Страница:
Гилберт Кийт Честертон
УМЕРЕННЫЙ УБИЙЦА
1. Человек с зеленым зонтиком
Новым губернатором был лорд Толбойз, известный более как Цилиндр-Толбойз по причине приверженности своей к этому жуткому сооружению, которое он продолжал носить под пальмами Египта с той же безмятежностью, как нашивал, бывало, под фонарями Вестминстера. Да, он преспокойно носил его в тех землях, где лишь немногим вещам не грозило падение. Область, которой явился он руководить, будет здесь означена с дипломатической уклончивостью, как уголок Египта, и для нашего удобства названа Полибией. Теперь уже это старая история, хотя многие не без основания помнят о ней долгие годы; но тогда это было событие государственной важности. Одного губернатора убили, другого чуть не убили; в нашем же рассказе речь пойдет лишь об одной из трагедий, и то была трагедия, скорее, личного и даже частного свойства.
Цилиндр-Толбойз был холостяк, однако привез с собой семью — племянника и двух племянниц, из которых одна была замужем за заместителем губернатора, назначенного править на время междуцарствия после убийства предыдущего правителя. Вторая племянница была незамужняя; звали ее Барбара Трэйл; и она, пожалуй, и явится первой на нашей сцене.
Итак, обладая весьма необычной, выдающейся внешностью, иссиня-черными волосами и очень красивым, хоть и печальным профилем, она пересекла песчаное пространство и укрылась наконец под длинной низкой стеной, отбрасывавшей тень от клонящегося к пустынному горизонту солнца. Сама по себе стена эта представляла образец эклектики, характеризующей рубеж между Востоком и Западом. Собственно, ее составлял длинный ряд небольших домов, предназначенных для мелких служащих и незначительных чиновников и выстроенных как бы созерцательным строителем, склонным созерцать все концы света сразу, — нечто вроде Оксфорд-стрит среди руин Гелиополиса. Такие странности нередки, когда старейшие страны оборачиваются новейшими колониями. Но в данном случае юная дама, не лишенная воображения, отметила прямо-таки разительный контраст. Каждый из кукольных домиков имел при себе узкую полоску сада, спускавшуюся к общей длиннющей садовой стене; и вдоль этой стены бежала каменистая тропка, обсаженная редкими, седыми и корявыми оливами. А за этой полосой олив уходили в пустынную даль пески. И уж за ними где-то далеко-далеко угадывались смутные очертания треугольника, математического символа, ненатурального своею простотой, вот уже пять тысяч лет пленяющего всех пилигримов и поэтов. Каждый, завидя его впервые, не может не воскликнуть, вот как наша героиня: «Пирамиды!»
Едва она это произнесла, какой-то голос шепнул ей в ухо не громко, но с пугающей отчетливостью: «Что на крови построено, то снова кровью окропится… Это записано нам в назидание».
Мы уже упомянули, что Барбара Трэйл была не лишена воображения; верней было бы сказать о воображении чересчур богатом. Но она готова была поклясться, что голос — не плод ее воображения; хотя откуда он раздался у нее над ухом, воображение ее отказывалось понять. Она в полном одиночестве стояла на тропе, бежавшей вдоль стены и ведущей к садам вокруг резиденции губернатора. Наконец она вспомнила про самое стену и, быстро глянув через плечо, увидела голову — если ей это не почудилось, высунувшуюся из-за тени смаковницы — единственного дерева поблизости, потому что она уже оставила на сто метров позади последнюю хилую оливу. Как бы то ни было, голова — если это была голова — тотчас скрылась; и тут-то Барбара испугалась; она больше испугалась исчезновения, нежели появления головы (или не головы?). Барбара ускорила шаг, она уже почти бежала к дядюшкиной резиденции. Возможно, именно благодаря этому внезапному ускорению она почти сразу же заметила, что некто спокойно продвигается впереди нее той же тропкой к губернаторскому дому.
То был весьма крупный мужчина; он занимал всю узкую тропу. У Барбары явилось уже несколько знакомое ей ощущение, будто она идет следом за верблюдом по узкой улочке в восточном городишке. Но человек этот ставил ноги тяжело, как слон; он вышагивал, можно сказать, даже с некоторой помпой, как бы в торжественной процессии. Он был в длиннющем сюртуке, и голову его венчала высоченная красная феска, выше даже, чем цилиндр лорда Толбойза.
Сочетание красного восточного головного убора с черным западным костюмом — нередко среди эфенди тех краев. Но в данном случае оно казалось неожиданным и странным, потому что мужчина был светловолос и длинная белокурая борода его развевалась на ветру. Он мог бы послужить моделью для идиотов, рассуждающих о нордическом типе европейца. Подцепив ручку одним пальцем, он, как игрушкой, помахивал дурацким зеленым зонтиком. Он все замедлял шаг, а Барбара все ускоряла и потому едва удержалась, чтоб не вскрикнуть или, например, просто попросить его посторониться. Тут мужчина с бородой оглянулся и на нее уставился; потом поднял монокль, укрепил в глазу и тотчас рассыпался в улыбчивых извинениях. Она сообразила, что он близорук и минуту назад она была для него не более как мутное пятно; но было еще что-то в перемене его лица и поведения, что ей и раньше случалось видывать, но чему она не могла найти названия.
С безупречной учтивостью он объяснил, что направляется в резиденцию оставить записку для одного чиновника; и у Барбары не было решительно ни малейших оснований ему не верить и уклониться от беседы. Они пошли рядом, болтая о том, о сем; и не успели они обменяться несколькими фразами, как Барбара поняла, что имеет дело с человеком необыкновенным.
Сейчас много приходится слышать об опасностях, каким подвергается невинность; много вздора, а кое-что и разумно. Но речь, как правило, вдет о невинности сексуальной. А ведь немало можно сказать и об опасностях, навлекаемых невинностью политической. Например, необходимейшая, благороднейшая добродетель патриотизма очень часто приводит к отчаянию и гибели, нелепой и безвременной из-за того, что высшие слои общества нелепо воспитываются в духе ложного оптимизма относительно роли и чести империи. Молодые люди империи вроде Барбары Трэйл, как правило, никогда не слыхивали о мнении другой стороны, например о том, что сказал бы на сей счет ирландец, или индиец, или, например, канадский француз; и вина родителей и газет, что этих молодых людей вдруг шарахает от глупого британизма к столь же глупому большевизму. Час Барбары Трэйл пробил; хоть сама она едва ли об этом догадалась.
