Страница:
«Ну не разум, а ум. Честь и совесть нашей эпохи», – он бурчит потихонечку. За такие шутки по головке не погладят: с четверкой по поведению не светит никакой институт.
– Кстати, почему бы ей самой не позвонить?
Дочь радуется: ей кажется, мать готова сделать шаг.
– Да сколько раз хотела! Витька говорит, сто раз бы уж позвонила. Боится.
«Говорит. Значит, определенно виделись», – я чувствую себя солдатом своего муравейника.
– Боится? Меня? Вот это – правильно.
Дочь разочарована. Надеялась решить вопрос. Я встаю из-за стола. Кофейная церемония закончилась. Я не обязана давать объяснений. У детей своя память. Моя дочь не помнит главного. Зато помнит про муравьев.
Я ухожу к себе. Ложусь на диван. Утыкаюсь в стену. Мои стены оклеены цветочными обоями. Когда-то давно я их выбрала: мне казалось, они похожи на тот цветок. Тогда я боялась его забыть.
Засыпая, главный герой слышал тихую музыку: та-та, та-та-та-та… Надеялся, что проснется и все запишет. Его ноты станут певчими птицами – рассядутся по нотным линейкам, как по телеграфным проводам…
За собой я не знала талантов. Но почему-то надеялась. Мне казалось, еще немного, и этот цветок пробьется – прорастет из моей руки…
Как я завидовала им – избранникам мироздания, носителям Божьего дара.
Мои родители называли это призванием.
В кухне журчит вода. Дочь моет посуду. Дзенькает кофейными чашками. Судя по звуку, смывает раздражение. С ее точки зрения, мое упорство – необъяснимое упрямство. Догадываюсь, о чем она думает: «Мусик, ты ужасно упертая. Жизнь – разумный компромисс».
В отношениях с ней я всегда готова к компромиссам. Вот и сейчас встаю и возвращаюсь на кухню. Тщательно вытираю стол. Моя дочь легка на обиду: при случае может и вспылить. Я избегаю семейных сцен. Мне тяжко дышать их пылью. Эти запасы я исчерпала на ее отце.
– И все-таки: ты видишься с Витей? – любой компромисс имеет свои пределы.
– Нет, – на этот раз она отвечает миролюбиво. Раздражение кануло в чашки. – Не вижусь, а увиделась. Сегодня. Совершенно случайно.
Совершенно случайно. Похоже, сегодня – особый день. День неожиданных встреч.
– На улице?
Она удивляется:
– Почему на улице? Просто зашел в контору. Красавец, – она заводит глаза мечтательно. – Одет как принц Уэльский. Лучшие бренды. Обрадовался. Я, между прочим, тоже, – в ее тоне дзенькает вызов. – Посидели. Выпили кофе.
Глаза молодых похожи на сканеры: бренды они различают с одного взгляда.
– Где, в офисе?
– Почему? – ее удивляет моя непонятливость. – Вышли. Посидели в кафе.
Обеды – отдельная статья расходов. Все ходят в кафе. Надо держать марку. В их офисе не принято брать с собой.
– А как ты его узнала?
– Фамилия, в документах.
– И что? Что-нибудь рассказывал?
– Ну, – дочь пожимает плечами. – Нормально. Свой бизнес.
– Торговля? – мне трудно сдержать усмешку.
– Господи… Да какая разница!
– Большая, – я выжимаю тряпку, тщательно развешиваю над краном. Если не развесить, моментально пропахнет гнилью. – А как же институт?
– С тобой, – она поджимает губы, – невозможно разговаривать. Закончил. Институт холодильных установок.
Я говорю:
– Такого нету.
– Ну, значит, другой.
Другой так другой. Муравей-солдат может расслабиться. Похоже, он просто ошибся, преувеличил внешнюю угрозу.
– Ты помнишь Елену Глебовну?
– Елену Глебовну? – на этот раз ее черед удивляться.
О той жизни я почти не рассказывала. Во всяком случае, никаких подробностей. Сначала она была маленькая, потом я старалась забыть, выкинуть из памяти.
– Мы вместе работали у Фридриха. – О Фридрихе я упоминала мельком. – Кажется, он убил человека.
Я отворачиваюсь к раковине.
– Убил?! – она удивлена. – Зачем?
– Это что – вопрос целесообразности?
За моей спиной она ворчит недовольно:
– Ну что я такого сказала? У тебя ужасная манера – привязываться к словам.
– Или его убили.
– Как это? Одно из двух: убил или убили. Что, не могут опознать труп?
– Трупа нет, – я отвечаю виновато. – Во всяком случае, пока не нашли.
– На нет и суда нет, – она разводит руками. – Пусть сначала найдут.
Меня коробит ее тон. Как в детективном сериале: главное – найти труп.
– Елена Глебовна прочла в газете: вроде бы он в бегах.
– Ну-у, – она тянет. – Смотря какая газета… Но по-любому нужен классный адвокат. Может, все-таки позвонишь?
– Кому? – у меня замирает сердце.
– Тете Яне. – Тема Фридриха для нее исчерпана. Во всяком случае, пока не найдут труп. – Не обижайся, – она устраивается поудобнее, – но ты, как всегда, усложняешь. Так бывает: люди по каким-то причинам расходятся. А потом проходит время…
– Нет, – я качаю головой. – Время никуда не проходит. Оно идет. Эти глаголы – не синонимы.
Дочь морщится:
– Брось… Я не твоя ученица. Ладно, пойду пороюсь…
Компьютер включается с тихим воем. Вентилятор, вправленный в корпус, охлаждает железные внутренности. Умная техника бережет себя от перегрева. Единственный способ остаться в живых.
В сущности, дети хотят как лучше. Их матери, как им кажется, в ссоре. Дело детей – помирить. Их матери дружили с самого детства, сидели за одной партой. В конце концов, у них похожие имена: Тать-я-на и Ульяна. Три слога. Два из которых одинаковые. Но первые все-таки разные. Может быть, поэтому одна из них выбрала приставки и суффиксы, другая – муравьев. Детям кажется, что два должны перевешивать. Наверное, они правы. Если копнуть, то и перевешивать, в общем, нечего. Все взвешено и найдено легким.
Дети верят в чудодейственную силу времени: убийцы, идущего по пятам.
«Меня зовут Яна». Однажды даже исправила в классном журнале: закрасила первый слог. Директриса закатила скандал: журнал – официальный документ. Это вам не какой-нибудь альбомчик.
