— Кажется, у меня где-то есть визитная карточка, — произнес незнакомец с напускною торжественностью, — карточка, где обозначено мое подлинное имя, мои титулы и чины, а также указана цель, ради которой я живу на этой планете.
Медленно вынул он из верхнего жилетного кармана ярко-красную коробку для карточек и так же медленно извлек оттуда визитную карточку огромных размеров. Пока он вынимал ее, присутствующие успели заметить, что карточка эта имела необычную форму — не такую, как визитные карточки других не джентльменов. Но один только миг была она видна окружающим; когда она переходила из рук незнакомца к Артуру, один из них не успел ее удержать. Неугомонный ветер, бушевавший в саду, налетел на нее и унес прочь в бесконечную даль, к другим ошалелым бумажкам вселенной; тот же великий западный ветер потряс до основания весь дом и пронесся дальше — на восток.
Глава II
ПОЖИТКИ ОПТИМИСТА
Кто из нас не помнит научных сказок, слышанных нами в детстве, — сказок о том, что случилось бы, если бы крупные животные прыгали так же высоко, как животные малые? Если бы слон был силен, как кузнечик, он мог бы (мне кажется) без труда выпрыгнуть из Зоологического сада и усесться с победным ревом на Примроз-хилл[11]. Если бы киты могли выскакивать из воды, как форели, мы, может статься, увидели бы кита над Ярмутом, наподобие летающего острова Лапута[12].
Эта природная энергия, несомненно величественная, обладала бы, однако, неудобствами. Такие неудобства и возникли в связи с веселым нравом и добрыми намерениями человека в зеленом костюме. Слишком был он велик по сравнению с окружающим миром; и насколько был он велик, настолько же и подвижен. Благодаря мудрому устройству природы, большинство крупнейших животных обладают спокойным нравом; а лондонские пансионы среднего калибра не строятся в расчете на постояльца — огромного, как бык, и непоседливого, как котенок.
Когда Инглвуд вошел обратно в комнаты вслед за незнакомым мужчиной, он увидел, что тот беседует очень серьезно (и, по его мнению, секретно) с беспомощной миссис Дьюк. Подобно умирающей рыбе, эта полная, томная дама смотрела, выпучив глаза, на громадного вновь прибывшего господина, который вежливо просился в жильцы пансиона, сопровождая свои слова широчайшими жестами, держа в одной руке желтый чемодан, а в другой — белую широкополую шляпу.
К счастью, деловитая племянница миссис Дьюк находилась здесь же и могла вступить с ним в переговоры. В комнате собрались к тому времени все обитатели дома. Факт этот, кстати, был чрезвычайно характерен. Гость создал вокруг себя атмосферу веселого кризиса. С минуты его появления вплоть до его исчезновения вся компания окружала его тесным кольцом, глазела на него и ходила за ним по пятам, как уличные дети за Панчем. Час тому назад, как и во все предыдущие четыре года, эти люди чуждались друг друга, хотя и питали друг к другу симпатию. Они лишь тогда выходили из своих мрачных комнат, если искали какой-нибудь номер газеты или свое рукоделье. Впрочем, и теперь собрались они как бы случайно, каждый по своему делу, но собрались все до одного человека. Тут был и растерявшийся Инглвуд, все еще похожий на некую красную тень, сюда пришел и нерастерявшийся Уорнер — бледный, но плотный. Сюда пришел и Майкл Мун, — его пестрый, вульгарный костюм был в кричащем и загадочном противоречии с его мрачным и умным лицом. От него не отставал его еще более забавный товарищ Моисей Гулд. Это был превеселый щенок на коротеньких ножках, в ярко-красном шикарном галстуке. В нем сказывалась его собачья натура; как бы он ни вилял хвостом, как бы ни прыгал, черные глазки по обеим сторонам его длинною носа сверкали мрачно, как две черные пуговицы. Там же находилась мисс Розамунда Хан г, в той же белой изящной шляпе, обрамлявшей ее широкое и доброе лицо, как всегда, нарядная, точно она собиралась в гости. Если у мистера Муна был компаньон, то у мисс Хант была компаньонка, стройная молодая женщина, облаченная в темно-серое платье, лицо новое в нашем рассказе, но в действительности близкий друг и протеже Розамунды. В ней не было ничего замечательного — ничего, кроме роскошных, тяжелых темно-рыжих волос, придававших ее бледному лицу остроконечную треугольную форму. Чертами лица она напоминала красавиц времен королевы Елизаветы с опущенными долу головными уборами и широкими роскошными фижмами. Фамилия ее была, кажется, Грэй, а мисс Хант звала ее попросту Мэри; Розамунда обращалась с ней, как со старой служанкой, которая стала понемногу подругой. Серебряный крестик висел у нее на груди — на будничной серой блузе: изо всех жильцов она одна ходила по праздникам в церковь.