— Если Англия сдержит слово, — насупясь, говорил бородач, — все еще может обойтись благополучно.
И Барбара выпалила, как школьница:
— Англия всегда держит слово.
— Вабе этого не случалось замечать, — ответил он не без торжества.
Всезнающий нередко страдает невежеством, особенно — невежеством по части своего неведения. Незнакомец воображал, что возражение его неопровержимо; таким оно и было, возможно, для всякого, кто знал бы, что он имел в виду. Но Барбара не. знала о Вабе ни сном ни духом. Об этом позаботились газеты.
— Британское правительство, — говорил он, — уже два года назад решительно пообещало полную программу местной автономии. Если программа будет полной — все прекрасно. Если же лорд Толбойз выдвинет неполную программу, некий компромисс — это отнюдь не прекрасно. И мне в таком случае будет от души жаль всех, в особенности моих английских друзей.
Она отвечала юной, невинной усмешкой:
— О! Вы, уж конечно, большой друг англичан.
— Да, — ответил он спокойно. — Друг. Но друг искренний.
— Знаю, знаю, что это такое, — отвечала она с пылкой убежденностью, — знаю я, что такое искренний друг. Я всегда замечала, что на поверку это злой, насмешливый и коварный друг-предатель.
Секунду он помолчал, будто сильно задетый, а потом ответил:
— Вашим политикам нет нужды учиться коварству у египтян. — Потом прибавил резко: — А вы знаете, что во время рейда лорда Джеффри убили ребенка? Нет? Не знаете? Но вы знаете хотя бы, как Англия припаяла Египет к своей империи?
— У Англии — великая империя, — гордо отвечала патриотка.
— У Англии была великая империя, — сказал он. — У нас был Египет.
Они, несколько символически, прошли свой общий путь до конца, и, когда дороги их разошлись, Барбара в негодовании свернула к своим воротам. Ее спутник поднял зеленый зонт и величавым жестом указал на темные пески и пирамиду вдалеке. Вечер окрасился уже в цвета заката, солнце на длинных багряных лентах раскачивалось над розовой пустыней.
— Великая империя, — проговорил он. — Страна незакатного солнца… Какой, смотрите, кровавый, однако, закат…
Она влетела в тяжелую калитку, как ветер, хлопнув ею.
Поднимаясь по аллее к внутренним владениям, она немного успокоилась, сделала нетерпеливый шаг и пошла более ей свойственной задумчивой походкой. За нею словно смыкались смирившиеся цвета и тени; она подошла совсем близко к дому; и в конце далекого сплетения веселых тропок она уже видела свою сестру Оливию, собирающую цветы.
Зрелище ее успокоило; хоть ей и странно показалось, что она нуждается в успокоении. В душе осело пренеприятное ощущение, будто она коснулась чего-то чуждого, жуткого, чего-то непонятного и жесткого, как если бы погладила дикого, странного зверя. Но сад вокруг и дом за садом, несмотря на столь недавний приезд сюда англичан и небо Африки над ними, уже обрел неописуемо английские тона.
И Оливия так очевидно собирала цветы для того, чтобы их поставить в английские вазы или украсить ими английский обеденный стол с графинами и солеными орешками.
Однако, подойдя поближе, Барбара немало удивилась.
Цветы, собранные рукой сестры, были будто оборваны небрежными охапками, выдернуты, как трава, которую человек щипал, дергал, лежа на ней, в задумчивости или раздражении. Несколько стеблей валялось на тропке, будто головки обломал ребенок. Барбара сама не понимала, почему эти мелочи так ее задели, покуда не посмотрела на центральную фигуру. Оливия подняла взгляд. Лицо ее было страшно, как лицо Медеи, собирающей ядовитые цветы.
Цилиндр-Толбойз был холостяк, однако привез с собой семью — племянника и двух племянниц, из которых одна была замужем за заместителем губернатора, назначенного править на время междуцарствия после убийства предыдущего правителя. Вторая племянница была незамужняя; звали ее Барбара Трэйл; и она, пожалуй, и явится первой на нашей сцене.
Итак, обладая весьма необычной, выдающейся внешностью, иссиня-черными волосами и очень красивым, хоть и печальным профилем, она пересекла песчаное пространство и укрылась наконец под длинной низкой стеной, отбрасывавшей тень от клонящегося к пустынному горизонту солнца. Сама по себе стена эта представляла образец эклектики, характеризующей рубеж между Востоком и Западом. Собственно, ее составлял длинный ряд небольших домов, предназначенных для мелких служащих и незначительных чиновников и выстроенных как бы созерцательным строителем, склонным созерцать все концы света сразу, — нечто вроде Оксфорд-стрит среди руин Гелиополиса. Такие странности нередки, когда старейшие страны оборачиваются новейшими колониями. Но в данном случае юная дама, не лишенная воображения, отметила прямо-таки разительный контраст. Каждый из кукольных домиков имел при себе узкую полоску сада, спускавшуюся к общей длиннющей садовой стене; и вдоль этой стены бежала каменистая тропка, обсаженная редкими, седыми и корявыми оливами. А за этой полосой олив уходили в пустынную даль пески. И уж за ними где-то далеко-далеко угадывались смутные очертания треугольника, математического символа, ненатурального своею простотой, вот уже пять тысяч лет пленяющего всех пилигримов и поэтов. Каждый, завидя его впервые, не может не воскликнуть, вот как наша героиня: «Пирамиды!»
Едва она это произнесла, какой-то голос шепнул ей в ухо не громко, но с пугающей отчетливостью: «Что на крови построено, то снова кровью окропится… Это записано нам в назидание».
Мы уже упомянули, что Барбара Трэйл была не лишена воображения; верней было бы сказать о воображении чересчур богатом. Но она готова была поклясться, что голос — не плод ее воображения; хотя откуда он раздался у нее над ухом, воображение ее отказывалось понять. Она в полном одиночестве стояла на тропе, бежавшей вдоль стены и ведущей к садам вокруг резиденции губернатора. Наконец она вспомнила про самое стену и, быстро глянув через плечо, увидела голову — если ей это не почудилось, высунувшуюся из-за тени смаковницы — единственного дерева поблизости, потому что она уже оставила на сто метров позади последнюю хилую оливу. Как бы то ни было, голова — если это была голова — тотчас скрылась; и тут-то Барбара испугалась; она больше испугалась исчезновения, нежели появления головы (или не головы?). Барбара ускорила шаг, она уже почти бежала к дядюшкиной резиденции. Возможно, именно благодаря этому внезапному ускорению она почти сразу же заметила, что некто спокойно продвигается впереди нее той же тропкой к губернаторскому дому.
