Ольга Чигиринская
Семь футов под килем на краю света

   Сегодня видела потрясающую самодельную рекламу — на лотке уличного торговца пиратским видео было прицеплено объявление: «Пираты Карибского Моря, Человек-Паук, Шрэк» — и все это объединено фигурной скобкой и большой цифрой 3.
   Поистине, этот кино-год прошел под знаком триквела. А если вспомнить, сколько еще хороших фильмов представляют собой органичные триптихи — «Назад в будущее», «Матрица», хммм… «Властелин Колец» в счет идет или нет? Ну, не «Терминатора» же туда вписывать.
   Первые «Пираты» были сказкой. Хотя и страшной, и не без морали — в стиле Гауфа. «Уолт Дисней» захотел в художественной форме отрекламировать свой аттракцион, с кем не бывает — но на этот раз и студии, и зрителям повезло: за экранизацию взялась команда Вербински-Россио-Эллиот.
   Надо сказать, что Вербински отверг первый сценарий, написанный Джеем Уолпертом на том основании, что это «обычное пиратское кино», а обычные пиратские кина неизбежно проваливались на протяжении последних 25 лет.
   И тут я сяду на своего любимого конька и включу заезженную пластинку, которая крутится у меня в голове с начала этого года.
   С пиратской тематикой вот какая проблема: тематика сама по себе романтическая, но эпоха пиратов — как ни крути, эпоха барокко, и чтобы романтический пафос не конфликтовал с барочной реализацией сюжета, он должен уравновешиваться романтическим героем, а чтобы придумать и сыграть романтического героя — нужен романтик. Капитан Блад ошень любиль яблок в цвету. Последним удачным пиратским проектом в Голливуде как раз и была романтическая «Одиссея» с Эрролом Флинном. После нее романтических пиратов на экране не было — и гениальный фильм Поланьского, и симпатичный «Остров головорезов» являют собой необарочные фильмы.
   И гений «Пиратской» команды состоит в том, что романтического героя Эллиот и Россио правильно придумали, а Депп правильно сыграл.
   Нет, романтической, конечно, является вся центральная троица Джек-Элизабет-Уилл, но именно Джек в ней — ключевой персонаж, именно он генерирует и катализирует пробуждение в двух других романтического взрыва. А все остальные персонажи показывают нам роскошное барокко в лучших его традициях.
   Но этого бы не было, если бы не фантастический элемент, который работает «смазкой» между непримиримыми, казалось бы, разнонаправленными векторами барокко и романтизма. Дело в том, что оба направления приемлют и приветствуют фантастический элемент — в отличие от сентиментализма, реализма и проч. И постмодерн прекрасно позволяет использовать фэнтези как упряжь для коня и трепетной лани. Романтизм и барокко наиболее ярко проявляются в соотношении с хаосом, который в «Пиратах» представлен морской стихией с ее загадками, кракенами, островом Мертвых, живыми мертвецами (или мертвыми живчиками?) из команды Барбоссы, Дэви Джонсом и, наконец, морской богиней, страшной в своей ненависти и в своей любви. Не будь всего этого — фильм вышел бы либо чисто романтическим, либо чисто барочным — и половина его сегодняшней аудитории от него неизбежно бы отвернулась.
   В первом фильме тандем сценаристов сработал под девизом «массаракш», сиречь «мир наизнанку». В обычных пиратских фильмах герои ищут сокровища — а у нас будет стремиться собрать его и вернуть где взяли. В обычных пиратских фильмах губернаторскую дочку любит пират — а у нас будет любить кузнец. В обычных пиратских фильмах разговоры о проклятых кладах служат тому, чтобы отпугнуть искателей чужого золота — а у нас они окажутся чистой правдой. Но помимо этого фильм так щедро насыщен аллюзиями и символизмом, что его можно расшифровывать как карту Сяо Фэна. Я не знаю, читают ли Россио и Эллиот Терри Пратчетта — но у меня полное впечатление, что читают, и внимательно, и берут на карандаш творческий метод — при помощи символизма, аллюзионности и пародийности создать волшебный сундук, который изнутри втрое больше, чем снаружи.