Последней по порядку (но отнюдь не по значению) была Диана Дьюк. Пристально изучала она новоявленного гостя стальными глазами и внимательно прислушивалась к каждому его слову. Что же касается миссис Дьюк, она просто улыбалась, не думая слушать. В сущности, она в своей жизни никогда и никого не слушала, чем, по мнению некоторых, и объясняется то, что она до сих пор не погибла.
Все же миссис Дьюк была приятно польщена вниманием к ней нового гостя; еще ни один человек не разговаривал с нею серьезно, и она серьезно еще никого не выслушивала. Лицо ее просияло, когда незнакомец, широко и плавно махая чемоданом и огромнейшей шляпой, начал извиняться перед нею, что он вошел в ее сад необычным путем: не калиткой, а через забор. Он объяснял это несчастной семейной традицией — привычкой к чистоте и аккуратности.
— Говоря по совести, матушка моя, — объяснял он, понизив голос, — была даже слишком строга по этой части. Она очень сердилась, когда я терял в школе фуражку. Если человека приучить к чистоте и аккуратности, эта привычка прилипает к нему на всю жизнь...
Еле слышным голосом миссис Дьюк пролепетала в ответ, что у него, она уверена, была прекрасная мать; но племянница ее, видимо, не удовлетворилась его объяснениями.
— Странное у вас понятие о чистоте, — сказала она, — прыгать через забор, лазать по деревьям, какая же это чистота! Трудно взобраться на дерево чисто.
— Ну, стену-то он, однако, перелезает чистехонько! — заметил Майкл Мун. — Я видел своими глазами.
Смит воззрился на девушку с неподдельным удивлением.
— Милая леди, — сказал он, — я именно чистил дерево. Ни для прошлогодних листьев, ни для прошлогодних шляп на дереве не должно быть места. Прошлогодние листья будут очищены ветром, но с прошлогодней шляпой никакому ветру не справиться. Сегодняшний ветер, я думаю, мог бы очистить целые леса от листьев. Странная идея, будто чистота — тихое, спокойное понятие. Нет, чистота — это работа гигантов. Вы не можете чистить, не пачкаясь. Посмотрите, например, на мои брюки. Неужели вы не знаете этого? Неужели каждую весну вы не делаете генеральной уборки?
— О да, сэр, — быстро подхватила миссис Дьюк, — в этом смысле вы найдете у нас все в полном порядке!
Наконец-то услыхала она такие слова, которые были ей понятны вполне.
Мисс Диана Дьюк, казалось, изучала незнакомца с каким-то торопливым расчетом, после чего в ее черных глазах засверкала решимость, и девушка объявила ему, что он может, если угодно, занять отдельную комнату в верхнем этаже. А молчаливый и деликатный Инглвуд был как на иголках во время всех этих переговоров и немедленно вызвался показать незнакомцу его комнату. Смит взобрался по лестнице, шагая через четыре ступени, и, когда на самом верху он ударился головой о потолок, Инглвуду стало почему-то казаться, будто высокий дом гораздо ниже, чем был до сих пор.