То был весьма крупный мужчина; он занимал всю узкую тропу. У Барбары явилось уже несколько знакомое ей ощущение, будто она идет следом за верблюдом по узкой улочке в восточном городишке. Но человек этот ставил ноги тяжело, как слон; он вышагивал, можно сказать, даже с некоторой помпой, как бы в торжественной процессии. Он был в длиннющем сюртуке, и голову его венчала высоченная красная феска, выше даже, чем цилиндр лорда Толбойза.
Сочетание красного восточного головного убора с черным западным костюмом — нередко среди эфенди тех краев. Но в данном случае оно казалось неожиданным и странным, потому что мужчина был светловолос и длинная белокурая борода его развевалась на ветру. Он мог бы послужить моделью для идиотов, рассуждающих о нордическом типе европейца. Подцепив ручку одним пальцем, он, как игрушкой, помахивал дурацким зеленым зонтиком. Он все замедлял шаг, а Барбара все ускоряла и потому едва удержалась, чтоб не вскрикнуть или, например, просто попросить его посторониться. Тут мужчина с бородой оглянулся и на нее уставился; потом поднял монокль, укрепил в глазу и тотчас рассыпался в улыбчивых извинениях. Она сообразила, что он близорук и минуту назад она была для него не более как мутное пятно; но было еще что-то в перемене его лица и поведения, что ей и раньше случалось видывать, но чему она не могла найти названия.
С безупречной учтивостью он объяснил, что направляется в резиденцию оставить записку для одного чиновника; и у Барбары не было решительно ни малейших оснований ему не верить и уклониться от беседы. Они пошли рядом, болтая о том, о сем; и не успели они обменяться несколькими фразами, как Барбара поняла, что имеет дело с человеком необыкновенным.
Сейчас много приходится слышать об опасностях, каким подвергается невинность; много вздора, а кое-что и разумно. Но речь, как правило, вдет о невинности сексуальной. А ведь немало можно сказать и об опасностях, навлекаемых невинностью политической. Например, необходимейшая, благороднейшая добродетель патриотизма очень часто приводит к отчаянию и гибели, нелепой и безвременной из-за того, что высшие слои общества нелепо воспитываются в духе ложного оптимизма относительно роли и чести империи. Молодые люди империи вроде Барбары Трэйл, как правило, никогда не слыхивали о мнении другой стороны, например о том, что сказал бы на сей счет ирландец, или индиец, или, например, канадский француз; и вина родителей и газет, что этих молодых людей вдруг шарахает от глупого британизма к столь же глупому большевизму. Час Барбары Трэйл пробил; хоть сама она едва ли об этом догадалась.
— Если Англия сдержит слово, — насупясь, говорил бородач, — все еще может обойтись благополучно.
И Барбара выпалила, как школьница:
— Англия всегда держит слово.
— Вабе этого не случалось замечать, — ответил он не без торжества.
Всезнающий нередко страдает невежеством, особенно — невежеством по части своего неведения. Незнакомец воображал, что возражение его неопровержимо; таким оно и было, возможно, для всякого, кто знал бы, что он имел в виду. Но Барбара не. знала о Вабе ни сном ни духом. Об этом позаботились газеты.
— Британское правительство, — говорил он, — уже два года назад решительно пообещало полную программу местной автономии. Если программа будет полной — все прекрасно. Если же лорд Толбойз выдвинет неполную программу, некий компромисс — это отнюдь не прекрасно. И мне в таком случае будет от души жаль всех, в особенности моих английских друзей.
Она отвечала юной, невинной усмешкой:
— О! Вы, уж конечно, большой друг англичан.
— Да, — ответил он спокойно. — Друг. Но друг искренний.
— Знаю, знаю, что это такое, — отвечала она с пылкой убежденностью, — знаю я, что такое искренний друг. Я всегда замечала, что на поверку это злой, насмешливый и коварный друг-предатель.
Секунду он помолчал, будто сильно задетый, а потом ответил:
— Вашим политикам нет нужды учиться коварству у египтян. — Потом прибавил резко: — А вы знаете, что во время рейда лорда Джеффри убили ребенка? Нет? Не знаете? Но вы знаете хотя бы, как Англия припаяла Египет к своей империи?
— У Англии — великая империя, — гордо отвечала патриотка.
— У Англии была великая империя, — сказал он. — У нас был Египет.
Они, несколько символически, прошли свой общий путь до конца, и, когда дороги их разошлись, Барбара в негодовании свернула к своим воротам. Ее спутник поднял зеленый зонт и величавым жестом указал на темные пески и пирамиду вдалеке. Вечер окрасился уже в цвета заката, солнце на длинных багряных лентах раскачивалось над розовой пустыней.
— Великая империя, — проговорил он. — Страна незакатного солнца… Какой, смотрите, кровавый, однако, закат…
Она влетела в тяжелую калитку, как ветер, хлопнув ею.
Поднимаясь по аллее к внутренним владениям, она немного успокоилась, сделала нетерпеливый шаг и пошла более ей свойственной задумчивой походкой. За нею словно смыкались смирившиеся цвета и тени; она подошла совсем близко к дому; и в конце далекого сплетения веселых тропок она уже видела свою сестру Оливию, собирающую цветы.
Зрелище ее успокоило; хоть ей и странно показалось, что она нуждается в успокоении. В душе осело пренеприятное ощущение, будто она коснулась чего-то чуждого, жуткого, чего-то непонятного и жесткого, как если бы погладила дикого, странного зверя. Но сад вокруг и дом за садом, несмотря на столь недавний приезд сюда англичан и небо Африки над ними, уже обрел неописуемо английские тона.
И Оливия так очевидно собирала цветы для того, чтобы их поставить в английские вазы или украсить ими английский обеденный стол с графинами и солеными орешками.
Однако, подойдя поближе, Барбара немало удивилась.