Наши родители были советскими людьми. Разница в том, что мои любили Евгения Онегина. А ее мать восхищалась подвигом молодогвардейцев. Особенно Ульяной Громовой. Назвала дочь в ее честь. Похоже, этой чести моя подруга стыдилась. А может быть, ее смущало простонародное звучание.
Самое интересное, что на следующий год они все-таки исправили. С тех пор так и пошло: Татьяна и Яна.
Когда меня окликали полным именем, ее имя отзывалось эхом.
Интересно, что бы сказала моя дочь, если бы ей сообщили, что мать – соучастница убийства? Тоже спросила бы: зачем?
Адвокат должен верить в невиновность подзащитного. В то же время дочь обязана верить матери. Как же ей строить стратегию защиты, если мать утверждает, что виновна?
Вопрос, на который у меня нет ответа. Пусть решает суд.
«Граждане судьи! (Мысленно я любуюсь дочерью. Ей к лицу будущая роль.) В сложившихся обстоятельствах помощь – не соучастие. У моей подзащитной не было выбора. Она зависела от убийцы. Точнее, на него работала. Ее должность – помощник генерального директора. Факт не отражен в трудовой книжке, однако есть свидетели. Защита ходатайствует о приобщении их списка к материалам уголовного дела. Кроме того, не надо забывать о контракте. По условиям контракта она должна была поступить именно так».
Я подхожу к зеркалу. Женщина средних лет улыбается мне через силу. Свидетели защиты помнят ее молодой.
– Фридрих Великий, Фридрих Энгельс… Фридрих Барбаросса… ага, еще Гогенцоллерн… Фридрих Ницше… Представляешь! – она кричит из своей комнаты. – В переводе с древнегерманского это значит могущественный. Все Фридрихи целеустремленны и находчивы. Обладают прекрасными организаторскими способностями. С подчиненными корректны, но требовательны… В быту привередливы и брезгливы, – она возвращается на кухню. – Ну как, сходится? Кстати, в сексе весьма переборчивы…
– Почему – кстати? При чем здесь кстати?
– Кстати? Разве я сказала – кстати? Я хотела сказать – дохлый номер. В Рунете этих Фридрихов – как грязи. Или, – она хихикает, – как донов Педров. И не сосчитать! Я оставила. Хочешь, сама поройся.
– Вводные слова надо употреблять к месту, а не абы как…
– Не хочешь – как хочешь, – она пожимает плечами.
Фридрих – не имя и не фамилия. На самом деле его звали Евгений Фридрихович. Я раскладываю диван. Механизм, как всегда, заедает: надо отжать и дернуть. Одеяло волочится по полу. Скорее всего, из обрусевших немцев. Раньше я не задумывалась об этом: судя по русской фамилии, мать растила его одна. Иначе бы их выслали. Всю семью, в начале войны.
Свободный фасон
– Кстати, почему бы ей самой не позвонить?
Дочь радуется: ей кажется, мать готова сделать шаг.
– Да сколько раз хотела! Витька говорит, сто раз бы уж позвонила. Боится.
«Говорит. Значит, определенно виделись», – я чувствую себя солдатом своего муравейника.
– Боится? Меня? Вот это – правильно.
Дочь разочарована. Надеялась решить вопрос. Я встаю из-за стола. Кофейная церемония закончилась. Я не обязана давать объяснений. У детей своя память. Моя дочь не помнит главного. Зато помнит про муравьев.
Я ухожу к себе. Ложусь на диван. Утыкаюсь в стену. Мои стены оклеены цветочными обоями. Когда-то давно я их выбрала: мне казалось, они похожи на тот цветок. Тогда я боялась его забыть.
Мелодия та-та-та-та цветком, он распускается и осыпается, он делается… та-та… и песком, летящим на огонь… та-та-та… мотыльком…Я веду указательным пальцем. Мой палец скользит по опавшим лепесткам. Так, словно они еще могут сложиться в мелодию. Как будто я – певчий дрозд. Из того неевропейского фильма, который не шел широким экраном. Его показывали в Кинематографе.
Засыпая, главный герой слышал тихую музыку: та-та, та-та-та-та… Надеялся, что проснется и все запишет. Его ноты станут певчими птицами – рассядутся по нотным линейкам, как по телеграфным проводам…
За собой я не знала талантов. Но почему-то надеялась. Мне казалось, еще немного, и этот цветок пробьется – прорастет из моей руки…
На стене прозвенела гитара, расцвели на обоях цветы. Одиночество Божьего дара, как прекрасно и горестно ты…Теперь-то я знаю: у меня не было своего голоса.
Как я завидовала им – избранникам мироздания, носителям Божьего дара.
Мои родители называли это призванием.
В кухне журчит вода. Дочь моет посуду. Дзенькает кофейными чашками. Судя по звуку, смывает раздражение. С ее точки зрения, мое упорство – необъяснимое упрямство. Догадываюсь, о чем она думает: «Мусик, ты ужасно упертая. Жизнь – разумный компромисс».
В отношениях с ней я всегда готова к компромиссам. Вот и сейчас встаю и возвращаюсь на кухню. Тщательно вытираю стол. Моя дочь легка на обиду: при случае может и вспылить. Я избегаю семейных сцен. Мне тяжко дышать их пылью. Эти запасы я исчерпала на ее отце.
– И все-таки: ты видишься с Витей? – любой компромисс имеет свои пределы.
– Нет, – на этот раз она отвечает миролюбиво. Раздражение кануло в чашки. – Не вижусь, а увиделась. Сегодня. Совершенно случайно.
Совершенно случайно. Похоже, сегодня – особый день. День неожиданных встреч.
– На улице?
Она удивляется:
– Почему на улице? Просто зашел в контору. Красавец, – она заводит глаза мечтательно. – Одет как принц Уэльский. Лучшие бренды. Обрадовался. Я, между прочим, тоже, – в ее тоне дзенькает вызов. – Посидели. Выпили кофе.
Глаза молодых похожи на сканеры: бренды они различают с одного взгляда.
– Где, в офисе?
– Почему? – ее удивляет моя непонятливость. – Вышли. Посидели в кафе.
Обеды – отдельная статья расходов. Все ходят в кафе. Надо держать марку. В их офисе не принято брать с собой.
– А как ты его узнала?
– Фамилия, в документах.
– И что? Что-нибудь рассказывал?
– Ну, – дочь пожимает плечами. – Нормально. Свой бизнес.
– Торговля? – мне трудно сдержать усмешку.
– Господи… Да какая разница!
– Большая, – я выжимаю тряпку, тщательно развешиваю над краном. Если не развесить, моментально пропахнет гнилью. – А как же институт?