Инглвуд шел вслед за своим старым или, может быть, новым другом, — он в точности не знал, за кем идет. Гость временами удивительно напоминал ему старого школьного товарища, а временами, казалось, не имел с ним никакого сходства. И когда Инглвуд несмотря на природный такт все же решился наконец задать вопрос: «Ваша фамилия Смит?», то получил на это довольно неопределенный ответ:
— Браво, браво! Очень хорошо! Прекрасно!
Инглвуд после некоторого раздумья решил про себя, что ответ этот более уместен в устах новорожденного младенца, только что получившего имя, чем в устах взрослого, отвечающего на вопрос, как его зовут.
Так и не удалось злополучному Инглвуду узнать, был ли незнакомец его школьным товарищем. И все же он пошел за незнакомцем в его комнату. Тот стал выбрасывать свои вещи из чемодана, а Инглвуд остановился в нерешительности на пороге, не зная, нужна ли Смиту его помощь или нет. Еще раньше, когда Смит взбирался на дерево, Инглвуда поразила свойственная Смиту буйная аккуратность. Теперь эта буйная аккуратность снова бросилась Инглвуду в глаза. Выбрасывая вещи из чемодана, словно то были негодные тряпки, он, однако, старался расположить их на полу правильной фигурой вокруг себя.
При этом он продолжал без умолку выкрикивать отрывистые, бессвязные фразы, словно у него не хватало дыхания. Правда, он только что взбежал на высокую лестницу, отмеривая по четыре ступеньки за раз, но и без этого его речь всегда была пестрой цепью значительных и незначительных, но чаще всего разрозненных образов.
— Словно день Страшного суда! — говорил он, бросая какую-то бутылку так, что она покачалась и встала как следует. — Говорят, вселенная обширна... беспредельность и астрономия... едва ли... Я же думаю, предметы слишком близки... тесно упакованы... для путешествия... например, звезды в большой тесноте... Солнце — звезда слишком близкая, и потому нельзя ее разглядеть... а звезда земля так близка, что ее и совсем не видно... слишком много камушков на взморье... следует все разложить кружками, кружками... слишком много былинок травы, и потому их нельзя изучить... перья птицы вызывают головокружение... подождите, пока будет выгружен большой чемодан... тогда все окажется в настоящем порядке.
Он замолк, чтобы перевести дух, и бросил рубашку из одного конца комнаты в другой, а вслед за ней бутылку чернил, так что она упала как раз рядом с рубашкой. Странный полусимметричный беспорядок в комнате поразил Инглвуда; он озирался кругом с возрастающим недоумением.
И действительно, немногое можно было почерпнуть из образа дорожного багажа Смита. Одна особенность, впрочем, бросалась в глаза; все вещи здесь служили не тем надобностям, для которых были предназначены; все, что для других имело второстепенное значение, было для Смита на первом плане, и наоборот. Крынка или сковорода могли быть завернуты в коричневую бумагу, и случайный наблюдатель с удивлением заметил бы, что эта крынка Смиту нисколько не нужна, а коричневая бумага представляет для него великую ценность. Он извлек из чемодана два или три ящика сигар и с откровенным простодушием пояснил, что сам он некурящий, но сигарные коробки — незаменимый материал для выпиливанья. Потом он достал из чемодана шесть маленьких бутылок вина, белого и красного. Инглвуд разглядел между ними одну бутылку чудесного «Волнэ» и заключил, что незнакомец — эпикур по виноградной части. Каково же было его удивление, когда следующая бутылка оказалась дешевеньким, скверным колониальным кларетом, какого не пьют даже обитатели колоний (что, кстати, делает им честь). И только тогда заметил он. что все бутылки запечатаны разноцветными металлическими печатями и, казалось, подобраны исключительно так, чтобы дать три главных и три дополнительных краски: красную, синюю, желтую; зеленую, фиолетовую, оранжевую. Инглвуд с каким-то жутким чувством начал понимать, что перед ним воистину ребенок. Смит действительно был младенцем — насколько это возможно в пределах человеческой психики, и все чувства его были детские: он с жадностью выпиливал по дереву, словно разрезывал сладкий пирог. Вино в глазах этого человека не являлось сомнительной влагой, которую можно либо порицать, либо хвалить. Для него это был ярко окрашенный сироп, и он любовался им так же, как любуются им дети, стоя перед витриной магазина. Он разговаривал властным тоном и протискивался всюду на первое место, но это не было самоутверждением современного сверхчеловека. Просто он забывался, как забываются маленькие дети в гостях. Казалось, он совершил гигантский прыжок из детства в зрелость, пропустив тот период молодости, когда большая часть людей становится взрослыми.