Символика в «Пиратах Карибского моря»
   Итак, принимаемся за расшифровку. С чего начинается наша прекрасная история? Если опустить пролог с детишками Уиллом и Лиз, то начинается она с вполне барочного платья, которое губернатор Суонн дарит своей любимой дочери, явно подразумевая вполне барочное признание вполне барочного коммодора Норрингтона.
   И что же дальше происходит в этом платье с нашей героиней?
   Она в нем задыхается, теряет сознание и валится в воду, в стихию хаоса, где монетка, украденная ею у Уилла, посылает сигнал «Черной Жемчужине» и ее дьявольской команде.
   Элизабет, как мы видим впоследствии — отличная пловчиха, но в барочных веригах она неизбежно погибла бы, кабы не Джек.
   Заметим: у барочного Норрингтона при всей его любви к Элизабет — а любовь там сильная и неподдельная, господа! — порыв скинуть сапоги и перевязь, после чего сигануть за дамой в хаос быстро гасится голосом разума, сиречь Джиллетта: «Там же скалы!». Элизабет спасает Джек Спэрроу, причем он догадывается, во что ему выльется его благодеяние. Стоило Норрингтону увидеть клеймо, как у него уже наготове Джилетт и кандалы. Но это потом. Для начала Джек делает — что? Правильно, он срывает с Элизабет ее барочный наряд, отдавая его стихии — а потом снимает и жесткий корсет, в котором девушка не может свободно дышать. Совершенно безжалостно вспарывает его ножом. Этакая символическая дефлорация.
   Вот тут и происходит эта своеобразная инициация: благопристойную девушку конца 17 века вынимают из ее социально-культурной скорлупы, после чего она становится человеком, способным принимать решения. Ночью это спасает ей жизнь: она вовремя понимает важность медальона и успевает сочинить удачную ложь о том, что ее фамилия — Тернер. Или даже не сочинить ложь, а сказать ту правду, которую она пока не решается сказать сама себе: она хочет стать миссис Тернер.
   Тема корсета как инструмента угнетения и мучения женщины озвучивается ближе к концу фильма, когда Элизабет вступает в схватку с пиратами на Исла да Муэрте — «Любишь боль? Попробуй-ка надеть корсет!». Сама Лиз в это время носит мужское платье, которым ее снабжает Норрингтон — но не по желанию, своему или ее, а по необходимости: на военном корабле женского платья не нашлось, не ходить же Лиз перед матросами и солдатами десанта в нижнем белье. Бедняга коммодор сам не знал, что таким образом завершает романтическую инициацию Элизабет: девушка в мужском платье — образ романтический целиком и полностью.
   Мотив жертвоприношения платья звучит и во второй части — когда Элизабет сбрасывает его, чтобы пробраться в мужской одежде на корабль. На сей раз она делает это сама, и сама же выбирает мужской наряд. А платье окончательно гибнет, отправляясь на морское дно после того, как на корабль нападает кракен. Социальная, сословная и полоролевая оболочка Элизабет окончательно погибла. Хаос победил. Больше Элизабет не удастся запихнуть в корсет — ее true self живет в иной стихии.