– С тобой, – она поджимает губы, – невозможно разговаривать. Закончил. Институт холодильных установок.
Я говорю:
– Такого нету.
– Ну, значит, другой.
Другой так другой. Муравей-солдат может расслабиться. Похоже, он просто ошибся, преувеличил внешнюю угрозу.
– Ты помнишь Елену Глебовну?
– Елену Глебовну? – на этот раз ее черед удивляться.
О той жизни я почти не рассказывала. Во всяком случае, никаких подробностей. Сначала она была маленькая, потом я старалась забыть, выкинуть из памяти.
– Мы вместе работали у Фридриха. – О Фридрихе я упоминала мельком. – Кажется, он убил человека.
Я отворачиваюсь к раковине.
– Убил?! – она удивлена. – Зачем?
– Это что – вопрос целесообразности?
За моей спиной она ворчит недовольно:
– Ну что я такого сказала? У тебя ужасная манера – привязываться к словам.
– Или его убили.
– Как это? Одно из двух: убил или убили. Что, не могут опознать труп?
– Трупа нет, – я отвечаю виновато. – Во всяком случае, пока не нашли.
– На нет и суда нет, – она разводит руками. – Пусть сначала найдут.
Меня коробит ее тон. Как в детективном сериале: главное – найти труп.
– Елена Глебовна прочла в газете: вроде бы он в бегах.
– Ну-у, – она тянет. – Смотря какая газета… Но по-любому нужен классный адвокат. Может, все-таки позвонишь?
– Кому? – у меня замирает сердце.
– Тете Яне. – Тема Фридриха для нее исчерпана. Во всяком случае, пока не найдут труп. – Не обижайся, – она устраивается поудобнее, – но ты, как всегда, усложняешь. Так бывает: люди по каким-то причинам расходятся. А потом проходит время…
– Нет, – я качаю головой. – Время никуда не проходит. Оно идет. Эти глаголы – не синонимы.
Дочь морщится:
– Брось… Я не твоя ученица. Ладно, пойду пороюсь…
Компьютер включается с тихим воем. Вентилятор, вправленный в корпус, охлаждает железные внутренности. Умная техника бережет себя от перегрева. Единственный способ остаться в живых.
В сущности, дети хотят как лучше. Их матери, как им кажется, в ссоре. Дело детей – помирить. Их матери дружили с самого детства, сидели за одной партой. В конце концов, у них похожие имена: Тать-я-на и Ульяна. Три слога. Два из которых одинаковые. Но первые все-таки разные. Может быть, поэтому одна из них выбрала приставки и суффиксы, другая – муравьев. Детям кажется, что два должны перевешивать. Наверное, они правы. Если копнуть, то и перевешивать, в общем, нечего. Все взвешено и найдено легким.
Дети верят в чудодейственную силу времени: убийцы, идущего по пятам.
«Меня зовут Яна». Однажды даже исправила в классном журнале: закрасила первый слог. Директриса закатила скандал: журнал – официальный документ. Это вам не какой-нибудь альбомчик.
Наши родители были советскими людьми. Разница в том, что мои любили Евгения Онегина. А ее мать восхищалась подвигом молодогвардейцев. Особенно Ульяной Громовой. Назвала дочь в ее честь. Похоже, этой чести моя подруга стыдилась. А может быть, ее смущало простонародное звучание.
Самое интересное, что на следующий год они все-таки исправили. С тех пор так и пошло: Татьяна и Яна.
Когда меня окликали полным именем, ее имя отзывалось эхом.
Интересно, что бы сказала моя дочь, если бы ей сообщили, что мать – соучастница убийства? Тоже спросила бы: зачем?
Адвокат должен верить в невиновность подзащитного. В то же время дочь обязана верить матери. Как же ей строить стратегию защиты, если мать утверждает, что виновна?
Вопрос, на который у меня нет ответа. Пусть решает суд.
«Граждане судьи! (Мысленно я любуюсь дочерью. Ей к лицу будущая роль.) В сложившихся обстоятельствах помощь – не соучастие. У моей подзащитной не было выбора. Она зависела от убийцы. Точнее, на него работала. Ее должность – помощник генерального директора. Факт не отражен в трудовой книжке, однако есть свидетели. Защита ходатайствует о приобщении их списка к материалам уголовного дела. Кроме того, не надо забывать о контракте. По условиям контракта она должна была поступить именно так».
Я подхожу к зеркалу. Женщина средних лет улыбается мне через силу. Свидетели защиты помнят ее молодой.
– Фридрих Великий, Фридрих Энгельс… Фридрих Барбаросса… ага, еще Гогенцоллерн… Фридрих Ницше… Представляешь! – она кричит из своей комнаты. – В переводе с древнегерманского это значит могущественный. Все Фридрихи целеустремленны и находчивы. Обладают прекрасными организаторскими способностями. С подчиненными корректны, но требовательны… В быту привередливы и брезгливы, – она возвращается на кухню. – Ну как, сходится? Кстати, в сексе весьма переборчивы…
– Почему – кстати? При чем здесь кстати?
– Кстати? Разве я сказала – кстати? Я хотела сказать – дохлый номер. В Рунете этих Фридрихов – как грязи. Или, – она хихикает, – как донов Педров. И не сосчитать! Я оставила. Хочешь, сама поройся.
– Вводные слова надо употреблять к месту, а не абы как…
– Не хочешь – как хочешь, – она пожимает плечами.
Фридрих – не имя и не фамилия. На самом деле его звали Евгений Фридрихович. Я раскладываю диван. Механизм, как всегда, заедает: надо отжать и дернуть. Одеяло волочится по полу. Скорее всего, из обрусевших немцев. Раньше я не задумывалась об этом: судя по русской фамилии, мать растила его одна. Иначе бы их выслали. Всю семью, в начале войны.
Свободный фасон
Чтобы уснуть, надо сосчитать до тысячи. Я считаю с закрытыми глазами. Мои глаза различают только цифры. Череда цифр движется беззвучно…
В этом смысле их судьбы похожи. Моя Яна тоже росла без отца.
Ее мать, жалевшая молодогвардейцев, какое-то время подрабатывала уборщицей. Об этом я узнала случайно. В их доме был общественный туалет. В подвале, рядом с парадной. Однажды мне ужасно приспичило. Ее мать мыла ведро под краном. Боялась обрызгать ноги. Черный кран торчал из стены. Вода лилась на пол, уходила в сливное отверстие. Я обмерла, попятилась…
У меня была другая семья. Родители преподавали в Полиграфическом техникуме. На работу шли как на праздник. По вечерам смотрели программу «Время» – отец говорил: надо быть в курсе. Никогда не пили кофе – исключительно чай. В маленьком чайнике заварка прозябала неделями: для них это не имело значения. Главное – иметь цель.