Он повернул свой громадный чемодан. Артур заметил на одной стороне инициалы И. С. и вспомнил, что его товарища Смита звали Инносент. К сожалению, Артур забыл, было ли это настоящее, христианское имя или только прозвище, характеризующее душевные качества[13]. Он собрался было задать Смиту новый вопрос, как раздался внезапно стук в дверь и на пороге показалась плюгавая фигурка мистера Гулда. А за спиной у Гулда стоял угрюмый Мун, точно его длинная, искривленная тень. Любопытство и стадное чувство заставили их войти в эту комнату.
— Надеюсь, я не помешал, — с добродушной улыбкой, но без намека на извинение сказал Моисей.
— Дело в том, — сравнительно любезно заметил Майкл Мун, — что мы хотели взглянуть, удобно ли они вас устроили. Мисс Дьюк иногда...
— Я знаю! — вскричал незнакомец и взглянул на них блестящими глазами. — Она бывает величественна; подойдите к ней, и вы услышите военную музыку... точно Жанна д'Арк.
Инглвуд онемел и уставился на говорившего с видом человека, только что услышавшего дикую сказку, которая все же содержит в себе некую забытую истину. Он вспомнил, что и сам подумал про Жанну д'Арк[14] много лет тому назад, когда, чуть не со школьной скамьи, впервые появился в этом доме. Но давно уже всераспыляющий рационализм его друга, доктора Уорнера, сокрушил в нем следы таких юношеских непропорциональных мечтаний. Под влиянием Уорнерова скептицизма и учения о «сильном человеке»[15] Инглвуд с давних пор привык считать себя робким, неприспособленным, слабым и думал, что ему не суждено жениться; Диана Дьюк в его глазах стала просто необходимой прислужницей, а о прежнем увлечении он вспоминал, как о маленькой шалости школьника, поцеловавшего дочку квартирной хозяйки. Однако фраза о военной музыке странным образом задела его, точно он услышал вдалеке барабан.
— Она поневоле должна быть сурова, это вполне естественно, — сказал Мун, оглядывая крошечную комнату с клинообразным скошенным потолком, похожую на остроконечный колпак карлика.
— Пожалуй, конура для вас слишком мала, сэр, — заметил игривый мистер Гулд.
— Прекрасная комната! — последовал восторженный ответ, и Смит нырнул головой в чемодан. — Я люблю остроконечные комнаты, точно готические... Кстати, — вскричал он, встрепенувшись, — куда ведет эта дверь?
— К верной смерти, я полагаю, — ответил Майкл Мун и взглянул на пыльную, заржавленную дверь в покатой крыше. — Не думаю, чтобы там был чердак, и не могу придумать, куда она может вести.
Не дожидаясь конца этой сентенции, человек на крепких зеленых ногах подскочил к потолочной двери, примостился кое-как на выступе стены, с большим усилием распахнул дверь настежь и пролез в нее. Две символические ноги, словно обломки статуи, мелькнули на миг в воздухе; потом и они исчезли. В отверстии крыши показалось ясное, лучезарное вечернее небо и одно большое разноцветное облако, плывущее в воздухе, как целое графство, перевернутое вверх ногами.