Цветы, собранные рукой сестры, были будто оборваны небрежными охапками, выдернуты, как трава, которую человек щипал, дергал, лежа на ней, в задумчивости или раздражении. Несколько стеблей валялось на тропке, будто головки обломал ребенок. Барбара сама не понимала, почему эти мелочи так ее задели, покуда не посмотрела на центральную фигуру. Оливия подняла взгляд. Лицо ее было страшно, как лицо Медеи, собирающей ядовитые цветы.
2. Странный мальчик
Барбара Трэйл была девушкой, в которой много мальчишества. Такое часто говорят о современных героинях. Однако наша героиня была совсем другое дело. Нынешние писатели, заявляющие о мальчишестве своих героинь, по-видимому, ничего не знают о мальчиках. Девушка, которую они описывают, будь то юная умница или завзятая юная дура, в любом случае являет мальчику решительную противоположность. Она в высшей степени открыта; слегка поверхностна; безудержно весела; ни капли не застенчива; в ней есть все то, что как раз в мальчике и не бывает. А вот Барбара действительно была похожа на мальчика, то есть была робка, немного фантазерка, склонна ввязываться в интеллектуальные дружбы и об этом жалеть; способна впадать в уныние и решительно не способна скрытничать. Она часто ощущала себя не такой, как надо, подобно многим мальчикам; чувствовала, как душа, слишком для нее большая, колотится о ребра и распирает грудь; подавляла в себе чувства и прикрывалась условностями. В результате ее вечно мучили сомнения. То это были религиозные сомнения; сейчас это были отчасти сомнения патриотические; хотя скажите ей такое, и ведь она бы стала рьяно это отрицать. Ее расстроили намеки на страдания Египта и преступность Англии; и лицо незнакомца, белое лицо с золотистой бородой и сверкающим моноклем, для нее теперь воплощало дух сомнения. Но вот лицо сестры вдруг стерло, отменило все политические муки, беспощадно ее вернуло к мукам более частным, тайным, ибо она в них никому, кроме себя самой, не сознавалась.
В семействе Трэйл была трагедия; или, скорее, наверно, то, что Барбара, склонная унывать, считала прологом к трагедии.
Младший брат ее был еще мальчик; точней будет сказать, он был еще ребенок. Разум его так и не развился; и хотя мнения о причинах его отсталости разделялись, Барбара в темные свои минуты готова была к самым мрачным выводам, чем омрачала всю семью Толбойз. И потому она при виде странного лица сестры тотчас спросила:
— Что-то с Томом?
Оливия слегка вздрогнула, потом сказала, скорее, раздраженно:
— Нет, почему? Дядя его оставил с учителем, ему лучше… С чего ты взяла? Ничего с ним не случилось.
— Но тогда, — сказала Барбара, — боюсь, что-то случилось с тобой.
— Ну… — отвечала сестра. — В общем, — что-то случилось с нами со всеми, правда?
И она резко повернулась и зашагала к дому, роняя на ходу цветы, которые якобы собирала; а Барбара пошла следом, раздираемая тревогой.
Когда они приблизились к портику, она услышала высокий голос дяди Толбойза, который, откинувшись в плетеном кресле, беседовал с заместителем губернатора, мужем Оливии. Толбойз был длинный, тощий, с большим носом и выкаченными глазами; как многие мужчины такого типа, он обладал большим кадыком и произносил слова, как бы прополаскивая горло. Но то, что он произносил, стоило послушать, хоть он заглатывал концы фраз, загоняя их одну в другую, и притом жестикулировал, что многих раздражало.
Вдобавок, он был глух, как тетерев. Заместитель губернатора, сэр Гарри Смит, являл с ним забавный контраст. Плотный, со светлыми ясными глазами и румяным лицом, пересеченным параллельно двумя ровными полосками бровей и пышной полосой усов, он был бы очень похож на Китченера[1], если бы, вставая, коротким ростом несколько не подрубал сравнение. И все же это сходство несправедливо заставляло в нем предполагать дурной характер, тогда как он был нежный муж, добрый друг и верный поборник принятых в его кругу идеалов. Хвостик разговора намекал, что он отстаивает военную точку зрения, довольно распространенную, чтоб не сказать банальную.
— Одним словом, — говорил губернатор, — я полагаю, правительственная программа прекрасно соответствует сложной ситуации. Экстремисты обоего толка станут ей противиться; но на то они и экстремисты.
— Именно, — отвечал сэр Гарри. — Противятся экстремисты всегда. Но вопрос в том, насколько противно они себя поведут.
Барбара, недавно и нервно настроившаяся на политический лад, вдруг обнаружила с неудовольствием, что выслушивает политические дебаты в присутствии многих лиц.
Был тут прелестно облаченный юный господин с волосами, как черный шелк, кажется, местный советник губернатора; звали его Артур Милз. Был тут старец в русом недвусмысленном парике над весьма двусмысленной, чтоб не сказать подозрительной, желтой физиономией; это был крупный финансист, известный под именем Моз. Были разнообразные дамы из официальных кругов, прилично вкрапленные меж джентльменов. Что-то такое заканчивалось, типа вечернего чаепития; отчего еще более подозрительным и страшным казалось поведение хозяйки, удалившейся собирать цветы в глубинах сада. Барбара очутилась рядом с милым старичком-священником с гладкими серебряными волосами и столь же гладким серебряным голосом, журчавшим о Библии и пирамидах. Она оказалась в ужасно щекотливом положении, когда вам надо прикидываться, будто вы участвуете в одной беседе, тогда как сами прислушиваетесь к другой.
Это еще затруднялось тем, что его преподобие Эрнст Сноу, означенный священник, обладал (при всей кротости своей) незаурядным упорством. У Барбары создалось смутное впечатление, что он придерживается весьма строгих взглядов о применении известного пророчества насчет конца света к судьбам Британской империи в частности. У него была манера внезапно задавать вопросы, ужасно неудобная для рассеянного слушателя. Но кое-как ей удавалось выхватывать обрывки разговора между двумя правителями провинций. Губернатор говорил, жестикуляцией раскачивая каждую фразу:
— Имеется два соображения, как отвечать на то и на другое. С одной стороны, невозможно совсем отказаться от наших обязательств. С другой стороны, нелепо предполагать, что недавнее ужасное преступление не отразится на характере этих обязательств. Мы по-прежнему должны считать, что наше заявление — есть заявление о разумной свободе. И потому мы решили…
Но в этот самый миг бедняге-священнику срочно понадобилось вонзить в ее сознание животрепещущий вопрос:
— Ну, и как вы думаете, сколько там метров?