   Точно такую же инициацию в романтики Джек проводит и для Уилла — поединок в кузнице. Уилл заканчивает бой уже не тем усердным подмастерьем кузнеца, который делает за хозяина всю работу и смеет только вздыхать о мисс Суонн. Та его часть, которая, как он думает поначалу, стремится всеми силами бороться с пиратством (а на самом деле стремится в пираты — его true self, кровь отца, авантюрная жилка), нуждалась в этом столкновении и всем сердцем ждала его. Прилежный зануда-подмастерье прятал эту часть целыми днями, выпуская на свет только для занятий фехтованием — и вот судьба предоставила ему, так сказать, объект приложения сил. То, что именно Джек потерял именно ту самую «Черную жемчужину», которая разграбила и утопила корабль, везший Уилла в колонию; то, что именно отец Уилла Бутстрэп в порядке кары за предательство Джека обрек себя и товарищей на участь живых трупов; то, что именно его кровь и его монетку ищут пираты в Порт-Ройяле — никак не рояль в кустах. «Перст судьбы!» — так в следующей серии воскликнет Тиа Далма. Как тут не вспомнить вышеупомянутого Пратчетта — проблема с судьбой в том, что она совсем не думает, куда суёт свои персты.
   В случае Уилла символика одежды также присутствует — но что еще важнее, присутствует символика имени.
   С одной стороны, это предельно прозаическое имя. Тернер — по-английски «токарь». Представьте себе русского романтического героя с фамилией Токарев (и по имени Вилли? О, нет!) — и вы поймете всю дерзость вызова такой фамилии.
   Но фамилия эта образована от глагола to turn — «поворачивать». А уменьшительное от Уильям — Уилл — полный омоним слова will — «воля, желание». Обратим внимание также и на тот факт, что хотя отец и сын носят одно имя — Уильям — уменьшительные имена у них разные: Бутстрэпа называют Билл, а это полный омоним слову bill — «список, счет». Билл состоит в списках у Дэви Джонса и платит по своим счетам. «Часть корабля, часть команды».
   Будучи изначально персонажем более романтическим, чем Элизабет, Уилл не нуждается в смене масок. Элизабет «своя» в барочном мире, и девчонка, поющая в тумане пиратскую песню, живет в ней очень-очень глубоко. Уилл изначально — чужой, приемыш, как выясняется позднее — сын дважды проклятого пирата. Ему нужно не столько родить, сколько осознать уже рожденного «истинного себя». Он не совершает специальных усилий, чтобы вписаться в романтический мир — он всего лишь прекращает совершать усилия по вживанию в мир барочный. «Вы забыли свое место» — «Мое место между Джеком и вами» — не столько вызов Норрингтону, сколько констатация факта. На момент окончания первого фильма Уилл еще возвращается в мир завитых париков и пышных плюмажей — но уже на самый его краешек. Между Джеком и Норрингтоном, ровно посередке. Покидая этот мир и снова окунаясь в хаотическую стихию, Уилл не меняет костюм — лишь избавляется от лишних деталей: треуголки, камзола, жилета. Вместе с ними он сбрасывает и «приметы времени», чтобы в самом конце эпопеи предстать уже в костюме «вечного пирата» вне времен и наций.
   Ну а что же сам инициатор, сам катализатор Джек Спарроу?
   «Чужие люди твердят порою, что невсамделишний я пират. Да, я не живу грабежом и кровью — и это правду они говорят» (с) М. Щербаков. Романтический пират должен быть невсамделишним — как Блад, который под маской пирата прячет верного солдата отвергнувшей его родины. Уилл Тернер становится именно таким — но таким показан и капитан Воробей. Нам ни разу не демонстрируют его за кровавым разбоем. Среди его подвигов — взятие порта Нассау без единого выстрела. На протяжении всех трех фильмов он занимается чем угодно — кроме, собственно, пиратства.
   Но таким романтический пират и должен быть — ведь романтический вызов брошен барочному миру, в котором пирату положено пиратствовать. Барочным пиратом является Барбосса. А Джек, от подметок своих обтрепанных ботфорт до последнего дреда — является квинтэссенцией романтизма. Он «соль земли» — точнее, моря. Если соль потеряет силу, то океан океаном уже не будет. Как сказал Гиббс во второй части — «Он постоянно врал нам, но без него мир выцвел». В конце первой части и Норрингтон, и губернатор Суонн приходят к тому же выводу — если в мире неискоренимо пиратство, то пусть уж среди головорезов будет один «невсамделишний».
