — Аккурат, пятнадцатого апреля они берег рванули. Я почему запомнил: в область меня в тот день вызывали. Повесткой. По недостаче. Возвернулся — и на тебе...
   Наташа молча встала и пошла от костра, в лес. Виктор дернулся было следом — она молча погрозила пальцем: сиди. И Виктор не двинулся с места, отвернулся, до боли закусил губу. Пятнадцатое апреля... День, когда забрали в больницу Глеба...
   — Ну, спасибо за чай да уважение, — гость поднялся. — Посидел бы еще, да на работе небось заждались. Вы, если в город соберетесь, заходите непременно. («Ах, так тут еще и город поблизости имеется!» — Антон бросил на Толика взгляд, достойный великого инквизитора. Толик тихонько стонал.)
   — У меня и переночевать можно: один живу, — продолжал между тем гость. — Улица Космическая, семь. Токарев Петр Васильевич меня зовут, — представился он запоздало. — И на комплекс к нам загляните. У нас есть что посмотреть, — по последнему слову науки и техники строились.
   — А что это все-таки за комплекс у вас? — полюбопытствовал Антон. — Ракетный?
   — Свинооткормочный. Ну, счастливо вам отдохнуть...
   Когда расхлябанное дребезжание обшарпанного велосипеда затихло вдали, Антон встал, и засучивая на ходу рукава, нарочито неторопливо двинулся к Толику:
   — Нет, ты мне объясни, радость моя, за каким хреном ты пять дней таскал нас по бурелому? Чтоб уяснить, что первый встречный свиновод знает о святилище в сто раз больше тебя? И зачем было переться пешком, если на свете существует автобус?
   — Но я же по карте... — страдающим голосом заканючил Толик, жалобно глядя на Антона, нависающего над ним живым воплощением гнева праведного.
   Виктор глянул на пресловутую карту, скривился насмешливо:
   — Ты где ее взял?
   — В нашей библиотеке...
   — Когда вернемся, потребую аннулирования твоего диплома о высшем образовании, — голос Виктора сочился ехидством и желчью. — Потому, что ты читать по сию пору не научился, или глуп неописуемо... («А почему это — „или“?» — возмутился Антон).
   — Посмотри сюда, дубина! — Виктор постучал пальцем по расстеленной на траве карте. — Ее в тридцать втором году напечатали!
   — В общем, так. — Антон глянул на Толика, как прокурор на свидетеля защиты. — Предлагаю такую программу действий. Сейчас мы трое идем к святилищу, а Толик посещает свинооткормочный комплекс. Ему там самое место: он худой.
 
   Они легко нашли бы это место, даже если бы и не прилепился к противоположному берегу приметный дубочек. Ориентиров здесь и без него было достаточно — хотя бы тоскливый рев потока беснующейся пены, в который превратилась река, протискивающаяся между отвесным левым берегом и острым тяжелым мысом-клыком, которым врезался в нее правый. Или сам мыс — осыпавшийся, рухнувший в реку грудами серого каменного крошева береговой утес. Или широкий шрам на ровной стене скал правого берега, шрам с изломанными и острыми краями, такими неуместными здесь, в мире зализанного дождями и ветром камня. Или, наконец, торцевая стена — все, что осталось от маленького домишки. Стена с дверным проемом, дико и нелепо торчащая так близко от берегового обрыва, что кажется его продолжением. Стена с дверью в пропасть. Да, на славу поработали геологи, или кто они там на самом деле, матери их черт...
   Все было безнадежно ясно, и больше нечего было искать, и можно было идти куда угодно, хоть в эти просторные, плавно стекающие к обрыву луга — лютики собирать, что-ли... Но уходить не хотелось.
   Хотелось стоять здесь, у самой кромки обрыва, возле этой нелепой и тоскливой стены, хотелось смотреть вниз, всматриваться в груды неукатанного грязного щебня, запрудившие реку. Хотелось на что-то надеяться.