Чуть погодя ей удалось услышать, как мистер Смит, говоривший куда меньше собеседника, коротко парировал:
— Что до меня, я не верю, что так уж важно, какие именно вы делаете заявления. Где нет достаточных сил, всегда будут беспорядки; и беспорядков нет там, где есть достаточные силы. Вот и все.
— И каково же сейчас наше положение? — спросил веско губернатор.
— Положение из рук вон, — пробурчал мистер Смит. — Люди абсолютно не подготовлены и стрелять-то толком не умеют. Но есть и другое. Не хватает боеприпасов и…
— Но что же в таком случае, — выпел мягкий, проникновенный голос мистера Сноу, — что же в таком случае происходит с шунамитами?
Барбара не имела ни малейшего понятия о том, что с ними происходит; но сообразила, что этот вопрос следует рассматривать как риторический. Она заставила себя внимательно прислушаться к рассуждениям достопримечательного мистика; и из политической беседы ухватила всего один фрагмент.
— Неужто нам действительно понадобятся все эти военные приготовления? — не без тревоги спрашивал лорд Толбойз. — И когда, вы полагаете, они нам понадобятся?
— Могу вам сказать точно, — ответил Смит довольно мрачно. — Они нам понадобятся, едва вы опубликуете свое заявление о разумной свободе.
Лорд Толбойз дернулся в плетеном кресле, как бы раздраженно пресекая неприятную аудиенцию; затем, подняв палец, он подал знак своему секретарю мистеру Милзу, который скользнул к нему и после кратких переговоров скользнул в дом. Освободясь от груза государственных дел, Барбара вновь отдалась очарованию церкви и святых пророчеств. По-прежнему она очень туманно себе представляла, о чем толковал боговдохновенный старец, но уже улавливала в его речах некий налет поэзии. Во всяком случае, тут было много всякого, пленявшего ее воображение, как темные рисунки Блейка: доисторические города; застывшие, слепые провидцы и цари, одетые камнем, как и гробницы-пирамиды. Она уже догадывалась смутно, отчего в этой звездной, каменистой пустыне развелась такая бездна чудил, и даже слегка смягчилась к чудиле-клерикалу, и приняла приглашение к нему на послезавтра — посмотреть кое-какие документы, содержащие решительные доказательства относительно шунамитов. Что именно требовалось доказать, она, однако, не вполне схватила.
Он ее поблагодарил и сказал твердо:
— Если пророчество сбудется сейчас, это будет ужасное бедствие.
— Ну, — возразила она с, пожалуй, странным легкомыслием, — если бы пророчества не сбывались, было бы, наверное, еще ужасней.
Не успела она договорить фразу, за пальмами в саду раздался шорох, и бледное, ошарашенное лицо ее братца высунулось из-за листвы. Тут же она увидела за ним советника Милза и учителя. Значит, дядя послал за ним. Том Трэйл будто вываливался из собственного костюма, что часто бывает с недоразвитыми; милые печальные черты, роднившие его со всем семейством, были испорчены черными, прямыми неопрятными патлами и еще манерой скашивать глаза куда-то вниз. Учитель его был человек со скучной и серой внешностью и, разумеется, по фамилии Хьюм. Большой, широкоплечий, он сутулился, как чернорабочий, хоть был совсем не стар. На некрасивом и грубом лице застыло выражение усталости, что и не мудрено. Не такое уж милое развлечение заниматься с дефективным.
Лорд Толбойз провел с учителем краткую, очень милую беседу. Лорд Толбойз задал учителю несколько простых вопросов. Лорд Толбойз прочел небольшую лекцию о воспитании, опять-таки очень милую, но сопровождаемую вращательными движениями рук. С одной стороны (взмах) — способность к труду жизненно необходима и без нее невозможно преуспеть. С другой стороны (взмах) — без разумной дозы отдыха и удовольствий пострадает самый труд. С одной стороны… но тут-то, видимо, осуществилось Пророчество, и весьма плачевное бедствие нарушило губернаторское вечернее чаепитие.
Мальчишка вдруг разразился громким карканьем и стал размахивать руками, как машет крыльями пингвин и беспрестанно повторял: «С одной стороны — с другой стороны.
С одной стороны — с другой стороны».
— Том! — крикнула Оливия с нескрываемым ужасом, и над садом нависла зловещая тишина.
— Том, — сказал учитель тихим, размеренным голосом, который набатом прогремел в мертвой тишине сада, — у тебя с каждой стороны всего по одной руке, правда? И третьей руки нет?
— Третьей руки? — повторил мальчик и — после долгой паузы: — Как это?
— Ну, была бы у тебя, например, третья рука, как хобот у слона, — продолжал учитель тем же размеренным, бесцветным голосом. — Вот бы здорово иметь длинный-длинный нос, как у слона, вертеть им туда-сюда и брать со стола все, что захочешь, не выпуская ножа и вилки. А?
— Да вы спятили! — рявкнул Том со странным призвуком восторга.
— Я не единственный на этом свете спятил, старина, — сказал мистер Хьюм.
Барбара, широко раскрыв глаза, слушала эту странную беседу, раздававшуюся в жуткой тишине и при весьма неловких обстоятельствах. Удивительней всего было то, что учитель нес свою ахинею с абсолютно невозмутимым и непроницаемым лицом.
— Я еще тебе не рассказывал, — продолжал он тем же безразличным тоном, — про ловкого зубного врача, который ухитрялся сам себе вырывать зубы собственным носом?
Нет? Ну, значит, завтра расскажу.
Он был по-прежнему скучен и серьезен. Но дело было сделано. Мальчишку отвлекли от бунта против дяди, как новой игрушкой отвлекают раскапризничавшееся дитя. Том смотрел теперь только на учителя, не сводя с него глаз. И, кажется, не он один. Потому что этот учитель, подумала Барбара, — прелюбопытный тип.
Больше в этот день политические дебаты не возобновлялись; зато на другой день произошли кое-какие политические события. На другое утро повсюду было расклеено оповещение о справедливом, разумном и даже великодушном компромиссе, который правительство Его Величества отныне предлагает для справедливого и окончательного решения социальных проблем Полибии и Восточного Египта. А на другой вечер, как смерч в пустыне, пронеслась весть, что виконт Толбойз, губернатор Полибии, убит подле своей резиденции, у самой последней оливы на углу стены.