   Символизм имени Джека Спэрроу (Воробья) также вполне очевиден. Во-первых, кроме уменьшительного от имени Джейкоб, сиречь Иаков, Джек в английском языке означает и просто «парень». Еvery man jack — каждый человек, любой и всякий. Кроме этого, jack означает «матрос», а также — «карточный валет», а также — деньги. Тo make jack — «хорошо заработать». На морском жаргоне jack означает «флаг». Словом, более подходящего имени для персонажа, который является квинтэссенцией пиратской и морской романтики, ищи сто лет — не найдешь.
   Кличка-фамилия Джека первоначально была swallow — «ласточка». От этой фамилии осталась татуировка на руке Джека, по которой его опознал Норрингтон — изображение ласточки. Я не знаю точно, из каких соображений Джека переименовали — подозреваю, что игра слов (swallow — не только «ласточка», но и «глоток, глотка, глотать», а также «прожорливость») показалась Брукхаймеру слишком рискованной.
   Но это еще не все. Коммодор Джеймс Норрингтон, образец офицера и джентльмена, носит производное от того же самого ветхозаветного «Иаков». То есть, они с Джеком Спэрроу — тёзки. Они — две половинки морской романтики, аккуратный и ни при каких обстоятельствах не теряющий головы британский офицер и расхристанный, давно где-то «обронивший мозги» ирландско-индейский пират.
   Имя Барбоссы — Гектор — мы узнаем только в последней части трилогии и слышим только один раз. Создается полное впечатление, что Эллиот и Россио придумали его на ходу, задолбанные вопросами фанов «а как же все-таки зовут Барбоссу». Но, хотим мы этого или нет, у имени Гектор также есть символика. Это имя героя, который до конца сражается за проигранное дело — и попробуйте скажите, что в последней части трилогии Барбосса ведет себя не так.
   Фамилия же Барбоссы может с легкостью оказаться и кличкой, ибо в переводе с итальянского означает «бородатый». Казалось бы — всего-то; но человеку, хоть что-то знающему о пиратстве, эта фамилия немедленно напомнит о знаменитых Черной Бороде и Рыжей Бороде.
   И, конечно же, говоря о символике имен, нельзя упустить из виду архизлодея лорда Катлера Беккета.
   Беккет по-английски — скоба. Эта фамилия, как и фамилия Тернер, указывает на «низкое» простонародное происхождение героя. Cutler — «ножовщик», торговец ножами. Имя в сочетании с фамилией делает смехотворным претензии Беккета на лордство.
Мифопоэтика «Пиратской» трилогии
   «Проклятие черной жемчужины» — гениальный фильм не только потому, что романтики в нем романтичны, но и потому, что барочники в нем барочны. Неважно, представлен хаос живыми мертвецами или обычными бандитами — коммодор Норрингтон готов дать ему бой в любом варианте. Достойным контрапунктом идет Барбосса — проклят экипаж «Черной жемчужины» или нет, а медяшка должна быть надраена, трюм — просмолен. А как отважно губернатор Суонн сражается с рукой мертвеца за свой парик! Все трое воплощают в себе барокко так же полно, как троица Джек-Уилл-Лиз воплощают романтизм. Фильм не состоялся бы, не будь оба вектора представлены в нем так полно и совершенно. Точней, состоялся бы — но не был бы таким ураганным. И уж тем более не мог бы стать основой столь прекрасной трилогии.
   Если первый фильм был ироничной а-ля Гофман сказкой с моралью и счастливым концом, то второй, чтобы не сесть на мель бесконечных самоповторов, должен был стать глубже. А что у нас получается, если копнуть сказку поглубже? Как учит товарищ Пропп, у нас получается миф.