Отец говорил: «Цель должна быть высокой. Интеллигентный человек должен ставить такие цели, к которым нужно идти всю жизнь».
Идти – глагол несовершенного вида. Несовершенный вид – залог счастливой жизни.
Я уверена, мои родители были счастливы. Пролетарии умственного труда.
Сколько себя помню, отец писал диссертацию. По воскресеньям отправлялся в Публичную библиотеку. Читал материалы по Пушкину. Делал выписки. Для выписок нарезались карточки – в нашем доме картонные коробки не выбрасывали.
Возвращаясь домой, раскладывал по папкам. Это называлось: собирать картотеку. Свои папки он никому не показывал, даже маме. Она не настаивала. Говорила: интеллигентный человек имеет право на личную жизнь.
Тема выпускного сочинения: «А.С. Пушкин как личная жизнь советского человека».
После его смерти мама открыла: одни сплошные цитаты. Боялся доверять собственным мыслям? Считал их недостаточно зрелыми? Однажды я поинтересовалась: «И когда защита?» Испугался, словно его застали врасплох. Поник, принялся объяснять: защита – это очень ответственно. На защиту нельзя выходить раньше времени, пока остаются сомнения, и вообще – он блеснул глазами, – главное не результат. «Пойми, я – исследователь. Исследователь вводит в научный оборот новые сведения: кирпичики, из которых слагается великое знание о литературе».
Сами по себе его выписки казались интересными. Я перебирала карточки, но так и не поняла принципа, по которому он их сортировал. Во всяком случае, не по темам. Тема дуэли встречалась в каждой папке. Декабристская тоже. Одна цитата мне особенно запомнилась:
В отдельную папку собирались выписки о масонах. Я читала и размышляла о том, что пушкиноведение, ставшее личной жизнью, похоже на масонскую ложу. Дело не в диссертации. Литература моих родителей – Великая Китайская стена. Десятки безымянных строителей. Этой стеной, возводимой по кирпичику, они огораживались от жизни. Для себя они выбрали такое спасение. На все доставшиеся на их долю времена.
Вершина мироздания – Евгений Онегин. Когда я родилась, вопрос встал ребром: Ольга или Татьяна?
Об этом мама рассказывала так, словно и та и другая были моими бабушками. Что, в сущности, недалеко от правды. Мои родители выросли в детдоме.
Я открываю глаза. Череда цифр давно оборвалась. Мои глаза смотрят на портреты.
Сколько себя помню, они висели в родительской комнате. В раннем детстве я думала: мои умершие дедушки. Отцы моих родителей. Потом поняла: не отцы, а боги. Собрания их сочинений стояли на отдельных полках. Как в красном углу.
В свой семье я была еретичкой – молилась другим богам.
Сперва – Фейхтвангер и Стефан Цвейг. Безобразная герцогиня Маргарита Маульташ. Двадцать четыре часа из жизни женщины… Эти книги я взяла в библиотеке. Читала украдкой от родителей. Ночью, с фонариком, под одеялом. Мои родители ни о чем не догадывались. Потом, в студенческие годы, Герман Гессе и Томас Манн.
Когда дочь осваивала компьютер, я придумала ей адрес: madame.shosha@mail.ru.
Имя этой женщины я носила втайне. Давно, в юности. Ее имя. Ее наряды. Они висели в моем шкафу.
Сколько раз представляла себе: вот я вхожу в зал, демонстративно хлопнув дверью, поворачиваюсь, показывая себя, поднимаю руку к затылку.
Свободный кружевной матин. Это слово кружило голову. Я пыталась представить, как же оно сшито, вообразить свободный фасон.
А еще я любила блузку с полупрозрачными рукавами. В ней очертания моей руки проступали особенно воздушно. ОН, герой европейского романа, смотрел на меня, бледнея от восхищения. Засыпая, я слышала его шепот: «Господи боже мой! Ведь жизнь прекрасна! Потому что женщины одеваются соблазнительно…»
Для моих родителей Пушкин не был богом. С ним можно было поговорить, посоветоваться, выбрать имя для новорожденной дочери. Потому что он прислушивался к миру. Боги создают свои миры. Боги русской литературы не грешили против правды: их героини носили изысканные европейские платья. Но они, создавшие русский мир по своему образу и подобию, стояли на страже.
Черное, низко срезанное, обшитое венецианским гипюром, открывавшее грудь и полные плечи. Герои русского романа не умеют любоваться. В душе Вронского красота Анны рождала покорность и страх. Его соблазн был грехом, который вершится без покаяния и прощения. Внешняя красота обманчива. Рано или поздно обман обязательно раскроется, и тогда бальное платье станет вокзальным: в котором ты пойдешь по платформе, прежде чем сделать шаг…
Тем, кто еще надеялся, боги моих родителей давали строгое объяснение: дело не в цвете. Пусть оно будет хоть белым, подвенечным. Лишь бы его доставили вовремя, чтобы героиня еще успела выйти на крыльцо, перед которым соберутся третьестепенные персонажи. «Пусть кричат, пусть свистят, если осмелятся!»
Боги русской литературы обо всем позаботились: этакая красота – судьба. Рано или поздно все запахнет ждановской жидкостью…
Свободные деньги еретичка тратила на тряпки. Покупала у спекулянтов. Французское платье, итальянская блузка – меня завораживали эти слова.
Яна приходила, выворачивала на изнанку, придирчиво изучала этикетки. «Французское? – переспрашивая недоверчиво, качала головой. – А ну-ка, пройдись».
Я шла, смиряя волнение. Каждая обновка – шаг к моей высокой цели. Тогда я еще надеялась – рано или поздно я сумею стать похожей на женщину, сидящую за хорошим русским столом.
«Ничего. Симпатично…» – У Яны был наметанный глаз. Ее глаза ловили малейшую погрешность. Платья, сшитые ее руками, сидели как влитые.
Боги моих родителей хранили молчание.
При них я стеснялась переодеваться.
– Татьяна, открой!
Звонок верещит настырно. Встаю. Натягиваю халат.
– Сигаретки нету? Скурили мои паразиты…
– Ма-ам, ну кто там?!
Соседка встает на цыпочки:
– Это я, Шурок.
Александра стонет:
– Господи! Ну какой Шурок… Мне дадут поспать?..
– Ухожу, ухожу! – соседка выводит нараспев.