В семействе Трэйл была трагедия; или, скорее, наверно, то, что Барбара, склонная унывать, считала прологом к трагедии.
Младший брат ее был еще мальчик; точней будет сказать, он был еще ребенок. Разум его так и не развился; и хотя мнения о причинах его отсталости разделялись, Барбара в темные свои минуты готова была к самым мрачным выводам, чем омрачала всю семью Толбойз. И потому она при виде странного лица сестры тотчас спросила:
— Что-то с Томом?
Оливия слегка вздрогнула, потом сказала, скорее, раздраженно:
— Нет, почему? Дядя его оставил с учителем, ему лучше… С чего ты взяла? Ничего с ним не случилось.
— Но тогда, — сказала Барбара, — боюсь, что-то случилось с тобой.
— Ну… — отвечала сестра. — В общем, — что-то случилось с нами со всеми, правда?
И она резко повернулась и зашагала к дому, роняя на ходу цветы, которые якобы собирала; а Барбара пошла следом, раздираемая тревогой.
Когда они приблизились к портику, она услышала высокий голос дяди Толбойза, который, откинувшись в плетеном кресле, беседовал с заместителем губернатора, мужем Оливии. Толбойз был длинный, тощий, с большим носом и выкаченными глазами; как многие мужчины такого типа, он обладал большим кадыком и произносил слова, как бы прополаскивая горло. Но то, что он произносил, стоило послушать, хоть он заглатывал концы фраз, загоняя их одну в другую, и притом жестикулировал, что многих раздражало.
Вдобавок, он был глух, как тетерев. Заместитель губернатора, сэр Гарри Смит, являл с ним забавный контраст. Плотный, со светлыми ясными глазами и румяным лицом, пересеченным параллельно двумя ровными полосками бровей и пышной полосой усов, он был бы очень похож на Китченера[1], если бы, вставая, коротким ростом несколько не подрубал сравнение. И все же это сходство несправедливо заставляло в нем предполагать дурной характер, тогда как он был нежный муж, добрый друг и верный поборник принятых в его кругу идеалов. Хвостик разговора намекал, что он отстаивает военную точку зрения, довольно распространенную, чтоб не сказать банальную.
— Одним словом, — говорил губернатор, — я полагаю, правительственная программа прекрасно соответствует сложной ситуации. Экстремисты обоего толка станут ей противиться; но на то они и экстремисты.
— Именно, — отвечал сэр Гарри. — Противятся экстремисты всегда. Но вопрос в том, насколько противно они себя поведут.
Барбара, недавно и нервно настроившаяся на политический лад, вдруг обнаружила с неудовольствием, что выслушивает политические дебаты в присутствии многих лиц.
Был тут прелестно облаченный юный господин с волосами, как черный шелк, кажется, местный советник губернатора; звали его Артур Милз. Был тут старец в русом недвусмысленном парике над весьма двусмысленной, чтоб не сказать подозрительной, желтой физиономией; это был крупный финансист, известный под именем Моз. Были разнообразные дамы из официальных кругов, прилично вкрапленные меж джентльменов. Что-то такое заканчивалось, типа вечернего чаепития; отчего еще более подозрительным и страшным казалось поведение хозяйки, удалившейся собирать цветы в глубинах сада. Барбара очутилась рядом с милым старичком-священником с гладкими серебряными волосами и столь же гладким серебряным голосом, журчавшим о Библии и пирамидах. Она оказалась в ужасно щекотливом положении, когда вам надо прикидываться, будто вы участвуете в одной беседе, тогда как сами прислушиваетесь к другой.
Это еще затруднялось тем, что его преподобие Эрнст Сноу, означенный священник, обладал (при всей кротости своей) незаурядным упорством. У Барбары создалось смутное впечатление, что он придерживается весьма строгих взглядов о применении известного пророчества насчет конца света к судьбам Британской империи в частности. У него была манера внезапно задавать вопросы, ужасно неудобная для рассеянного слушателя. Но кое-как ей удавалось выхватывать обрывки разговора между двумя правителями провинций. Губернатор говорил, жестикуляцией раскачивая каждую фразу:
— Имеется два соображения, как отвечать на то и на другое. С одной стороны, невозможно совсем отказаться от наших обязательств. С другой стороны, нелепо предполагать, что недавнее ужасное преступление не отразится на характере этих обязательств. Мы по-прежнему должны считать, что наше заявление — есть заявление о разумной свободе. И потому мы решили…
Но в этот самый миг бедняге-священнику срочно понадобилось вонзить в ее сознание животрепещущий вопрос:
— Ну, и как вы думаете, сколько там метров?
Чуть погодя ей удалось услышать, как мистер Смит, говоривший куда меньше собеседника, коротко парировал:
— Что до меня, я не верю, что так уж важно, какие именно вы делаете заявления. Где нет достаточных сил, всегда будут беспорядки; и беспорядков нет там, где есть достаточные силы. Вот и все.
— И каково же сейчас наше положение? — спросил веско губернатор.
— Положение из рук вон, — пробурчал мистер Смит. — Люди абсолютно не подготовлены и стрелять-то толком не умеют. Но есть и другое. Не хватает боеприпасов и…
— Но что же в таком случае, — выпел мягкий, проникновенный голос мистера Сноу, — что же в таком случае происходит с шунамитами?
Барбара не имела ни малейшего понятия о том, что с ними происходит; но сообразила, что этот вопрос следует рассматривать как риторический. Она заставила себя внимательно прислушаться к рассуждениям достопримечательного мистика; и из политической беседы ухватила всего один фрагмент.
— Неужто нам действительно понадобятся все эти военные приготовления? — не без тревоги спрашивал лорд Толбойз. — И когда, вы полагаете, они нам понадобятся?
— Могу вам сказать точно, — ответил Смит довольно мрачно. — Они нам понадобятся, едва вы опубликуете свое заявление о разумной свободе.