   Задаваться вопросом о том, каким макаром у Джека оказался чудодейственный компас, указывающий на предмет его желания, а не на север, и почему из 882 монеток ни одна не была переплавлена на золотые зубы (то-то пираты попарились бы — хуже, чем с поиском потомка Бутстрэпа Билла!) так же нелепо, как спрашивать, почему добрая фея не может пролонгировать превращение тыквы в карету после полуночи и почему туфельки, отличие от всего прочего, не превратились, скажем, в ореховые скорлупки. У сказки своя логика.
   У мифа тоже своя, но она объемлет логику сказки и частично объясняет ее.
   И вот здесь началось то, чего удалось избежать первому фильму за счет сказочности, равно приемлемой и в стилистике барокко, и в стилистике романтизма: отчетливый раскол, раздрай между двумя направлениями, двумя настроениями, мирно уживавшимися в «Проклятии черной жемчужины».
   Дело в том, что барокко с сырым мифом работать не умеет. Сырой миф, не облагороженный литературной традицией, слишком коряв, кровав и лохмат. Он как первобытная Баба Яга, еще не сыгранная Милляром — «нос в потолок врос, жопа жилена, манда мылена». Его нельзя пустить на порог приличного дома, даже если вести речь о «низовом барокко». Оно под напором мифа трещит и рвется, не вмещая дикую стихию — как корсаж на Тиа Далме, обретающей свой истинный облик.
   Так что мифологическая линия в фильме полностью отдана на откуп романтикам. Уже название фильма отсылает нас к ярчайшей звезде неоромантики — Стивенсону. У Стивенсона же заимствована деревянная нога Дэви Джонса. И кстати о Бабе Яге — проводник душ на тот свет в языческих сказаниях традиционно «одной ногой на том свете», а кем у нас работал Дэви Джонс до того как зарвался, э?
   От трех главных барочных персонажей «Проклятия черной жемчужины» в «Сундуке мертвеца» остались рожки да ножки: бедолага Норрингтон, раз поддавшись сантиментам и дав Джеку фору, потом не смог его нагнать, страшно расстроился и уронил свое офицерское достоинство прямо в хлеву. Меня тут поправили, что Норрингтона не могло сломить одно только поражение — такие люди ломаются не когда нарушают правила, а когда правила дают трещину. Что ж, они ее дали, да не трещину, а целую пробоину ниже ватерлинии — вот Норрингтон и пошел ко дну. Барбосса же, краса и гордость первого фильма, воскресает только на последних секундах.
   Зато на первый план выходит та сияющая пустота, которая так ловко умеет вписываться в барочные маски и туалеты — лорд Катлер Беккет, словно сошедший со страниц книги Беньяна, ничто в напудренном парике, концентрация тщеславия, властолюбия и подлости, барочный злодей, и даже еще лучше — барочный дьявол. Вот тот человек, из-за которого коммодор Норрингтон одиноко и жестоко надирается в таверне на Тортуге. Вот, из-за кого и в барочном мире посыпалась позолота, и в романтическом дрогнуло небо.
   Дэви Джонс — романтический дьявол, они с Беккетом образуют гармоническую пару: бесконечный самовлюбленный эгоизм, превративший лицо в рожу спрута — и маска без лица. В их персонах и романтизм, и барокко разворачиваются к зрителю самыми отвратительными сторонами. Фильм не зря называется Dead man's chest, не зря таит в названии непереводимый на русский язык каламбур: chest по-английски — и «сундук», и «грудь». Сердце-то можно, оказывается, вынуть из груди и положить в сундук (да, мистер Рагетти, в самом буквальном смысле), и на слух вроде бы ничего не изменится — а по сути дела изменится многое. Грудь пуста — а сердце заточено в механическую шкатулку, в надежную темницу, которую можно открыть только специальным ключом.
   Сердце в сундуке — это, братие, такая архаика, что я прямо в кинозале завыла от восторга, когда услышала про такой поворот событий. Ну да, Кащей Бессмертный, а что вы себе думали? Миф же! Архетип же!