Я протягиваю пачку, не сводя глаз. Обычно она ходит в застиранном халате. Из-под халата торчит ночная рубашка. Сегодня явилась в платье: в пол, осыпанное серебристыми блестками. Она ловит мой взгляд.
– Во, видала? Вчера, на помойке, – соседка обдергивается смущенно. – Иду, а они как раз разложились. Думаю, надо порыться. Мало ли, вдруг чего нарою. Эти черные совсем оборзели – прикинь, всё по сто. Там выбросили, – она тычет пальцем в стену, словно за моей стеной – заграница. – А это, говорю, с люрексом? А она: сто рублей. Щас! У меня всего-то полтинник. А тут – этот, хозяин. Ну, она с ним: бу-бу-бу по-ихнему. А я сжамкала и – раз! – под куртку. А чего, небось не обеднеют. Говна навезли и толкают по стошке. Ну как? Зацени!
– Красиво, – я восхищаюсь искренне. Потому что помню это европейское платье. Давно, когда на нем еще не было затяжек, его надевала Пат. В этом платье из серебристой парчи она явилась к Роберту. Теперь его донашивает моя соседка-алкоголичка.
– Ты чего, одна, что ли? – соседская шея тянется в сторону кухни. – Праздник, а она одна… А хочешь, давай к нам. Или ну их! Сами с усами. Хлопнем по рюмашке. Посидим, как шерочка с машерочкой…
Я стою на пороге, сдерживая напор. Просочится – не выгонишь.
– Ну и черт с тобой! Мне-то чего… Слава богу, есть с кем выпить…
Я запираюсь на оба замка. У этих что ни день – праздник. Какое мне дело до их праздников? Сна ни в одном глазу. Я бреду на кухню, распахиваю холодильник. Сыр, колбаса, суп в кастрюльке. Стайка разноцветных йогуртов. На дверце початая бутылка. Мне очень хочется выпить. Шепотом: «Один глоток».
Водка обжигает внутренности. Я заворачиваю пробку, торопливо ставлю на место. Не хватает, чтобы дочь меня застала – достойное зрелище: мать, пьющая из горла́. Мне хочется взглянуть им в глаза – этим русским жестоковыйным пророкам, которым поклонялись мои родители. Пусть они ответят: и чего они этим добились? Правильные женщины не должны наряжаться! Их судьба – латаное-перелатаное. Долли Облонская, гордившаяся заштопанными трусами. Автор выразился деликатнее: штопаным бельем. Наташа Ростова, растолстевшая и неряшливая, но этим милая Пьеру…
Черт! Идиотская табуретка! Я тру ушибленное колено, тру и тру, пританцовывая. Танцую и тру. Решительно достаю бутылку, наливаю полную рюмку. Водка доходит до края, замирает округлой выпуклостью. Неловкое движение, и все расплещется…
От этих хоть можно запереться. В таких случаях Александра говорит: «А представь, жили бы в коммуналке». Я-то представляю. Хотя почти не помню: когда переехали, мне было три года. Наш дом пошел на слом. На его месте построили школу.
О той жизни у меня остались смутные воспоминания: общая кухня, старик в рваной майке. Толстая тетка – ее лица я не помню. Только синий фланелевый халат. А еще я помню флаконы. Они стояли на туалетном столике в комнате другой соседки, с которой мы жили дверь в дверь. Мама говорила: Зоя Петровна – кандидат наук. От этих слов исходил волшебный запах. Работала в институте Турнера. Лечила спастиков. Это слово я тоже запомнила. Их привозили из разных городов. Родители дарили подарки: конфеты в больших коробках, самые дорогие духи…
«Французские?» – через много лет я спросила. «Не знаю», – мама поджала губы, выражая свою точку зрения: ни врач, ни учитель не имеют права брать. Они-то точно не брали. В нашей семье ничего такого не было: ни духов, ни конфет.
Я наливаю вторую рюмку. Водка – хорошее лекарство. Колено почти не болит.
Институт я закончила с красным дипломом. Мечтала преподавать литературу, но свободная ставка нашлась на кафедре русского. Потом поступила в заочную аспирантуру. Моя защита прошла легко. К тому времени родители умерли. Муж – аспирант-очник. Писал диссертацию. У них это называлось десертом. До десерта мы так и не дожили. Обходились моими обедами: первое и второе. Своей работе муж отдавался истово. Его научный руководитель гордился своим либерализмом: с одной стороны, декабристы – конъюнктурная тема. Но, с другой, учитывая политические аллюзии… Незадолго до защиты остался в Германии – воспользовался международным симпозиумом. Новый руководитель оказался старым идиотом. Пентюхом из красной профессуры.
В Публичке муж прочел его автореферат: «Все в лучших традициях: не работа, а Краткий курс истории ВКП(б)». Потребовал начать заново: «Голубчик, ну к чему эта самодеятельность? Мой вам совет: не надо педалировать политические аспекты. Тем более что все абсолютно ясно: узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа…» – цитаты из Ленина он произносил со вкусом.
Смену курса мой муж переживал трагически. Готовые наработки – в стол. Черновики – на антресоли: легли мертвым грузом. Тогда-то они и пригодились – тайные папки моего отца. Раньше он их вяло полистывал. Полагал, что цитаты, подобранные тестем, искажают реальную картину. Грешат романтизмом. В качестве иллюстрации своей мысли приводил нашумевший фильм. Звезда пленительного счастья. Незадолго до этого он прошел широким экраном.
«Вам-то хорошо, – новые выписки он делал, чертыхаясь. – Устроились: суффиксы, префиксы… Никакой идеологии. А тут ползи, как по минному полю!»
Моя диссертация касалась вопросов словообразования.
В то время я ждала Александру. Смотрела в зеркало, ужасаясь. После родов надо за себя взяться. Сесть на строгую диету. Сбросить килограмм десять как минимум.
По вечерам муж меня выгуливал. В новостройках воздух чище, но мы ездили в центр. Это называлось поехать в город. Когда замерзали, шли в Эрмитаж. Муж тащил меня вниз, к своим любимым статуям. Дипломную работу он писал по Древней Греции.
«Знаешь, теперь я наконец понял: у тебя архаическая улыбка. Как у куросов и кор. Нам кажется, будто они улыбаются, а на самом деле – ничего подобного. Легкое мышечное напряжение, которому не соответствует выражение глаз». – «Почему?» Мой вопрос он понял по-своему: «Потому что древние скульпторы не могли добиться объемности. Не ладили с пространством». – «А со временем?» – этот вопрос я задала машинально, ничего не имея в виду. Он пожал плечами.