Лорд Толбойз дернулся в плетеном кресле, как бы раздраженно пресекая неприятную аудиенцию; затем, подняв палец, он подал знак своему секретарю мистеру Милзу, который скользнул к нему и после кратких переговоров скользнул в дом. Освободясь от груза государственных дел, Барбара вновь отдалась очарованию церкви и святых пророчеств. По-прежнему она очень туманно себе представляла, о чем толковал боговдохновенный старец, но уже улавливала в его речах некий налет поэзии. Во всяком случае, тут было много всякого, пленявшего ее воображение, как темные рисунки Блейка: доисторические города; застывшие, слепые провидцы и цари, одетые камнем, как и гробницы-пирамиды. Она уже догадывалась смутно, отчего в этой звездной, каменистой пустыне развелась такая бездна чудил, и даже слегка смягчилась к чудиле-клерикалу, и приняла приглашение к нему на послезавтра — посмотреть кое-какие документы, содержащие решительные доказательства относительно шунамитов. Что именно требовалось доказать, она, однако, не вполне схватила.
Он ее поблагодарил и сказал твердо:
— Если пророчество сбудется сейчас, это будет ужасное бедствие.
— Ну, — возразила она с, пожалуй, странным легкомыслием, — если бы пророчества не сбывались, было бы, наверное, еще ужасней.
Не успела она договорить фразу, за пальмами в саду раздался шорох, и бледное, ошарашенное лицо ее братца высунулось из-за листвы. Тут же она увидела за ним советника Милза и учителя. Значит, дядя послал за ним. Том Трэйл будто вываливался из собственного костюма, что часто бывает с недоразвитыми; милые печальные черты, роднившие его со всем семейством, были испорчены черными, прямыми неопрятными патлами и еще манерой скашивать глаза куда-то вниз. Учитель его был человек со скучной и серой внешностью и, разумеется, по фамилии Хьюм. Большой, широкоплечий, он сутулился, как чернорабочий, хоть был совсем не стар. На некрасивом и грубом лице застыло выражение усталости, что и не мудрено. Не такое уж милое развлечение заниматься с дефективным.
Лорд Толбойз провел с учителем краткую, очень милую беседу. Лорд Толбойз задал учителю несколько простых вопросов. Лорд Толбойз прочел небольшую лекцию о воспитании, опять-таки очень милую, но сопровождаемую вращательными движениями рук. С одной стороны (взмах) — способность к труду жизненно необходима и без нее невозможно преуспеть. С другой стороны (взмах) — без разумной дозы отдыха и удовольствий пострадает самый труд. С одной стороны… но тут-то, видимо, осуществилось Пророчество, и весьма плачевное бедствие нарушило губернаторское вечернее чаепитие.
Мальчишка вдруг разразился громким карканьем и стал размахивать руками, как машет крыльями пингвин и беспрестанно повторял: «С одной стороны — с другой стороны.
С одной стороны — с другой стороны».
— Том! — крикнула Оливия с нескрываемым ужасом, и над садом нависла зловещая тишина.
— Том, — сказал учитель тихим, размеренным голосом, который набатом прогремел в мертвой тишине сада, — у тебя с каждой стороны всего по одной руке, правда? И третьей руки нет?
— Третьей руки? — повторил мальчик и — после долгой паузы: — Как это?
— Ну, была бы у тебя, например, третья рука, как хобот у слона, — продолжал учитель тем же размеренным, бесцветным голосом. — Вот бы здорово иметь длинный-длинный нос, как у слона, вертеть им туда-сюда и брать со стола все, что захочешь, не выпуская ножа и вилки. А?
— Да вы спятили! — рявкнул Том со странным призвуком восторга.
— Я не единственный на этом свете спятил, старина, — сказал мистер Хьюм.
Барбара, широко раскрыв глаза, слушала эту странную беседу, раздававшуюся в жуткой тишине и при весьма неловких обстоятельствах. Удивительней всего было то, что учитель нес свою ахинею с абсолютно невозмутимым и непроницаемым лицом.
— Я еще тебе не рассказывал, — продолжал он тем же безразличным тоном, — про ловкого зубного врача, который ухитрялся сам себе вырывать зубы собственным носом?
Нет? Ну, значит, завтра расскажу.
Он был по-прежнему скучен и серьезен. Но дело было сделано. Мальчишку отвлекли от бунта против дяди, как новой игрушкой отвлекают раскапризничавшееся дитя. Том смотрел теперь только на учителя, не сводя с него глаз. И, кажется, не он один. Потому что этот учитель, подумала Барбара, — прелюбопытный тип.
Больше в этот день политические дебаты не возобновлялись; зато на другой день произошли кое-какие политические события. На другое утро повсюду было расклеено оповещение о справедливом, разумном и даже великодушном компромиссе, который правительство Его Величества отныне предлагает для справедливого и окончательного решения социальных проблем Полибии и Восточного Египта. А на другой вечер, как смерч в пустыне, пронеслась весть, что виконт Толбойз, губернатор Полибии, убит подле своей резиденции, у самой последней оливы на углу стены.
3. Человек, который не умел ненавидеть
Удалясь от общества в саду, Том с учителем тотчас распрощались до завтра, потому что первый жил в резиденции, а второй квартировал в домишке выше на горе, среди высоких деревьев. Наставник с глазу на глаз сказал ученику то, что все с возмущением ждали услышать от него прилюдно; он побранил мальчишку за дурацкую шалость.
— Ну и пусть. Все равно я его терпеть не могу, — буркнул Том. — Прямо убил бы. Нос свой длинный высунул и рад.
— Ну куда же ему его еще девать? — сказал мягко мистер Хьюм. — Впрочем, когда-то произошла одна история с человеком, во что-то такое сунувшим свой нос.
— Да? — вскинулся Том со свойственной юности склонностью к буквализму.
— Или завтра произойдет, — ответил учитель, уже карабкаясь по крутому склону в свое прибежище.
Сторожку, выстроенную в основном из бамбука и досок, обегала галерейка, откуда отчетливо, как на географической карте, открывался обширный вид: серые и зеленые квадраты губернаторского дома и сада, тропа прямо под низкой садовой стеной, параллельная ряду дач, одинокая смоковница, в одной точке пересекающая линию олив, как разрушенная аркада, потом еще один пробел и потом угол стены, за которой раскинулись темные склоны пустыни, тронутые зеленью там, где их успели покрыть дерном в порядке общественных работ или вследствие реформаторских усилий заместителя губернатора по части воинской реорганизации. Все это вместе висело, как огромное расцвеченное облако, в отблесках восточного заката; потом завернулось в лиловый сумрак, и над головой у него выступили звезды, и показались ближе, чем то, что было на земле.