— Эй, вы! — донесся издалека голос Смита, по-видимому, с отдаленной башни. — Ступайте сюда! И захватите чего-нибудь там у меня, чтобы выпить и закусить наверху. Здесь можно устроить чудесный пикник!
Майкл живо схватил дюжими руками две маленьких бутылки вина, по одной в каждый кулак. Артур Инглвуд, как загипнотизированный, нащупал коробку с бисквитами и большую банку имбирного кваса. Огромная рука Инносента Смита протянулась в отверстие, рука гиганта из детской сказки приняла эти подношения и унесла их к себе в орлиное гнездо; затем Инглвуд и Майкл вылезли в чердачное окно. Оба они были атлеты и даже гимнасты, — Инглвуд из любви к гигиене, а Мун из любви к спорту. И когда разверзлась дверь на крышу, у обоих мелькнуло светлое, еле уловимое чувство, точно дверь вела на небо и теперь они могут взобраться на крышу вселенной. Оба бессознательно прожили долгое время в тисках обыденного, хотя один из них и относился к обыденному слишком серьезно, а другой слишком весело. Но оба были из тех людей, в которых никогда не умирают сантименты. Мистер Моисей Гулд, однако, отнесся с одинаковым презрением и к смертоносной атлетике, и к подсознательному трансцендентализму своих друзей. Он стоял внизу и бесцеремонно посмеивался, с бесстыдным рационализмом другой расы.
Когда удивительный Смит, сидя верхом на дымовой трубе, увидел, что Гулд остался внизу, он добродушно, с детской услужливостью кинулся обратно в мансарду утешить одинокого или уговорить его подняться на крышу. Инглвуд и Мун остались тем временем одни на длинном серо-зеленом коньке сланцевой крыши, их ноги опирались о желоб; прислонившись к трубе, они взглянули с изумлением друг на друга. Первым ощущением их было, что они отошли в вечность и что вечность — чепуха, неразбериха. Кому-то из них пришло в голову, что они находятся в сиянии светлого и лучезарного неведения, которое было началом всех верований. Пространство над ними было полно мифологией; небо так глубоко, что могло вместить всех богов. Эфирный круг постепенно переходил из зеленого в желтый, как большой, недозрелый плод. Все вокруг заходящего солнца золотилось, как лимон, восток еще зеленел, как юная слива, все окружающее еще хранило пустоту дневного света и чуждалось тайны сумерек. Там и сям на бледно-зеленом и золотом фоне виднелись отдельные полосы и рассеченные глыбы черно-пурпурных туч; казалось, что они падают на землю в какой-то колоссальной перспективе. Одна туча неслась, точно ее отринуло небо: многокоронная, многобородая, многокрылая ассирийская фигура головою вниз — лже-Иегова и, кажется, сам сатана. Остальные тучи были кривые, зубчатые — словно чертоги сверженного ангела, сброшенные вслед за ним.
И вот, когда опустелое небо было полно безмолвной катастрофой, вышки тех человечьих домов, над которыми сидели Инглвуд и Мун, стали улавливать слабые обыденные звуки земли, которые были антитезою неба. Они услышали крик газетчика, раздававшийся улиц за шесть, и колокольный звон, зовущий в храм. Они уловили также разговор в саду и поняли, что неугомонный Смит последовал вниз за Гулдом; оттуда доносился его звонкий, кого-то убеждающий голос. Потом донеслись слегка насмешливые ответы мисс Дьюк и открытый, очень молодой смех Розамунды Хант. Воздух, как бывает только после бури, был свеж, но мягок. Майкл Мун пил его такими же жадными глотками, как перед этим — бутылку дешевого кларета, которую опорожнил чуть не залпом. Инглвуд продолжал поглощать имбирный квас медленно и торжественно, в гармонии с высью небес. В свежем воздухе все еще было большое движение. Им казалось, будто к ним доносится из сада запах земли и последних осенних роз. Внезапно долетели до них из темневшего сада серебряные переливчатые звуки: Розамунда принесла туда давно забытую мандолину. После первых двух-трех аккордов снова послышались далекие колокольчики смеха.