Мраморные мужчины и женщины отличались завидной стройностью.
«А почему их так называют? Никакого равноправия». – «Равноправия? Какого равноправия?» – «Ну, – я пыталась объяснить. – Одно из двух: либо кора и корос, либо кура и курос. Курос куре строит куры», – с моей стороны это была всего лишь шутка, игра слов.
Мы входили в зал мелкой пластики. «Ничего я на них не похожа». – «Сейчас, во всяком случае, нет, – видимо, ему тоже захотелось пошутить. Поэтому он и подвел меня к витрине. – Скорее, на нее».
За стеклом стояла терракотовая статуэтка. Старуха, толстая и уродливая, с огромным животом. Она протягивала руку, как будто просила милостыню. От неожиданности я заплакала. Муж испугался, засуетился. Потом-то я, конечно, успокоилась и даже выслушала его научное объяснение: статуэтки беременных старух – гротеск. Позже, в классическую эпоху, он был вытеснен за пределы большого искусства. Большое искусство отражает свое время. Время, до которого мы наконец добрались.
«Не понимаю, чего ты уперся в этих несчастных декабристов? Взял бы свою любимую Грецию: ни тебе Ленина, ни генеральных секретарей». – Мы стояли в очереди в гардероб. С моей стороны это был запрещенный прием. Цитаты основоположников нужны и для Древней Греции. Он расстроился не на шутку: «Научная работа требует системности. Чтобы заниматься Грецией, надо знать язык. Если бы я знал древнегреческий…» – объяснял серьезно и горячо.
Я поняла: втайне он стыдится своей сговорчивости. За прежнюю диссертацию можно было и побороться. Пусть бы выщипывали где пушок, где перышко. Хоть в чем-то, да настоять на своем…
Выходя из зала, я оглянулась: старуха, не имеющая отношения к своему времени, смотрела в другую сторону…
Милостыни я никогда не просила. Зарабатывала частными уроками. Ученики поступали, рекомендовали меня следующим. К октябрю я заканчивала набор.
Яна уроков не давала. Ее муж закончил Химико-технологический. На пятом курсе перевелся на вечернее – по семейным обстоятельствам. На самом деле, чтобы избежать распределения. Сперва мыкался, пока не нашел достойную работу: устроился кузовщиком. Обслуживал владельцев «жигулей».
На «жигулях» ездили богатенькие. Семья могла позволить себе многое. Яна ничего не позволяла.
Ей нравилось иметь деньги. Тратить планировала потом. Это чужие деньги не пахнут. Для нее они пахли общественной уборной: каждый потраченный рубль. Каждый отложенный отодвигал конец перспективы. В восьмидесятых он маячил далеко за горизонтом.
В этом смысле их судьбы похожи. Моя Яна тоже росла без отца.
Ее мать, жалевшая молодогвардейцев, какое-то время подрабатывала уборщицей. Об этом я узнала случайно. В их доме был общественный туалет. В подвале, рядом с парадной. Однажды мне ужасно приспичило. Ее мать мыла ведро под краном. Боялась обрызгать ноги. Черный кран торчал из стены. Вода лилась на пол, уходила в сливное отверстие. Я обмерла, попятилась…
У меня была другая семья. Родители преподавали в Полиграфическом техникуме. На работу шли как на праздник. По вечерам смотрели программу «Время» – отец говорил: надо быть в курсе. Никогда не пили кофе – исключительно чай. В маленьком чайнике заварка прозябала неделями: для них это не имело значения. Главное – иметь цель.
Отец говорил: «Цель должна быть высокой. Интеллигентный человек должен ставить такие цели, к которым нужно идти всю жизнь».
Идти – глагол несовершенного вида. Несовершенный вид – залог счастливой жизни.
Я уверена, мои родители были счастливы. Пролетарии умственного труда.
Сколько себя помню, отец писал диссертацию. По воскресеньям отправлялся в Публичную библиотеку. Читал материалы по Пушкину. Делал выписки. Для выписок нарезались карточки – в нашем доме картонные коробки не выбрасывали.
Возвращаясь домой, раскладывал по папкам. Это называлось: собирать картотеку. Свои папки он никому не показывал, даже маме. Она не настаивала. Говорила: интеллигентный человек имеет право на личную жизнь.
Тема выпускного сочинения: «А.С. Пушкин как личная жизнь советского человека».
После его смерти мама открыла: одни сплошные цитаты. Боялся доверять собственным мыслям? Считал их недостаточно зрелыми? Однажды я поинтересовалась: «И когда защита?» Испугался, словно его застали врасплох. Поник, принялся объяснять: защита – это очень ответственно. На защиту нельзя выходить раньше времени, пока остаются сомнения, и вообще – он блеснул глазами, – главное не результат. «Пойми, я – исследователь. Исследователь вводит в научный оборот новые сведения: кирпичики, из которых слагается великое знание о литературе».
Сами по себе его выписки казались интересными. Я перебирала карточки, но так и не поняла принципа, по которому он их сортировал. Во всяком случае, не по темам. Тема дуэли встречалась в каждой папке. Декабристская тоже. Одна цитата мне особенно запомнилась:
В безумстве гибельной свободы.Судя по звучанию, из Пушкина. Так и не смогла вспомнить. Зачем он ее выписал? Неужели размышлял о безумствах, о гибели, о свободе?.. Конечно, я могла спросить у мамы. Моя мама помнила множество цитат. Любила приводить к месту и не к месту. Но потом подумала: не стоит. Ну, узнаю. И что это изменит?..
В отдельную папку собирались выписки о масонах. Я читала и размышляла о том, что пушкиноведение, ставшее личной жизнью, похоже на масонскую ложу. Дело не в диссертации. Литература моих родителей – Великая Китайская стена. Десятки безымянных строителей. Этой стеной, возводимой по кирпичику, они огораживались от жизни. Для себя они выбрали такое спасение. На все доставшиеся на их долю времена.
Вершина мироздания – Евгений Онегин. Когда я родилась, вопрос встал ребром: Ольга или Татьяна?
Об этом мама рассказывала так, словно и та и другая были моими бабушками. Что, в сущности, недалеко от правды. Мои родители выросли в детдоме.
Я открываю глаза. Череда цифр давно оборвалась. Мои глаза смотрят на портреты.
Сколько себя помню, они висели в родительской комнате. В раннем детстве я думала: мои умершие дедушки. Отцы моих родителей. Потом поняла: не отцы, а боги. Собрания их сочинений стояли на отдельных полках. Как в красном углу.