   Кащей Бессмертный боится смерти, вот в чем штука. В стремлении стать неуязвимым он прячет сердце в надежный тайник — и тем самым становится уязвим для всякого, кто узнает о тайнике. А лорд Катлер Беккет, несомненно, узнает — не зря же в его приватной темнице на острове пытки и казни поставлены на поток. Из каждой морской легенды лорд Беккет выковыривает рациональное зерно, а из этого зерна печет себе пирожок. Бедный архаичный Дэви Джонс — лорд Беккет сильнее тебя уже потому, что у него сердца вообще нет. Что бы ни означало слово chest — это место пусто.
   «Мир изменился…». Только произносит это не Галадриэль, а Беккет, и произносит тоном торжества. Джек Спарроу — вымирающий вид. На карте становится все меньше белых пятен. А из всех сказок мы выберем самую страшную и заставим ее на себя работать.
   Но откуда оно такое вылупилось? И кто его породил? И как оно смогло забрать столько власти? До третьего фильма нам оставалось только ломать голову. Третий фильм раскрывает все карты, и уж в нем барокко, слегка обделенное в «Сундуке метвеца», берет своё.
   Во время оно — не столь уж отдаленное — морская богиня полюбила пирата Дэви Джонса. Но по какой-то причине — может, с Дэви случилась какая-то несовместимая с жизнью превратность профессии, а может, ей не захотелось, чтобы возлюбленный постарел и умер — богиня одарила Джонса своеобразным бессмертием, сделав капитаном «Летучего голландца». Возможно, Дэви Джонс сменил на этом посту притомившегося Ван Страатена. Раз в десять лет он мог сойти на берег — и, если бы он встретил там истинную любовь, его ждало бы возвращение в мир людей. Но увы, его богиня — Калипсо, коварная и изменчивая, как само море — его не дождалась. «Такова моя натура» — уж не знаю, сколько правды в этом очень женском оправдании. Возможно, Калипсо вовсе не хотелось, чтобы Джонс вернулся в мир людей. Возможно, в давние времена Одиссей нанес ей слишком глубокую сердечную рану и она решила перестраховаться. Неизвестно. Известно лишь, что Дэви Джонс обиделся и решил отомстить. Появившись — надо думать, уже без сердца — на совете пиратских лордов, он сказал, что знает средство заковать зловредную богиньку в цепи плоти — а там уж, йо-хо, море НАШЕ!
   Ух ты! — сказали пираты, и радостно приняли резолюцию заключить богиню в плоть и кости.
   Когда я узнала, что Россио-Эллиот сделали заклинание из настоящей пиратской песни — у меня наступил не знаю уж какой по счету эстетический оргазм. В поисках вдохновения творческий дуэт сценаристов явно перекопал целые пласты морского фольклора — и уже проверенным методом «массаракш» превратил Калипсо и Дэви Джонса в «Амура и Психею наоборот», а песню сделал ключом-заклинанием: пираты ведь не дураки, чтобы не оставить себе путей к отступлению.
   Я не знаю, какую королеву и какие кости имели в виду оригинальные авторы этой шанти, но от ее интерпретации в «Пиратах» прет такой архаикой, что мороз продирает по коже:
 
The king and his men
stole the queen from her bed
and bound her in her Bones.
The seas be ours
and by the powers
where we will we'll roam.
 
 
Some men have died
and some are alive
and others sail on the sea
— with the keys to the cage…
and the Devil to pay
we lay to Fiddler's Green!
 
 
The bell has been raised
from it's watery grave…
Do you hear it's sepulchral tone?
We are a call to all,
pay head the squall
and turn your sail toward home!
 
   (Король и его люди украли с ложа королеву и заковали ее в кости. Морям — быть нашими, и клянемся силами (небесными), мы будем плыть куда захотим. Кто-то умер, а кто-то жив, а кто-то ходит в море — с ключами к клетке и платой Дьяволу, мы держим курс на Фиддлерс Грин. Колокол подняли из водяной могилы… Ты слышишь его похоронный напев? Мы зовем всех: держите нос по ветру и на всех парусах домой!).