— Инглвуд! — произнес Майкл Мун. — Слыхали вы когда-нибудь, что я мошенник?
— Не слыхал и не верю! — ответил после странной паузы Инглвуд. — Но я слышал, что у вас... как бы сказать? — голова не совсем в порядке... Вы человек дикий...
— Если вы слыхали, что я дикий, можете опровергнуть эти слухи, — с необычайным спокойствием сказал Майкл Мун. — Я ручной. Я самое ручное пресмыкающееся. Ежедневно в один и тот же час я напиваюсь виски — одного и того же сорта. И даже напиваюсь всегда до одной и той же черты. Я хожу в одни и те же кабаки. В кабаках я встречаю одних и тех же погибших накрашенных женщин. Я выслушиваю одно и то же количество одних и тех же неприличных анекдотов, — неприличные анекдоты всегда одни и те же. Вы можете успокоить моих знакомых, Инглвуд, вы видите перед собой человека, окончательно прирученного цивилизацией.
Артур Инглвуд уставился на него с таким чувством, что чуть не упал с крыши: на хмуром лице у ирландца появилось что-то сатанинское.
— Суди ее Бог! — вскричал Мун, внезапно схватив пустую бутылку. — Это самая дрянная бутылка вина, которую мне когда-либо приходилось откупоривать! И все же за девять лет это первое вино, которое я пил с наслаждением. Я не был дикарем до сих пор, я сделался дикарем в эти десять минут! — И он, размахнувшись, бросил бутылку. Она закружилась, пролетела над садом и упала далеко на дорогу. В глубоком вечернем безмолвии слышно было, как она звякнула на улице о камни мостовой.
— Мун, — сказал Артур Инглвуд, — вы не должны так отчаиваться. Каждый должен принимать жизнь такой, какова она есть. Правда, некоторые находят ее мрачной...
— Но не этот молодец, — прервал Майкл Мун. — Я разумею Смита. Я уверен, что в его безумии есть система[16]. Так и кажется, что он может вступить в сказочную страну, стоит ему только сделать шаг в сторону от гладкой дороги. Кто бы подумал об этом ходе на крышу? Кому бы пришло в голову, что дрянной, дешевый кларет может казаться очень вкусным здесь, на этой крыше, среди труб? Может быть, это и есть подлинный ключ к волшебному царству. Может быть, поганые, дешевые папироски Гулда надо курить только на ходулях или как-нибудь в этом роде. Может быть, холодная баранья нога, которою потчует нас миссис Дьюк, покажется очень аппетитной тому, кто сидит на вершине дерева. Может, даже мое грязное, монотонное пьянство...
— Не судите себя слишком строго, — с неподдельной скорбью промолвил Инглвуд. — Жизнь тосклива не по вашей вине, и виски тут ни при чем. И те, кто не пьет, вот как я, например, не меньше вас чувствуют, что все на свете — крах и неудача. Так уж устроен мир; выживают сильнейшие... Например, доктор Уорнер... А некоторым, вроде меня, суждено закостенеть на одном месте. Вы не в силах бороться со своим темпераментом; я знаю, вы значительно умнее меня, однако вы не в силах сойти с обычной пошлой дороги мелкой литературной сошки, так же, как и я не в силах побороть в себе сомнений и беспомощности маленькой ученой козявки. Так же, как рыба не может не плавать и папоротник не может не расти! Человечество, как метко выразился Уорнер в одной своей лекции, в действительности состоит из совершенно различных видов животных, укрывшихся под человеческой личиной.
Доносившееся снизу жужжанье разговора внезапно оборвалось звуком мандолины мисс Хант. Бойко начала она наигрывать какой-то вульгарный, но задорный мотив.
Голос Розамунды, глубокий и сильный, пропел слова глупой модной песни:
Негры поют песню на старой плантации.
Поют ее, как певали и мы в давно миновавшие дни.