В свой семье я была еретичкой – молилась другим богам.
Сперва – Фейхтвангер и Стефан Цвейг. Безобразная герцогиня Маргарита Маульташ. Двадцать четыре часа из жизни женщины… Эти книги я взяла в библиотеке. Читала украдкой от родителей. Ночью, с фонариком, под одеялом. Мои родители ни о чем не догадывались. Потом, в студенческие годы, Герман Гессе и Томас Манн.
Когда дочь осваивала компьютер, я придумала ей адрес: madame.shosha@mail.ru.
Имя этой женщины я носила втайне. Давно, в юности. Ее имя. Ее наряды. Они висели в моем шкафу.
Сколько раз представляла себе: вот я вхожу в зал, демонстративно хлопнув дверью, поворачиваюсь, показывая себя, поднимаю руку к затылку.
Свободный кружевной матин. Это слово кружило голову. Я пыталась представить, как же оно сшито, вообразить свободный фасон.
А еще я любила блузку с полупрозрачными рукавами. В ней очертания моей руки проступали особенно воздушно. ОН, герой европейского романа, смотрел на меня, бледнея от восхищения. Засыпая, я слышала его шепот: «Господи боже мой! Ведь жизнь прекрасна! Потому что женщины одеваются соблазнительно…»
Для моих родителей Пушкин не был богом. С ним можно было поговорить, посоветоваться, выбрать имя для новорожденной дочери. Потому что он прислушивался к миру. Боги создают свои миры. Боги русской литературы не грешили против правды: их героини носили изысканные европейские платья. Но они, создавшие русский мир по своему образу и подобию, стояли на страже.
Черное, низко срезанное, обшитое венецианским гипюром, открывавшее грудь и полные плечи. Герои русского романа не умеют любоваться. В душе Вронского красота Анны рождала покорность и страх. Его соблазн был грехом, который вершится без покаяния и прощения. Внешняя красота обманчива. Рано или поздно обман обязательно раскроется, и тогда бальное платье станет вокзальным: в котором ты пойдешь по платформе, прежде чем сделать шаг…
Тем, кто еще надеялся, боги моих родителей давали строгое объяснение: дело не в цвете. Пусть оно будет хоть белым, подвенечным. Лишь бы его доставили вовремя, чтобы героиня еще успела выйти на крыльцо, перед которым соберутся третьестепенные персонажи. «Пусть кричат, пусть свистят, если осмелятся!»
Боги русской литературы обо всем позаботились: этакая красота – судьба. Рано или поздно все запахнет ждановской жидкостью…
Свободные деньги еретичка тратила на тряпки. Покупала у спекулянтов. Французское платье, итальянская блузка – меня завораживали эти слова.
Яна приходила, выворачивала на изнанку, придирчиво изучала этикетки. «Французское? – переспрашивая недоверчиво, качала головой. – А ну-ка, пройдись».
Я шла, смиряя волнение. Каждая обновка – шаг к моей высокой цели. Тогда я еще надеялась – рано или поздно я сумею стать похожей на женщину, сидящую за хорошим русским столом.
«Ничего. Симпатично…» – У Яны был наметанный глаз. Ее глаза ловили малейшую погрешность. Платья, сшитые ее руками, сидели как влитые.
Боги моих родителей хранили молчание.
При них я стеснялась переодеваться.
Я прислушиваюсь: у соседей снова гулянка. Счастье, что поставила вторую дверь…
Есть только ми-иг между прошлым и будущим!
Именно о-он называется жизнь!..
– Татьяна, открой!
Звонок верещит настырно. Встаю. Натягиваю халат.
– Сигаретки нету? Скурили мои паразиты…
– Ма-ам, ну кто там?!
Соседка встает на цыпочки:
– Это я, Шурок.
Александра стонет:
– Господи! Ну какой Шурок… Мне дадут поспать?..
– Ухожу, ухожу! – соседка выводит нараспев.
Я протягиваю пачку, не сводя глаз. Обычно она ходит в застиранном халате. Из-под халата торчит ночная рубашка. Сегодня явилась в платье: в пол, осыпанное серебристыми блестками. Она ловит мой взгляд.
– Во, видала? Вчера, на помойке, – соседка обдергивается смущенно. – Иду, а они как раз разложились. Думаю, надо порыться. Мало ли, вдруг чего нарою. Эти черные совсем оборзели – прикинь, всё по сто. Там выбросили, – она тычет пальцем в стену, словно за моей стеной – заграница. – А это, говорю, с люрексом? А она: сто рублей. Щас! У меня всего-то полтинник. А тут – этот, хозяин. Ну, она с ним: бу-бу-бу по-ихнему. А я сжамкала и – раз! – под куртку. А чего, небось не обеднеют. Говна навезли и толкают по стошке. Ну как? Зацени!
– Красиво, – я восхищаюсь искренне. Потому что помню это европейское платье. Давно, когда на нем еще не было затяжек, его надевала Пат. В этом платье из серебристой парчи она явилась к Роберту. Теперь его донашивает моя соседка-алкоголичка.
– Ты чего, одна, что ли? – соседская шея тянется в сторону кухни. – Праздник, а она одна… А хочешь, давай к нам. Или ну их! Сами с усами. Хлопнем по рюмашке. Посидим, как шерочка с машерочкой…
Я стою на пороге, сдерживая напор. Просочится – не выгонишь.
– Ну и черт с тобой! Мне-то чего… Слава богу, есть с кем выпить…
Я запираюсь на оба замка. У этих что ни день – праздник. Какое мне дело до их праздников? Сна ни в одном глазу. Я бреду на кухню, распахиваю холодильник. Сыр, колбаса, суп в кастрюльке. Стайка разноцветных йогуртов. На дверце початая бутылка. Мне очень хочется выпить. Шепотом: «Один глоток».
Водка обжигает внутренности. Я заворачиваю пробку, торопливо ставлю на место. Не хватает, чтобы дочь меня застала – достойное зрелище: мать, пьющая из горла́. Мне хочется взглянуть им в глаза – этим русским жестоковыйным пророкам, которым поклонялись мои родители. Пусть они ответят: и чего они этим добились? Правильные женщины не должны наряжаться! Их судьба – латаное-перелатаное. Долли Облонская, гордившаяся заштопанными трусами. Автор выразился деликатнее: штопаным бельем. Наташа Ростова, растолстевшая и неряшливая, но этим милая Пьеру…
Черт! Идиотская табуретка! Я тру ушибленное колено, тру и тру, пританцовывая. Танцую и тру. Решительно достаю бутылку, наливаю полную рюмку. Водка доходит до края, замирает округлой выпуклостью. Неловкое движение, и все расплещется…
От этих хоть можно запереться. В таких случаях Александра говорит: «А представь, жили бы в коммуналке». Я-то представляю. Хотя почти не помню: когда переехали, мне было три года. Наш дом пошел на слом. На его месте построили школу.