Он еще постоял на галерейке, оглядывая меркнущий простор, и скучные черты его опечатала тревога. Потом он ушел в комнату, где они весь день трудились с учеником, вернее, трудился он, вколачивая в юную голову идею о необходимости трудиться. Комната была голая, и пустоту ее нарушало всего несколько случайных предметов. На немногих книжных полках красовались стихи Эдварда Лира в ярких обложках и неказистые потрепанные томики отборных французских и латинских поэтов. Трубки, вкривь и вкось рассованные по подставке, неопровержимо свидетельствовали о холостяцкой жизни владельца; удочки и старая двустволка сиротливо пылились в углу; ибо давно уже этот человек, далекий от спортивных доблестей, не предавался двум своим хобби, избранным им из-за того, что они требуют уединения. Но, пожалуй, самое странное впечатление производили письменный стол и пол, заваленные диаграммами, причем такими, что любой геометр ужасно бы удивился, потому что к фигурам были пририсованы глупейшие физиономии и ножки, какие пририсовывает школьник к квадратам и кругам на грифельной доске. Но вычерчены диаграммы были с большим тщанием; чертивший явно имел точный глаз, и все, что зависело от этого органа, беспрекословно ему подчинялось.
Джон Хьюм сел к столу и стал вычерчивать новую диаграмму. Потом он раскурил трубку и принялся оглядывать уже прежде вычерченные, не отрываясь, однако, от своего стола и своего занятия. Так текли часы среди бездонной тишины прибежища в горах, покуда дальние звуки музыки не поплыли снизу в знак того, что в резиденции начались танцы. Хьюм знал, что сегодня у губернатора танцуют, и не обратил на музыку внимания; Хьюм не был сентиментален, но кое-какие давние воспоминания нежно шевельнулись в нем. Толбойзы, даже и по тем временам, были чуть старомодны. Старомодность их заключалась в том, что они не прикидывались демократичнее, чем были. Они обращались с низшими, как с низшими, хотя и очень вежливо; они не лезли в либералы, втягивая в общество лизоблюдов. И потому учителю или секретарю и в голову не приходило, что танцы у губернатора как-то могут их касаться. Старомодны были и сами танцы с соответственным учетом эпохи. Новые танцы только еще начинали пробиваться; никто и мечтать не смел о нашей новомодной раскованности и свободе, позволяющей нам весь вечер бродить по зале с тем же партнером и под ту же музыку. И вот эта дистанцированность — в буквальном и переносном смысле — старых колышущихся вальсов закралась в подсознание Хьюма и отразилась на восприятии того, что вдруг предстало его глазам.
— Ну и пусть. Все равно я его терпеть не могу, — буркнул Том. — Прямо убил бы. Нос свой длинный высунул и рад.
— Ну куда же ему его еще девать? — сказал мягко мистер Хьюм. — Впрочем, когда-то произошла одна история с человеком, во что-то такое сунувшим свой нос.
— Да? — вскинулся Том со свойственной юности склонностью к буквализму.
— Или завтра произойдет, — ответил учитель, уже карабкаясь по крутому склону в свое прибежище.
Сторожку, выстроенную в основном из бамбука и досок, обегала галерейка, откуда отчетливо, как на географической карте, открывался обширный вид: серые и зеленые квадраты губернаторского дома и сада, тропа прямо под низкой садовой стеной, параллельная ряду дач, одинокая смоковница, в одной точке пересекающая линию олив, как разрушенная аркада, потом еще один пробел и потом угол стены, за которой раскинулись темные склоны пустыни, тронутые зеленью там, где их успели покрыть дерном в порядке общественных работ или вследствие реформаторских усилий заместителя губернатора по части воинской реорганизации. Все это вместе висело, как огромное расцвеченное облако, в отблесках восточного заката; потом завернулось в лиловый сумрак, и над головой у него выступили звезды, и показались ближе, чем то, что было на земле.
Он еще постоял на галерейке, оглядывая меркнущий простор, и скучные черты его опечатала тревога. Потом он ушел в комнату, где они весь день трудились с учеником, вернее, трудился он, вколачивая в юную голову идею о необходимости трудиться. Комната была голая, и пустоту ее нарушало всего несколько случайных предметов. На немногих книжных полках красовались стихи Эдварда Лира в ярких обложках и неказистые потрепанные томики отборных французских и латинских поэтов. Трубки, вкривь и вкось рассованные по подставке, неопровержимо свидетельствовали о холостяцкой жизни владельца; удочки и старая двустволка сиротливо пылились в углу; ибо давно уже этот человек, далекий от спортивных доблестей, не предавался двум своим хобби, избранным им из-за того, что они требуют уединения. Но, пожалуй, самое странное впечатление производили письменный стол и пол, заваленные диаграммами, причем такими, что любой геометр ужасно бы удивился, потому что к фигурам были пририсованы глупейшие физиономии и ножки, какие пририсовывает школьник к квадратам и кругам на грифельной доске. Но вычерчены диаграммы были с большим тщанием; чертивший явно имел точный глаз, и все, что зависело от этого органа, беспрекословно ему подчинялось.
Джон Хьюм сел к столу и стал вычерчивать новую диаграмму. Потом он раскурил трубку и принялся оглядывать уже прежде вычерченные, не отрываясь, однако, от своего стола и своего занятия. Так текли часы среди бездонной тишины прибежища в горах, покуда дальние звуки музыки не поплыли снизу в знак того, что в резиденции начались танцы. Хьюм знал, что сегодня у губернатора танцуют, и не обратил на музыку внимания; Хьюм не был сентиментален, но кое-какие давние воспоминания нежно шевельнулись в нем. Толбойзы, даже и по тем временам, были чуть старомодны. Старомодность их заключалась в том, что они не прикидывались демократичнее, чем были. Они обращались с низшими, как с низшими, хотя и очень вежливо; они не лезли в либералы, втягивая в общество лизоблюдов. И потому учителю или секретарю и в голову не приходило, что танцы у губернатора как-то могут их касаться. Старомодны были и сами танцы с соответственным учетом эпохи. Новые танцы только еще начинали пробиваться; никто и мечтать не смел о нашей новомодной раскованности и свободе, позволяющей нам весь вечер бродить по зале с тем же партнером и под ту же музыку. И вот эта дистанцированность — в буквальном и переносном смысле — старых колышущихся вальсов закралась в подсознание Хьюма и отразилась на восприятии того, что вдруг предстало его глазам.