 
   Право слово, люди, которые ругают «Пиратов» за мрачность, даже не представляют, КАКОЙ там мрачняк на самом деле. Лорд Беккет ведь в начала третьего фильма совершает не просто массовую казнь — а человеческое жертвоприношение. Холокост — в буквальном смысле этого слова. Ему нужно, чтобы песня была спета, чтобы пиратские лорды собрались на совет — а кого повесить для этого, всегда найдется. «Людишков хватит», как выразится примерно в это же время еще один поклонник механического легизма. А груда ботинок, снятых с мертвецов, напрямую утащенная из «Списка Шиндлера» и сцена повешения ребенка, вплоть до ракурсов цитирующая «Восхождение» Л. Шепитько, проводят отчетливую визуальную параллель с миром нацизма, машиной убийства — но не просто машиной, а машиной мистической, дьявольской.
   Вот он, реванш барочной темы. Упорядочивание хаоса, обуздание стихии — это и есть суть барокко. Но в том-то вся и штука, что на место хаоса приходит нечто неизмеримо худшее: порядок со стеклянными глазами, готовый на любую мерзость, много превышающую все беды, причиняемые хаосом, готовый не просто допустить существование морского дьявола — но и целевым назначением поставить его себе на службу.
   В первом фильме Пинтель с порога шмальнул в дворецкого из пистолета — «Долго шёл!». Эллиот и Россио сразу все расставили по местам, чтобы показать, где хорошие парни, а где плохие парни. Для второй части им понадобилось выдумать злодея похуже того, кто с порога стреляет в человека. Вот он, этот злодей — строитель идеальных механизмов и стратегем. Тот, для кого повесить ребенка — проблема чисто инженерная.
   Барбосса получает наконец возможность увидеть в лицо свой собственный кошмар, свою собственную темную сторону. Подумать только — то, что Барбосса показывал в первой части, было светлой стороной. Не зря, ох не зря фраза Беккета «Живых легче допрашивать» рифмуется с фразой самого Барбоссы, сказанной в «Проклятии черной жемчужины» — «Мертвых легче обыскивать». И не зря именно Барбосса и Сяо Фэн независимо друг от друга приходят к одному и тому же выводу: Калипсо нужно освободить; вернуть в мир порцию хаоса, который смешает Беккету карты.
   Сознание, очищенное от фантазии, сна и мечты — вот последствие успешной попытки «украсть королеву с ее ложа» (а «ложем» по-английски называется еще и морское дно, хе-хе…) — это сознание разрушительно. Но оно же и саморазрушительно — поставив на службу Дэви Джонса, лорд Беккет разучился играть без козырного туза в рукаве.
   Однако скованная богиня не сидит, сложа руки. Ей нужен агент, человек, который способен одинаково ловко оперировать и в мире хаоса, и в мире порядка; нарушать правила — но не ломать их. Человек, который сумеет собрать девятерых эгоистичных до мозга костей пиратских лордов под одним знаменем.
   Этот человек есть, и все мы знаем, кто он, и все мы его любим. Но, будучи романтиком, он одновременно и законченный эгоист (недаром его персональный ад — это он сам, единый во множестве лиц). И нужно очень хитро подталкивать обстоятельства, чтобы привести Джека туда, где он сделает свое дело.
   Но Джек не придет туда без мифопоэтической инициации. А что в мифе является таковой?
   Верно, небольшая прогулка на тот свет. Джеку нужно научиться очень важному искусству — отвергаться себя. А для этого, увы, необходим некоторый срок в санатории Дэви Джонса. Когда Джека хорошенько протошнит от своей драгоценной персоны — тогда до него наконец-то дойдут слова папеньки: приоритетная задача — оставаться собой, а не оставаться живым.