О той жизни у меня остались смутные воспоминания: общая кухня, старик в рваной майке. Толстая тетка – ее лица я не помню. Только синий фланелевый халат. А еще я помню флаконы. Они стояли на туалетном столике в комнате другой соседки, с которой мы жили дверь в дверь. Мама говорила: Зоя Петровна – кандидат наук. От этих слов исходил волшебный запах. Работала в институте Турнера. Лечила спастиков. Это слово я тоже запомнила. Их привозили из разных городов. Родители дарили подарки: конфеты в больших коробках, самые дорогие духи…
«Французские?» – через много лет я спросила. «Не знаю», – мама поджала губы, выражая свою точку зрения: ни врач, ни учитель не имеют права брать. Они-то точно не брали. В нашей семье ничего такого не было: ни духов, ни конфет.
Я наливаю вторую рюмку. Водка – хорошее лекарство. Колено почти не болит.
Институт я закончила с красным дипломом. Мечтала преподавать литературу, но свободная ставка нашлась на кафедре русского. Потом поступила в заочную аспирантуру. Моя защита прошла легко. К тому времени родители умерли. Муж – аспирант-очник. Писал диссертацию. У них это называлось десертом. До десерта мы так и не дожили. Обходились моими обедами: первое и второе. Своей работе муж отдавался истово. Его научный руководитель гордился своим либерализмом: с одной стороны, декабристы – конъюнктурная тема. Но, с другой, учитывая политические аллюзии… Незадолго до защиты остался в Германии – воспользовался международным симпозиумом. Новый руководитель оказался старым идиотом. Пентюхом из красной профессуры.
В Публичке муж прочел его автореферат: «Все в лучших традициях: не работа, а Краткий курс истории ВКП(б)». Потребовал начать заново: «Голубчик, ну к чему эта самодеятельность? Мой вам совет: не надо педалировать политические аспекты. Тем более что все абсолютно ясно: узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа…» – цитаты из Ленина он произносил со вкусом.
Смену курса мой муж переживал трагически. Готовые наработки – в стол. Черновики – на антресоли: легли мертвым грузом. Тогда-то они и пригодились – тайные папки моего отца. Раньше он их вяло полистывал. Полагал, что цитаты, подобранные тестем, искажают реальную картину. Грешат романтизмом. В качестве иллюстрации своей мысли приводил нашумевший фильм. Звезда пленительного счастья. Незадолго до этого он прошел широким экраном.
«Вам-то хорошо, – новые выписки он делал, чертыхаясь. – Устроились: суффиксы, префиксы… Никакой идеологии. А тут ползи, как по минному полю!»
Моя диссертация касалась вопросов словообразования.
В то время я ждала Александру. Смотрела в зеркало, ужасаясь. После родов надо за себя взяться. Сесть на строгую диету. Сбросить килограмм десять как минимум.
По вечерам муж меня выгуливал. В новостройках воздух чище, но мы ездили в центр. Это называлось поехать в город. Когда замерзали, шли в Эрмитаж. Муж тащил меня вниз, к своим любимым статуям. Дипломную работу он писал по Древней Греции.
«Знаешь, теперь я наконец понял: у тебя архаическая улыбка. Как у куросов и кор. Нам кажется, будто они улыбаются, а на самом деле – ничего подобного. Легкое мышечное напряжение, которому не соответствует выражение глаз». – «Почему?» Мой вопрос он понял по-своему: «Потому что древние скульпторы не могли добиться объемности. Не ладили с пространством». – «А со временем?» – этот вопрос я задала машинально, ничего не имея в виду. Он пожал плечами.
Мраморные мужчины и женщины отличались завидной стройностью.
«А почему их так называют? Никакого равноправия». – «Равноправия? Какого равноправия?» – «Ну, – я пыталась объяснить. – Одно из двух: либо кора и корос, либо кура и курос. Курос куре строит куры», – с моей стороны это была всего лишь шутка, игра слов.
Мы входили в зал мелкой пластики. «Ничего я на них не похожа». – «Сейчас, во всяком случае, нет, – видимо, ему тоже захотелось пошутить. Поэтому он и подвел меня к витрине. – Скорее, на нее».
За стеклом стояла терракотовая статуэтка. Старуха, толстая и уродливая, с огромным животом. Она протягивала руку, как будто просила милостыню. От неожиданности я заплакала. Муж испугался, засуетился. Потом-то я, конечно, успокоилась и даже выслушала его научное объяснение: статуэтки беременных старух – гротеск. Позже, в классическую эпоху, он был вытеснен за пределы большого искусства. Большое искусство отражает свое время. Время, до которого мы наконец добрались.
«Не понимаю, чего ты уперся в этих несчастных декабристов? Взял бы свою любимую Грецию: ни тебе Ленина, ни генеральных секретарей». – Мы стояли в очереди в гардероб. С моей стороны это был запрещенный прием. Цитаты основоположников нужны и для Древней Греции. Он расстроился не на шутку: «Научная работа требует системности. Чтобы заниматься Грецией, надо знать язык. Если бы я знал древнегреческий…» – объяснял серьезно и горячо.
Я поняла: втайне он стыдится своей сговорчивости. За прежнюю диссертацию можно было и побороться. Пусть бы выщипывали где пушок, где перышко. Хоть в чем-то, да настоять на своем…
Выходя из зала, я оглянулась: старуха, не имеющая отношения к своему времени, смотрела в другую сторону…
Милостыни я никогда не просила. Зарабатывала частными уроками. Ученики поступали, рекомендовали меня следующим. К октябрю я заканчивала набор.
Яна уроков не давала. Ее муж закончил Химико-технологический. На пятом курсе перевелся на вечернее – по семейным обстоятельствам. На самом деле, чтобы избежать распределения. Сперва мыкался, пока не нашел достойную работу: устроился кузовщиком. Обслуживал владельцев «жигулей».
На «жигулях» ездили богатенькие. Семья могла позволить себе многое. Яна ничего не позволяла.
Ей нравилось иметь деньги. Тратить планировала потом. Это чужие деньги не пахнут. Для нее они пахли общественной уборной: каждый потраченный рубль. Каждый отложенный отодвигал конец перспективы. В восьмидесятых он маячил далеко за горизонтом.