Романтическая песня катилась к ним руладами, а Инглвуд все более и более углублялся в свою проповедь смирения и покорности. Все мягче и грустнее становились его глаза; но синие глаза Майкла Муна загорелись, сверкнули ярким пламенем, непонятным Инглвуду. Многие века, многие города и долины были бы счастливы, если бы Инглвуд и его земляки могли понять тот блеск или хоть раз догадаться, что блеск тот — боевая звезда Ирландии.
— И ничто не может изменить закон. Он вложен в колеса вселенной, — тихим голосом продолжал Инглвуд. — Одни слабы, другие сильны; все, что мы можем сделать — это признать нашу слабость. Я влюблялся много раз. но из этого ничего не вышло. Я всегда помнил свое непостоянство. У меня созревали убеждения, но я не имел духу провозглашать их, так как я слишком часто менял их. В том вся соль, мой милый. Мы не верим себе, вот и все, с этим ничего не поделаешь.
Майкл вскочил на ноги и замер в опасной позе, словно черная статуя на цоколе, стараясь сохранить равновесие у самого края крыши. Громадные тучи позади него — нестерпимо красного цвета — медленно и беспорядочно блуждали в молчаливой анархии неба. От головокружительного вращенья туч поза Майкла казалась еще более опасной.
— Давайте... — сказал он и вдруг замолчал.
— Давайте... что? — спросил Инглвуд, поднявшись так же быстро, но все же осторожнее: его приятель, казалось, затруднялся выразить свою мысль.
— Идем и сделаем что-нибудь такое, чего мы не можем сделать, — сказал Мун.
В тот же миг в отверстии показались встрепанные, как у какаду, волосы и свежее лицо Инносента Смита. Он приглашал их сойти вниз, так как концерт в полном разгаре и мистер Моисей Гулд согласился прочесть «Лохинвара»[17].
Спустившись вниз, в мансарду Инносента, они чуть не споткнулись о весьма забавные преграды, расставленные в ней.
Усеянный вещами пол комнаты вызвал в мозгу Инглвуда представление о детской. Тем более был он удивлен и даже испуган, когда взгляд его упал на длинный, гладко полированный американский револьвер.
— Ого! — вскричал он, отскочив от стального ствола, как от змеи. — Неужели вы боитесь налетчиков? Когда и кому и за какие грехи готовите вы смерть из этого оружия?
— Ах, это! — сказал Смит, взглянув на револьвер. — Я готовлю не смерть, но жизнь!
И он вприпрыжку побежал по лестнице вниз.
Глава III
ЗНАМЯ «МАЯКА»
Сумасбродное настроение царило на следующий день в доме «Маяк», точно каждый праздновал день своего рождения. О законах принято говорить, как о чем-то холодном и стеснительном. На самом же деле только в диком порыве, обезумев и опьянев от свободы, люди могут создавать законы. Когда люди утомлены, они впадают в анархию; когда они сильны и жизнерадостны, они неизменно создают ограничения и правила. Эта истина верна для всех церквей и республик, какие только существовали в истории; верна она также и для всякой тривиальной, салонной забавы и для самой незатейливой сельской игры в горелки. Мы невольники до тех пор, пока закон не дает нам воли. Свободы нет, пока она не провозглашена властью. И даже власть арлекина Смита была все-таки властью, потому что он создал повсюду множество сумбурных постановлений и правил. Он заразил всех своей полубезумной активностью, но не в разрушении старого проявлялась она, а скорее в созидании нового, в головокружительном и неустойчивом творчестве. Из песенок Розамунды выросла целая опера. Из острот и анекдотов Муна вырос толстый журнал. Тщетно боролся застенчивый и ошеломленный Артур Инглвуд со своим все растущим значением. Он ясно сознавал, что, помимо его воли, его фотографические снимки превращаются в картинную галерею, а велосипед в джимкану[18]. Ни у кого не было времени оспаривать все эти неожиданные положения и занятия, ибо они следовали одно за другим так стремительно, как доводы захлебывающегося оратора.